12

Лица и руки солдат должны быть прикрыты. Наиболее подходящими головными уборами являются вязаные шапки защитного цвета либо подшлемники-балаклавы. Целесообразно использовать вязаные перчатки. Вооружение солдат должно соответствовать выполняемой задаче. Солдатам, ведущим штыковой бой, следует иметь при себе винтовки со штыками и по пятьдесят патронов. Также следует использовать револьверы, дубинки с набалдашниками и кинжалы. Люди, вооруженные револьверами, должны тщательно обучиться обращению с ними.

Электрические фонарики следует прикреплять к винтовкам черной изоляционной лентой. Изоляционная лента скрывает блестящие металлические части фонарика и предотвращает короткие замыкания. Участников вылазки по возможности следует обеспечивать наиболее прочными кусачками. Солдат, назначенных для разрезания проволоки, следует обеспечивать кожаными рукавицами.

Судя по тому, что мы изучали в Боксолле, нам предстояло все время сражаться. Мы маршировали и ходили строем, и можно было подумать, что мы будем день и ночь убивать немцев. И лишь оказавшись во Франции, мы узнали, что война — это самая тяжелая работа, какая только бывает. Приходилось постоянно выжидать и следить, чтобы тебя не взяли на мушку. А потом снова выжидать. Нед Косли раньше работал на лакокрасочной фабрике в Плимуте и состоял в профсоюзе. Он сказал, что если бы их фабрика работала с такой же скоростью, как разворачиваются боевые действия, то не выпустила бы ни одной банки с краской к установленному сроку.

Сначала надо было туда добраться. Это заняло несколько недель, не дней. Когда мы выступили из лагеря, небо обложило тучами. Тяжелые, истекающие влагой, они тащились за нами всю дорогу до железнодорожной станции, где нас погрузили в вагоны. Наши ботинки гулко стучали в тумане.

Наш поезд поначалу шел медленно, рывками, долго стоял в Салташе, а потом в Плимуте. Когда мы переползли через мост, я понял, что мы покидаем Корнуолл, — для меня это было впервые.

Мы вступали в новый, обширный, изобильный край, и поезд пошел быстрее. После Эксетера это был уже воинский эшелон, мчавший нас вперед, — и все благодаря одной лишь перемене локомотива.

Долго простояли между Лондоном и Дувром. Никто не знал, из-за чего, но по всему поезду ходили слухи, что мы пропускаем санитарные поезда. Мы два часа прождали на боковой ветке, но поезда, прогрохотавшие мимо нас, на мой взгляд, совсем не отличались от пассажирских.

Нам выдали двухдневный паек вдобавок к тому, что мы купили в лагерной столовой. Мы были сыты и по-прежнему веселы. Когда мы маршем выступали из лагеря, на нас глазели девицы, играл городской оркестр. На целую милю вокруг эксетерского вокзала толпился народ. Множество женщин в черном, мужчины с черными нарукавными повязками. За пределами Корнуолла это было заметнее, потому что там и людей больше.

В Дувре мы долго простояли, прежде чем наш состав вкатился в депо следом за пустым санитарным поездом с красными крестами на боках. Сказали, что разгружают плавучий госпиталь. Нам ничего не было видно, но мысль о раненых заставила нас присмиреть. Нас вывели строем, а затем отправили располагаться ночлегом на пирсе, на собственных вещах. Как сказал сержант, наш эскорт еще на середине Ла-Манша. Все мы были уставшие, или думали, что уставшие. Темное, грязно-серое море плескалось, словно вода, в которой стирали одежду. Неподалеку в гавани стоял эсминец, пришедший вместе с плавучим госпиталем. Ближе к вечеру выглянуло солнце, и море засверкало, словно оловянная кружка. Но не было в нем ничего общего с тем морем, что осталось на родине. Мы слышали, как перекликаются портовые рабочие, а офицеры отдают приказания. Плавучий госпиталь был белым, с зеленой полосой вдоль бортов. Это был такой огромный корабль, что и не поверишь, неужели бывает нужно доставлять домой столько раненых за один прием.

Однажды я видел, как грузили скотину на судно, следовавшее из Ньюлина на Силли. Я никогда не думал, что живую скотину перевозят по воде. Коров переносили поодиночке на чем-то вроде стропа, а они громко мычали. Они были крупные, жирные, голштинской породы, не похожие на наших пугливых и мелких зеннорских коровенок. Было видно, как во время переноски из них вываливалось дерьмо.

Я задумался, не позабыла ли война про нас, хотя и знал, что она не может позабыть. Человек в рабочем комбинезоне лазал по перекладинам у нас над головой, простукивал и закреплял гайки. Он совсем не боялся сорваться. Выглядело странным, что вся эта привычная работа продолжается как ни в чем не бывало. Человек насвистывал, постукивая по металлу. Потом раздался приказ: нам велели шагать к другому причалу, где стоял войсковой транспорт.

Я и представить себе не мог такое громадное судно. Со стороны выглядело, будто оно способно перевезти население целого города. Некоторые уже взошли на него и сновали по палубам, будто муравьи. Муравьи защитного цвета. Но мои ноги еще стояли на твердой земле. Я задумался, удастся ли мне возвратиться. Казалось каким-то сном, что этот корабль заберет нас всех в другую страну, а назад мы вернемся, может быть, на том белом корабле с зеленой полосой или не вернемся вовсе. Я гадал, не думают ли об этом и другие, но никто не говорил ни слова, разве только о том, когда мы в следующий раз выпьем пива и что за девицы во Франции. Переправа выдалась нелегкая, нам пришлось надеть спасательные жилеты на случай столкновения с миной или нападения подводной лодки. Некоторых ребят тошнило. Мы сидели на палубе, курили и видели, как позади нас украдкой удаляется Англия, будто хочет сбежать. Из туч брызгал дождь, но несильный. Находиться на этом корабле было ни то ни се. Мы были в армии, но армия на воде не сражается. Мы были не в Англии, но и не во Франции. Меня не заботило, долго ли продлится переправа.

Когда мы высадились, то были уже во Франции. После всех разговоров и приготовлений мы оказались в непримечательном городке, где над крышами взлетали чайки, а люди шли по своим делам и не останавливались, чтобы посмотреть на нас, потому что, наверное, слишком привыкли к подобному зрелищу. Пахло совсем не так, как в Англии, дома были высокие и узкие, теснились друг к другу. Небо было белое, на его фоне выделялись облупленная краска и отстающие от стен плакаты. Все надписи были на французском, и это почему-то меня удивило. Некоторые ребята вызывающе запели «Инки-пинки марле ву», как будто желали уведомить французов о нашем прибытии. Мы промаршировали через город к железнодорожной станции, и мне хотелось купить пирожков у девицы с маленьким лоточком, висевшим на шее. Она шла рядом с нами и все время тараторила по-французски — наверное, насчет цены, но никто не знал, как провернуть это дело, и я не захотел давать ей английскую монету, чтобы она меня не обсчитала. Вижу ее как сейчас. Чистый голубой передник и семь или девять пирожков, круглых и лоснящихся от жира, на тонком листе бумаги. Я запомнил, что число пирожков было нечетное. Мне так хотелось пирожка, что слюнки потекли, но я так его и не купил.

Нас посадили в вагоны для скота. Некоторые ребята мычали и выкрикивали: «Сами туда полезайте!» — но ведь совершенно понятно, что во Франции не могло хватить пассажирских вагонов для всех прибывающих. Наш поезд двадцать минут резво мчался по местности, очень похожей на ту, которую мы видели по другую сторону пролива, как будто мы проезжали через Кент. Правда, поля были обширнее, и изгороди располагались иначе. Мы остановились снова, в какой-то неведомой глуши. Я подумал: вот она, Франция! Я в другой стране — но не ощущаю этого. Уже несколько дней у меня от волнения живот сводило, но при этом я испытывал некое умиротворение, потому что от меня больше ничто не зависело.

Я заглянул в щелку. Какая-то женщина подметала крыльцо своего дома, который находился в достаточном отдалении, чтобы она могла не обращать внимания на солдатские окрики и свист. Женщина подняла голову, заслонила глаза ладонью и взмахнула метелкой, как будто отгоняя мух. Я лизнул палец и подобрал последние крошки, оставшиеся от шоколадной плитки. В то время я был постоянно голоден. Наверное, еще рос.

Все мы были наслышаны о «Бычьей арене»[23] и о тамошних инструкторах, мерзких ублюдках, которые муштруют людей, пока те не падают без сознания, поэтому, когда мы узнали, что нас направляют в Этапль, поднялся ропот. Выяснилось, что мы там пробудем недолго. Лагерь был и так переполнен. Из-за вспышки дизентерии содержимое отхожих мест переливалось на бетонные полы. В лагере пытались навести порядок и больше в нем людей не размещали. Нам выдали оружие и пересадили на еще один поезд, который повез нас на фронт, рывками и толчками, постоянно останавливаясь: во всяком случае, мы по неведению полагали, что направляемся со своими новехонькими винтовочками прямиком на передовую. Больше всего в том поезде мне запомнилось, как кто-то раздобыл небольшой мешок с апельсинами, и мы сделали себе фальшивые зубы из кожуры. Затем мы оказались в другом лагере, недалеко от линии фронта, чтобы пройти противогазовые тренировки, штурмовую подготовку и обучиться ведению боя в ночных условиях.

Если нам казалось, что от владения тем или иным навыком зависело, погибнешь ты или нет, мы старались особенно. В целом все было как обычно: многочасовая муштра и прочая ерунда, но никто не упал и не умер от солнечного удара, как нам говорили. То была неплохая жизнь.

Пробыв в лагере всего один день, я понял, как повезло тем, кто умел что-то делать. Плотников и столяров отправляли в мастерские: сколачивать рамы для амбразур, оборонительные рогатки, решетчатые настилы и прочее. Еще они мастерили вывески. Лагерь был настоящим городом с обозначением улиц. Казалось, все, кроме нас, знали, чем они будут заниматься. Здесь нужно было не зевать.

Если ты попадал в бригадную мастерскую, то становился нужным человеком. У кузнецов работы было гораздо больше, чем дома, особенно из-за всех этих вьючных животных. Еще надо было прокладывать телефонные провода, возить начальство, готовить пищу. Умелым людям работы хватало, и навряд ли им грозило оказаться на передовой. Но в садовнике никакой надобности не было. Порой нам случалось проходить через селение, разрушенное до основания артиллерийским огнем, где от доброй сотни садов оставался какой-нибудь клочок зелени, видневшийся сквозь пробоину в стене. Вокруг полей большей частью не было изгородей. Поначалу, слыша слово «лес», я ожидал увидеть деревья, но вскоре понял, что оно означало место, где лес был раньше, а теперь осталось несколько пеньков или совсем ничего.

Я много всякого наслушался о полях, на которых нам предстояло сражаться, прежде чем их увидел. Лично мне поля представлялись небольшими и ярко-зелеными, с каменными оградами вокруг, со скотиной, которая так и норовит куда-нибудь убрести. Когда мы добрались до передовой, ничего похожего на поля там не оказалось, так же как и леса вовсе не были лесами. Повсюду царила сплошная неразбериха. Понять, что к чему, удалось не сразу. Потом мы увидим и такие места, где жизнь продолжалась как ни в чем не бывало. Мы проходили маршем, а французы абсолютно невозмутимо продолжали пахать. В других местах ничего, кроме войны, не было.

Все остальные как будто знали, куда идут и что будут делать, поэтому мы держали язык за зубами. Половину из того, что я слышал вокруг, я поначалу даже не понимал. Я думал, что это французский, но оказалось, что так изъясняются солдаты срочной службы в Индии. Вскоре я научился говорить как они. Слова мне всегда давались легко.

Садовых работ не намечалось, зато копать приходилось много. Этим мы занимались постоянно. Окопы, ямы, землянки, отхожие места, могилы… Мы были скорее землекопами, чем солдатами, — всё кирки да лопаты, мешки с песком да сетчатые ограждения. Когда мы только прибыли на передовую, отряды для починки проволочных ограждений снаряжались каждую ночь, потому что ожидалось очередное германское наступление. Мы постоянно подправляли старую проволоку, или устанавливали новую, или снимали с проволоки всякий зацепившийся за нее хлам, или перерезали проволоку в тех местах, где проходил дозор. Хуже всего было молча вкручивать столбики, в темноте задевать за проволоку, обливаться потом, напрягать все силы и понимать при этом, что если тебе видно, чем ты занимаешься, то и немцам тоже видно. Они нас подкарауливали. Им достаточно было, чтобы повезло один раз, а нам везение требовалось постоянно.

Меня могли направить в военную школу. Сержант Миллс тогда в Боксолле был прав. Но у этого ремесла имелись недостатки. Фрицы, конечно, убивают кузнецов, поваров, механиков и всех прочих, но, как и мы, не прилагают для этого особых стараний. А вот снайперов они стараются убивать при первой возможности. Так же как и мы. Я входил в стрелковое отделение своего взвода и совершенствовался в прицельной стрельбе, но это совсем иное, чем пробираться ползком по ничейной земле и прикидываться стволом дерева на виду у неприятельских пушек.

Фриц может неосторожно поднять голову, как любой из нас, хотя нам и вдалбливали, что высовываться нельзя. Он может спешить по нужде или задуматься о только что полученном письме, в котором говорится, что его любимая девушка ушла к другому. Это твой шанс. Мы знали, что они действовали бы точно так же. Иногда мы без всякой причины воздерживались от стрельбы. А иногда — нет. Я был лучшим. Это знали все. Обычно так и говорили: «Это дельце для Дэнни». В роте не хотели, чтобы я переходил в снайперский отряд, да и я не хотел. Я приносил больше пользы там, где был.

Все испортило прибытие Фредерика. Несколько месяцев я не высовывался, был частью единого целого. Все мы одинаково двигались, ели и ходили на учения, шутили и рассказывали байки, потели и болели, чесались и испражнялись. Все мы были разными, но и одинаковыми. Раньше я никогда не бывал частью единого целого. Если тебе присылали новую пару носков, а у твоего приятеля носки были дырявые, то они доставались ему. И думать было нечего. Нас разбили на пары, чтобы каждый следил за ногами своего товарища. За собственными ногами следишь не столь ревностно. Может быть, вы считаете эгоизм самой могучей силой, но это не так. Прикажите человеку разматывать обмотки, снимать ботинки, вытирать каждый палец по отдельности, осматривать ноги на предмет болячек и натирать ворванью, да объясните ему, что если он не будет этого делать, то заработает траншейную стопу, из-за чего его нога почернеет, будет вонять, а возможно, ее даже придется отрезать, — и что, тогда он все это будет выполнять? Как же! Он продрог, вымок, смертельно устал и хочет только одного — спать. Скажите ему, что он в ответе за ноги своего соседа, и он все сделает как надо.

Мне это казалось странным, поскольку я всегда жил обособленно, сам по себе. Здесь об этом можно было забыть. Я и забыл, это оказалось просто. Когда мы были на отдыхе, я вместе со всеми горланил вечерами песни в кабачке, где между столиками бегал со стаканами юркий мальчишка, которого мы дружно презирали. Мы пили их белое вино, похожее на крысиную мочу, потому что их пиво не могли пить даже мы, а убедив себя, что выпили достаточно, в обнимку тащились обратно. Мы ненавидели французов в сто раз больше, чем немцев, потому что они нас жутко бесили, а ведь считалось, что мы сражаемся за них. За тухлое яйцо они заламывали цену в два раза выше, чем стоит свежее. Французские бабенки были заразные — по крайней мере, так говорил сержант Моррис. У нас проводили беседы о дурных болезнях, но обычно лектора было неслышно из-за гогота и свиста.

Фредерика назначили в первую роту, командовать нашим взводом после гибели мистера Тремо. Из-за Фредерика я снова сделался тем, чем был раньше, хотя он и не подозревал, что причастен к этому. После получения офицерского звания он служил в третьем батальоне, пока его роту не разгромили в Фелланкурском лесу. Они пытались отбить выступ возле Сутинского взгорья, захваченный немцами три месяца назад. Впоследствии Фредерик изложил мне план их атаки. Наша тяжелая артиллерия должна была обрушить на позиции германской тяжелой артиллерии газовые снаряды, а затем обстрелять две пулеметные точки, которые удалось обнаружить. Наша легкая артиллерия должна была не выпускать их людей из окопов. Затем при огневой поддержке должен был выступить третий батальон. План, по мнению Фредерика, был хороший, только не следовало устраивать дымовую завесу. Наверное, взвод Фредерика выступил слишком рано. А все основывалось на точном расчете времени. Возможно, сначала они подумали, что угодили под недолет, а потом поняли, что вышли раньше установленного срока и оказались впереди дымовой завесы. Фредерика отбросило взрывной волной.

— Дым рассеивался, — рассказывал он впоследствии. — Я не знал, где я, а сверху на меня что-то навалилось и прижимало к земле. Понадобилось, наверное, несколько часов, чтобы понять, что же это такое. Я лежал на земле, а на лице у меня лежала ладонь. Но не моя. Знаешь, у меня возникла дикая мысль, что это твоя ладонь. А придавливало меня тело, которое принадлежало этой ладони. Я смотрел сквозь чьи-то пальцы. Мне казалось, будто он заталкивает меня в землю. Хоронит заживо. Позабыв про войну, я принялся бороться с ним, пытался сбросить его с себя. В жуткой панике толкался и пихался, но он не двигался, а я не мог высвободить руку, чтобы убрать с лица его пальцы. Я покрутил головой, его рука свалилась с меня, и тогда я увидел, что он не может сдвинуться, потому что поперек его ног лежит еще один человек.

Их было шестеро. Все из моего взвода, но тогда я этого не понял. Хотел только сбросить их с себя. Ты не представляешь, какие они оказались тяжелые! Я сделал бы все что угодно, лишь бы сбросить их с себя.

Повсюду был сплошной кавардак. Все перемешалось, изменилось до неузнаваемости. Я узнал Хикса, потому что его лицо осталось нетронутым. Его засыпало землей по пояс, а руки были сложены у лица, как будто он спал, но он тоже был мертвый. Помнишь Малышку Лили, как Фелиция швыряла ее через всю комнату? Приземлялась она как попало — ноги выворочены назад, и спереди кажется, как будто их нет вовсе. Все они выглядели как Малышка Лили. Согнутые пополам, головы опущены. Каски по-прежнему надеты. Все это напоминало какую-то жуткую игру. Я взял чью-то винтовку — моя потерялась. Огонь к тому времени велся только единичный. Когда я выполз из-под трупов, кругом была настоящая неразбериха, а несколько человек ковыляли обратно к нашим позициям. Дымовая завеса исчезла. Я понимал — что-то пошло страшно неправильно.

Семнадцать человек из взвода Фредерика были убиты, а еще шестеро — серьезно ранены. И такое было не только в его взводе, но почти во всей второй роте. В целом, погибло более трети батальона, а еще двести человек выбыли из строя. По словам Фредерика, этого не должно было произойти. Он твердил, что план атаки придумали хороший, хотя он и обернулся катастрофой. Для предотвращения именно таких потерь и была разработана эта их новая тактика. Лоб Фредерика был весь в мелких шрамах от осколков шрапнели, а правая сторона лица, когда он говорил, судорожно подергивалась.

Фредерика перевели во второй батальон, поскольку для восстановления третьего батальона в полном составе требовалось много людей и времени. Мистера Тремо застрелил снайпер, и нам понадобился новый офицер. Мы слышали о Сутинском взгорье и благодарили Бога, что нас там не было. Фредерик как будто принес с собой частицу этой катастрофы. Никто не говорил об этом, но все так думали.

Раньше он был Фредериком. Теперь стал мистером Деннисом, нашим взводным командиром. Он наблюдал за мной. Я наблюдал за ним. У меня было чувство, будто с меня сняли кожу. Я вновь сделался прежним, каким был всегда — отстаивал свое место, шел прямым путем, читал вслух стихи. Но вокруг меня днем и ночью были люди, и они шагали в ногу со мной.

Я не высовывался. По возможности не попадался на глаза Фредерику. Считал, что Фредерик понимает, почему. У нас был хороший взвод, один из лучших, не расхлябанный. Я сказал, что мы с Фредериком из одного города. Скрывать не имело смысла, и так было ясно, что мы знакомы. Все понимали: если он офицер, а я рядовой, то, что мы из одного города, значит не особо много. Когда он открывал рот, сразу чувствовалось, что он не моей породы. Его порода существовала параллельно моей, не пересекаясь. Почему это не относилось ко мне и Фредерику, никто не знал, да и не нужно было.

Я не знал, что делать. Меня завораживала его дергающаяся щека. Я знал, что он выпивает, но ничего странного в этом не было. Все офицеры пили виски. Я смотрел на него и видел, как он отличается от нас. Его кожа. Его мундир. Его стрижка и поза, в которой он стоит. Я смотрел на все это, будто в первый раз. Как будто кто-то читал лекцию и на все это указывал.

Я не знал, как мне сделаться таким, каким я должен быть для Фредерика, для всех остальных, для войны. Я вспомнил прежнего себя, а мне этого не хотелось. Я разговаривал как все остальные, писал письма на коленке, как все остальные, и отдавал ему на просмотр, пил чай, чересчур переслащенный, чтобы скрыть привкус бензина или чего похуже, и намывал бадью для испражнений, в которой смешивались наша моча и дерьмо. И нужны мне были все остальные, а не Фредерик. По крайней мере, я так считал. Мне хотелось, чтобы он оказался где-нибудь подальше, а я бы писал ему письма. Он бы остался Фредериком, а я Дэниелом, как раньше, без всяких различий между нами.

Он не ужился с капитаном Мортоном-Смитом. Они друг друга раздражали, и это раздражало всех нас. Мистер Тремо, пока его не застрелил снайпер, был прост в обращении, прямо как Эндрю Сеннен, и поэтому всем нравился. Даже капитану не удавалось с ним поссориться. К тому же мистер Тремо перекидывался с ним в картишки. Капитан Мортон-Смит никогда к нам не придирался, и у него хватало ума не ругаться с сержантом Моррисом. Он гордился своими умением обращаться с нижними чинами, но к младшим офицерам относился придирчиво. Плохо, когда офицеры не ладят друг с другом.

Впервые мы с Фредериком по-настоящему поговорили, когда нас расположили в Эстанкуре для пятидневного отдыха. Я вместе с остальными был в «Кошачьей шубке», и мы решили провеселиться всю ночь. В кабачке было битком народу, не продохнуть от дыма и жареного сала. Я съел яичницу с картошкой, а потом вышел отлить. По какой-то причине я завернул за угол и обнаружил дверь в стене. Ничего нового: эта же деревянная дверь была в этой стене два дня назад, когда мы маршировали мимо, но тогда на ней висел замок. Сегодня она была лишь притворена, я не сдержал любопытства и заглянул внутрь.

За ней оказался сад. Маленький, но все-таки сад. Засыпанные гравием дорожки, грушевые деревья на шпалерах, большая айва. Конечно, листьев в то время года не было, но я узнал все деревья по очертаниям. Содержали сад неважно, выглядел он слегка запущенным, но в нем что-то росло, а от перекопанных клумб возле стены пахло землей. Не грязью — землей.

Гравий захрустел, я увидел, что из глубины сада в мою сторону направляется человек, и этим человеком оказался Фредерик. Он тоже меня увидел. Я отдал честь, он подошел и сказал:

— Не кривляйся. Тут больше никого.

Я не стал спорить, хотя мог бы возразить, что устав следует соблюдать всегда, чтобы как-нибудь ненароком не забыться. Было тихо и спокойно, как будто сад находился в собственном маленьком мирке. Я не хотел его тревожить.

— Ладно, — буркнул я.

— Значит, мы по-прежнему друзья, — сказал Фредерик, как ребенок, со смехом в голосе. Он так напомнил мне былого Фредерика, что мое сердце забилось сильнее, и я откликнулся:

— Конечно, друзья.

— Мой дорогой старый друг, — произнес он.

Я еще не слышал, чтобы он говорил что-нибудь подобное с тех пор, как однажды сказал: «Моя благословенная Фелиция». Я не привык к добрым словам ни от него, ни от других. Они меня так тронули, что я чуть не рухнул на засыпанную гравием дорожку. Хорошо, что было темно и не видно моего лица. Потом он откашлялся и проговорил:

— Ты знаешь, Фелиция вышла замуж.

— Да. Мать написала мне об этом.

Я не сказал, что он сам же и написал мне об этой свадьбе. Подумал, что он забыл. Ведь от взрывной волны у человека иногда отшибает память.

— Хотелось бы понимать, что он за человек. Но, наверное, Фелиция знает, что делает.

— Наверное, знает.

Последовала долгая-долгая пауза, а потом он вдруг попросил:

— Не прочтешь мне какое-нибудь стихотворение?

Я мог бы отказать, но не отказал. Я кивнул, хотя и не уверен, что он увидел это в темноте. Я почувствовал себя одновременно спокойно, сонливо и бодро. Луна светила узким серпом. Я подождал, пока у меня в памяти всплывет какое-либо стихотворение. Все мои стихотворения залегли глубоко. Это был способ сохранить их в целости. А потом возникли эти строки, не знаю почему. Возможно, потому что была ночь, а оба мы были солдатами и находились во Франции:

На море шторма нет.

Высок прилив, луна меж побережий

Царит. На берегу французском свет.

Вот и погас…

Я остановился и откашлялся. Читать это стихотворение полностью будет слишком долго. Фредерику станет скучно.

— Давай дальше, — сказал он.

— Оно слишком длинное. Я прочту тебе последние строки.

Сумрак мягко обволакивал меня, прикасался к моим глазам и губам, проникал мне в горло.

Любимая, так будем же верны

Друг другу! В этот мир, что мнится нам

Прекрасной сказкой, преданной мечтам,

Созданьем обновленья и весны,

Не входят ни любовь, ни свет, ничьи

Надежды, ни покой, ни боли облегченье.

Мы здесь как на темнеющей арене,

Где всё смешалось: жертвы, палачи.

Где армии невежд гремят в ночи.[24]

Фредерик внимательно слушал.

— «Армии невежд…» — повторил он. — Хорошо сказано, да?

Он спрашивал, как будто действительно хотел знать.

— Да, хорошо, — ответил я. Но во мне отзывалась другая строка.

— Кто это написал?

— Мэтью Арнольд. Он есть на полках у твоего отца.

— Если ты не уронил томик с утеса.

Мы оба засмеялись.

— Поражаюсь, как тебе удается выдавать такие длиннющие куски.

— Это у меня от природы.

— Разве пушки не помеха стихам?

Я не ответил. Его отрывистый голос уносил нас все дальше и дальше от стихотворения.

— Не сказал бы, что Эстанкур похож на прекрасную сказку, — продолжал он. — Хотя и не худшее местечко, правда? Как тебе здесь, ничего?

— Вполне, — сказал я.

У нас были чистые соломенные тюфяки на чердаке амбара, чистая вода, не особо разрушенная деревня, так что было где прогуляться; по вечерам — «Кошачья шубка». Мы могли наблюдать, как женщины работают в поле, как будто войны нет вовсе. Я вдруг осознал, что за линией фронта начинается совершенно новая страна, созданная мужчинами. Никто не видел ее прежде, и ни одна женщина там не бывала. В Эстанкуре можно каждый день покупать свежие яйца и молоко, если не боишься, что тебя обсчитают. А главное, у нас было еще целых три дня отдыха.

— Кажется, у тебя все отлично, — произнес он странным голосом. — Не могу поверить, как хорошо ты освоился.

— Ты о чем?

— Наверное, я не ожидал, что ты изменишься.

— Мы все изменились.

— Это точно.

Наступило молчание. Я чувствовал, что он разочарован во мне, и злился на него из-за этой разочарованности, хотя и знал, в чем ее причина. Почему он не захотел обсудить стихотворение?

— В школе я терпеть не мог стихи, — сказал Фредерик, и я услышал в его голосе вызов. — Пока ты не стал объяснять их мне.

У меня снова перехватило горло. Я откашлялся и проговорил:

— «Любимая, так будем же верны…» Тут ничего сложного, да?

— Видимо, он написал это женщине, в которую был влюблен.

В ту ночь все звуки доносились отчетливее, чем обычно. В «Кошачьей шубке» кричали, где-то вдалеке взревел мотор. На ветру слегка поскрипывали сучья. Тяжелого обстрела не велось, доносились только одиночные разрывы. Приятно, что ты не там, но и слегка тревожно, как будто тебе подобает там находиться. Как будто то место, откуда слышна стрельба, — единственное, которое существует в реальности. Но все это чепуха. Фредерик стоял так близко, что я услышал, как он перевел дыхание, прежде чем заговорить.

— Скоро намечается очередное наступление, — сказал он. — Опять будем сражаться за то взгорье.

— Сутинское взгорье? — Я не мог поверить, что все опять должно повториться.

— Мы не можем позволить, чтобы они удерживали такую позицию, — произнес Фредерик каким-то неживым голосом. Не стоило ему рассказывать мне об этом. Такое полагалось знать офицерам, а рядовым следовало сообщать в надлежащее время, предпочтительно за несколько часов, чтобы им не пришлось слишком долго трястись от страха. До меня доходили кое-какие слухи, но иное дело — услышать из уст Фредерика.

— Если не удастся с первого раза, — сказал Фредерик, — будем пытаться снова, снова и снова.

Я ничего не ответил. По мне, так пусть фрицы удерживают Сутинское взгорье хоть целую вечность, лишь бы с нами не произошло то же, что с третьим батальоном. С нашей нынешней позиции мы не могли продвинуться вперед, но нам повезло, что у нас был спокойный участок. Теперь наше желание, чтобы ничего не происходило, кажется странным — ведь это означало бы, что война продлится вечно. Мы бы до второго пришествия топтались туда-сюда вдоль линии фронта. Но мы знали, что чем меньше у начальства грандиозных планов, тем лучше для нас.

— Как ты относишься к окопной вылазке? — неожиданно спросил Фредерик.

— Чего? — Я все еще думал о Сутинском взгорье.

— Мне нужны добровольцы.

— Сутинское взгорье не отобьешь с помощью вылазки, — глупо возразил я.

— Да нет, балбес, Сутинское взгорье тут ни при чем. Навряд ли второму лейтенанту поручат такое дело, правда ведь? Сутинское взгорье — это удовольствие на будущее, вроде Рождества. А это предприятие для небольшого отряда, ночная работенка, как раз по нам. Один офицер, сержант Моррис, парочка капралов и сорок восемь рядовых, из всех четырех взводов. Добровольцев, — добавил он после короткой паузы.

Фредерик старался говорить беспечно и насмешливо, но меня ему было не обмануть. То, что произошло у Сутинского взгорья, подкосило его, хотя свидетельствовали об этом только шрапнельные отметины у него на лбу. Их залечили, но они придавали ему странный вид. В нем появилось нечто такое, что чувствовали все. И никто не находил этому названия. Если угодно, можно было сказать, что его оставила удача, но это не так. Можно было списать все на войну, но дело обстояло сложнее. Такое происходит без всякой причины или по всем причинам разом, одинаково тупо, скверно, бессмысленно, день за днем. Что-то подобное я чувствовал долгое время после драки с Эндрю Сенненом. Но не чувствовал тем вечером в Эстанкуре, как и Фредерик. Наверное, потому что я знал — когда я вернусь в «Кошачью шубку», все подвинутся на скамейке, чтобы освободить место для меня, и мы будем сидеть в тесноте, поглощенные, — шумом, жарой и духотой. Никто из нашего взвода не заикался при мне про Фредерика, но особой теплоты они к нему не питали.

Я по-прежнему ничего не говорил. Зная достаточно, чтобы не вызываться добровольцем, я в то же время понимал, что пойду туда, столь же отчетливо, как будто видел свое лицо на почтовой открытке.

— Будет двухдневная подготовка, — сказал Фредерик. — Дельце предстоит заковыристое.

— Языка взять?

— Кое-что посерьезнее.

Еще два дня за линией фронта, в приятном местечке. В окопные вылазки обычно назначают за два часа, когда ты уже на передовой. Я задумался, что такого особенного будет в этот раз. Двухдневная подготовка… Наверное, больше вероятности, что мы сложим головы. И тогда я подумал: почему нет? Все равно меня где-то поджидает смерть. Может быть, не здесь, не сейчас. Я был осторожен, насколько мог, но это ничего не меняло. Я не хотел искушать смерть, пытаясь ее перехитрить. В том, как я себя убеждал, была своя логика. Но еще глубже я сознавал, что если Фредерик пойдет в ночную вылазку, то и я пойду тоже. От мысли о вылазке у меня скручивало кишки, но я к этому привык.

— Никогда не знаешь, вдруг еще до Сутинского взгорья мы получим ранения и отправимся домой, — сказал я.

— Черт бы побрал это Сутинское взгорье, — откликнулся он. — Так ты пойдешь со мной, мой кровный брат?

— Похоже на то.

— Вот так славная штука!

Я удивился. Но потом вспомнил: однажды утром, когда мы вместе шагали через холмы, а вокруг наплывала мгла, я рассказывал ему про Пипа и Мэгвича, и ему так понравилось, что я принялся вспоминать еще и рассказал, как Джо и Пип за ужином обкусывали ломти хлеба с маслом и показывали друг другу, а потом Джо послал Пипу, который считал себя почти джентльменом, весточку: «Вот так славная штука!»

Те дни исчезли, словно дым. Но Фредерик был настоящим, даже в призрачном сумраке сада. Он всегда был более настоящим, чем другие. Вот он водит палочкой по земле, чертит линии, а потом стирает, как будто у него не сходятся какие-то суммы. «Не входят ни любовь, ни свет…»

Я прикасаюсь к его руке, чтобы возвратить его из тьмы, в которую он удалился.

— Все хорошо, парень? — спрашиваю я.

— Все хорошо? Господи! — Он отталкивает мою руку. — Хватит с меня! Хочу выпить!

Человек пил, если у него имелись на это деньги. Это было естественно, учитывая, где мы находились. Я вспомнил то красное вино, которое мы стащили из погреба мистера Денниса, а потом вылили на землю, потому что нам не понравился его вкус.

— Ты и так слишком много пьешь, — сказал я.

— На что это ты намекаешь, черт побери? — Он сильно толкнул меня.

Я этого не ожидал и растянулся на земле. На гравий падать было еще ничего, но затылком я ударился о каменное ограждение и так сильно прикусил язык, что рот мне залила соленая кровь. Вкус у нее был, как у железных опилок. Я перевернулся на бок, харкнул, сглотнул, харкнул еще раз. Фредерик кинулся ко мне, принялся меня поднимать, спрашивая, как я себя чувствую и хорошо ли вижу. Вокруг было так темно, что его вопрос звучал по меньшей мере глупо. В лицо мне веяло его дыхание, жаркое и частое. Его ладони крепко обхватили мое лицо.

— Ты меня слышишь?

Я что-то промычал.

— Господи… — сказал он. — Когда я услышал, как твоя голова хряснулась о камень, то подумал, что убил тебя. — Его рука скользнула мне по затылку. — У тебя кровь.

— Ничего, — пробормотал я неразборчиво, потому что кровь наполняла мне рот.

Было больно, но почему-то хотелось смеяться. Забавно: мы с Фредериком деремся, а вокруг война… И не меньше, чем смеяться, мне хотелось, чтобы его руки и дальше держали меня. Я не хотел, чтобы он разжимал объятия.

— Пустомеля, — облегченно произнес Фредерик. — Наверное, у тебя башка из железа.

— Выстрели в упор, так пуля расплющится.

Мы засмеялись. Он поставил меня на ноги и продолжал поддерживать, когда мы двинулись к выходу, и я ощутил, что от него несет выпивкой, как и от меня. Я чувствовал себя пьянее, чем за весь предыдущий вечер. Не знаю, что тогда произошло — наверное, наши лица приблизились друг к другу. Я почувствовал вкус своей крови, а потом — его губ, его слюны, и этот вкус показался мне уже знакомым, потому что я хорошо знал его запах. Как будто мы вышли из одной утробы. Какой приятный у него вкус. Сами по себе мы ничего не значим, ни я, ни он. Если я хочу остаться собой, мне нужен он.

Мы расцепились, и я попытался разглядеть его лицо, но оно было скрыто тьмой.

— Чертов пустомеля, — проворчал Фредерик. Положил ладони мне на плечи и слегка встряхнул меня, как будто говоря: «Вот ты где!» Я слышал его дыхание. Я подумал, не испачкался ли он ненароком в моей крови. Мы давно уже были кровными братьями. Мы принадлежали друг другу, я знал это наверняка.

— Я за тобой присмотрю, — сказал я, сам не зная почему. Ведь вылазку возглавит он, а не я.

Снаружи донесся крик. Лишь спустя мгновение я понял, что выкликают мое имя.

— Дэнни! Дэ-э-эн-н-н-и-и-и!

Пора было возвращаться к остальным. Они не прекратят кричать, пока не найдут меня, опасаясь, что я где-нибудь свалился пьяный и рискую нарваться на выговор.

— Дэнни! Дэ-э-эн-н-н-и-и-и! Ты где, парень? ДЭ-Э-ЭН-Н-Н-И-И-И!

Мне не пришлось говорить Фредерику: «Подожди здесь, я не хочу, чтобы нас увидели вдвоем». Он отступил к стене в темноту, и я увидел язычок пламени, когда он закурил. Думая о сигарете у него во рту, я вышел из сада сквозь деревянную дверь и направился во внешний мир.

Загрузка...