13

Выполнение малозначительной задачи нецелесообразно в большинстве случаев, если противник оказывается предупрежден и подготовлен.

Вчерашний день кажется таким далеким… Сегодня прекрасное утро, а море такое сверкающее, что смотреть на него невозможно. Я съедаю овсянку и выпиваю кружку молока. Вчера вечером я вернулся поздно, и мне становится стыдно, когда я слышу, как жалобно блеет привязанная на лугу коза.

Я осторожно кладу утренние яйца вместе со вчерашними, чтобы отнести их Еноху. Одна курица вся в крови — у нее начался расклев, и я выношу ее из загона. Если за нее примутся другие куры, то уже не остановятся. У меня есть отдельный загончик для кур, у которых проявляются признаки болезни, и я отношу ее туда. Она сразу начинает бегать взад-вперед и кудахтать, как будто я сделал ей больно. Подоив козу, я вынимаю из земли колышек и привязываю ее в другом месте. Я решаю отнести яиц Фелиции, отбираю четыре получше и кладу в солому, в бумажный мешок. Посмотрим, смогу ли я донести их до Альберт-Хауса и не разбить. Если та расклеванная курица не сумеет снова поладить с остальными, я, наверное, сверну ей шею. И отдам Фелиции, пусть сварит суп.

Я знаю, Фелиция может ходить по лавкам и заказывать все, что пожелает. Ей не нужно яиц от меня. Наверное, это нужно мне самому. Устаешь ведь заботиться об одном себе…

Делаю большой крюк, чтобы пройти как можно дальше от города. Утро самое яркое, чистое, солнечное, какое только можно представить. Оно напоминает мне о том времени, когда я захлопывал за собой дверь и бежал по улицам к Мулла-Хаусу, а мои ботинки стучали по булыжникам. Моя мать прибила железки на подошвы спереди и на каблуки, чтобы подольше не снашивались. Когда я притопываю, железки звякают по камням. Я выходил из дома раньше школьников, но позже рыбаков, которые должны были ловить прилив. Меня всегда охватывала гордость, когда кто-нибудь кивал мне: «Как ты, малец?», зная, что я иду на работу. Я ничего с собой не брал, потому что нас кормили обедом в судомойне. Иногда мимо проезжала какая-нибудь повозка, и меня подбрасывали до места.

Фелиция подходит к двери. Она выглядит озабоченно, а не приветливо, как я надеялся и почти ожидал. За руку она держит Джинни, одетую в бархатное пальтишко и шляпку. Джинни смотрит на меня и сует палец в рот.

— Дэниел… — Фелиция прикрывает глаза рукой от света. — Я как раз собиралась в церковь.

— В церковь?

— Сегодня воскресенье, Дэн. — Когда женщина хочет от тебя отделаться, то всегда с заботливым видом объясняет очевидные вещи. — Конечно, ты знаешь, что сегодня воскресенье.

И, конечно, колокола внизу у пристани звонят что есть мочи. Я и не заметил, пока она не сказала.

— Ты всегда по воскресеньям ходишь в церковь?

Она опускает взгляд.

— Не так часто, как надо. Иногда беру с собой Джинни.

Надо? Ты о чем? Почему надо делать то, чего не хочешь?

Джинни видит, как через порог переползает маленькая мокрица. Девочка отпускает руку Фелиции и приседает, чтобы поближе ее рассмотреть. Протягивает палец, и я боюсь, как бы она не раздавила крохотное создание, но все обходится.

— Я хочу, — говорит Фелиция. — Это хорошо для Джинни. Ей нравится за всеми наблюдать, и у меня появляется время подумать. Это делает меня… я чувствую себя ближе к Фредерику.

Ближе к Фредерику? Из-за того, что бежишь на колокольный звон?

— Не бегу, а иду. Я уже не маленькая девочка.

Колокола заходятся в звоне, а потом смолкают. Фелиция не двигается.

— Одно мне известно, — говорю я и тычу большим пальцем в сторону церкви, — Фредерика там нет.

Фелиция теребит перчатки.

— Думаешь, я этого не знаю?

— Я пришел чинить котел, но ты, наверное, будешь против, ведь сегодня воскресенье.

— Ой! Я забыла. Извини, Дэн. Я должна была запомнить.

— Да, должна была, — говорю я. — Нельзя забывать, о чем условилась с другими людьми, особенно если хочешь, чтобы они остались тебе друзьями.

— Ты мне друг, Дэниел? — спрашивает она кротко и вкрадчиво и слегка улыбается, будто думает, что здорово быть той самой Фелицией, которая может разговаривать со мной подобным образом.

— Это не обсуждается.

Она смеется искренним и радостным смехом, которого я не слышал от нее лет, пожалуй, десять, а потом сдергивает перчатки. При материном смехе Джинни поднимает взгляд и забывает про мокрицу.

— Лучше тебе зайти, — говорит Фелиция. — Джинни, иди сюда. Снимай пальто и шляпу, а потом можешь поиграть с лошадкой.

— Раз уж ты только что погубила свою бессмертную душу, может быть, и котел тебе не нужен? — Потом я вспоминаю о яйцах, осторожно вынимаю их из кармана пальто и подаю ей мешок. — Снесены сегодня утром, — говорю я.

Она запускает пальцы в солому и нащупывает яйца.

— Еще теплые, — говорит она. — Как ты думаешь, из них вылупятся цыплята, если положить возле плиты?

— Они тебе, чтобы ты поела.

— У меня хватает, чего поесть.

— По тебе не скажешь, что хватает.

— Я хочу завести цыплят.

— С ними много возни.

— Я знаю. Но было бы так мило, чтобы они бегали вокруг. Джинни они понравятся. У нас не было даже собаки. У меня не было собаки, — поправляет она себя.

— Собаку можешь завести.

— Нет, не могу. Я не знаю, где окажусь. Знаешь, я собираюсь продать дом.

От этих слов меня прошибает озноб. Я за нее боюсь. Она живет по-бивачному, как будто остановилась постоем в этом доме, как будто он ей не принадлежит. Забывает поесть. Совсем худая и бледная. Когда она собирает волосы в прическу, а сверху надевает шляпу, со стороны выглядит, будто ее шея вот-вот подломится под этим грузом.

— Я видел в Лондоне девушек с коротко стриженными волосами, — говорю я. — Бежали за омнибусом.

Фелиция занята Джинни и не отвечает. Я вхожу в дом следом за ними. Фелиция снимает с дочери бархатное пальтишко и шляпку и развешивает. Я смотрю, как она наклоняется и поворачивается, разглядываю изгиб ее тела, когда она тянется к крючку. Трудно поверить, что эта девочка вышла из тела Фелиции. Я поскорее переключаю мысли на что-то другое. Под пальто у Джинни красное шерстяное платьице с оборками. Фелиция снимает с другого крючка передничек и надевает его на девочку.

— Теперь можешь поиграть, — говорит она.

— Нужен еще крючок пониже, чтобы она могла дотянуться. Так она быстрее научится сама вешать свои вещи. Я могу прибить крючок, если хочешь, — говорю я.


Лошадка Джинни — это потрепанная плюшевая лошадиная голова на палке, с гривой из настоящего конского волоса. Помню, как скакала на ней Фелиция. Джинни для этого еще слишком маленькая, но она сидит на полу с лошадиной головой на коленях и что-то ей напевает.

— Она любит эту лошадку, — говорит Фелиция. — Берет с собой в кровать.

— Ты можешь оставить ее тут играть, когда мы пойдем в подвал?

Фелиция смеется.

— Конечно, нет! Ты не особо разбираешься в детях, да, Дэн? Я с ней каждую минуту, когда она не у Долли. Но сегодня я забрала ее домой пораньше, потому что не хотела, чтобы Долли повела ее с собой в церковь. Джинни испугается, если я спущусь в подвал и оставлю ее одну. Я могу понести ее на руках. Для нее это будет приключение.

— Я понесу ее, если хочешь.

— Попробуй.

Фелиция, видимо, не думает, что девочка согласится на это. Я поднимаю Джинни на руки, и она поначалу отворачивает от меня лицо. Боюсь, что она заплачет, поэтому успокаиваю ее, как пони, которого мы тогда увели с поля.

— Пойдешь со мной вниз, да, Джинни? Твоя мама посветит, а мы пойдем за ней следом. Ты все время будешь ее видеть.

Спустя минуту я чувствую, как ее тело становится податливым и приникает к моему плечу. Фелиция смотрит на меня, ее лицо смягчается.

Она ведет меня к подвальной лестнице. Я нагибаюсь и прикрываю голову Джинни рукой, чтобы не задела низкую притолоку. На этот раз Фелиция взяла два фонарика, несмотря на солнечный день.

— Я покажу тебе, где хранятся инструменты для котла.

Там обнаруживаются печные лопаты, необычайно длинные кочерги с изогнутыми под прямым углом концами, щетки, гаечные ключи, клещи, набор щеток для дымохода. Я передаю Джинни матери и перебираю инструменты, и наконец все необходимое для меня разложено на каменном полу перед котлом. В том числе одна железяка наподобие рычага, чтобы открывать дверцу котла. Изнутри доносится застарелый запах гари. Я достаю из котла все, что навалил туда Джош: бумагу, дерево, уголь, кучку кокса. Бумага сгорела, но дерево только опалилось. С грохотом выдвигаю решетку и выгребаю котельный шлак. Его не очень много. Беру самую длинную щетку для дымохода и вставляю в трубу. Проталкиваю как можно глубже, ворочаю из стороны в сторону, но сажа не вываливается, как было в доме Мэри Паско. Выпадает кое-какая грязь, но тоже немного. Я возвращаюсь к проходу, посмотреть на Фелицию с Джинни, но в подвале пусто. Наверное, она отнесла девочку наверх.

В детстве мы ползали по проходам, которые вели к трубам с горячим воздухом. Этим можно было заниматься только летом, когда котел был холодным. Для ребенка они были достаточно широкими. Даже очень широкими. Помню, как мы шмыгали по ним, будто крысы, и нам не приходилось протискиваться.

Здесь холодно. Я снова сажусь на корточки и осматриваю котел. Наверное, где-то внутри отопительной системы что-то засорилось, поэтому котел перестает работать, не успевая по-настоящему растопиться. Я поднимаю фонарик повыше. Вверху, в углу котельной, видно, что проволочная сетка, которая должна покрывать вентиляционную шахту, разорвана. Отверстие достаточно большое для крысы или для птицы. Если она туда проберется, то обязательно где-нибудь застрянет, но где именно? Наверняка в какой-нибудь чувствительной части механизма.

Котел похож на паука, сидящего посреди паутины. Раньше мы любили играть в этих туннелях. Помню, как я сидел затаившись, едва дыша, и прислушивался, не раздаются ли где шаги Фредерика — или шарканье, если он полз на четвереньках. Самый большой туннель расположен прямо напротив котла. Не знаю, какое у него назначение. В отличие от остальных, в нем нет металлической обшивки поверх кирпичной кладки. Может быть, его построили с какой-то целью, от которой потом отказались.

Этот туннель притягивает меня. Я знаю, что не решу проблему с котлом, если буду обшаривать подвал, но мне этого хочется. Фелиция наверху, далеко. Этот дом построен слишком основательно, чтобы я расслышал хоть один звук с поверхности земли.

Раньше мы вставали на деревянный ящик под входом в туннель, чтобы взобраться наверх и потом проникнуть внутрь. Я вспоминаю об этом. Высота немалая даже для взрослого человека. Кладу ладони на кирпичную кладку, натуживаюсь и подтягиваюсь. Усилий приходится приложить гораздо больше, чем мне запомнилось, да и я стал слишком большой. Мое тело заполняет все пространство, а голова натыкается на потолок туннеля. Пытаюсь за что-нибудь уцепиться рукой, выгибаюсь, отталкиваюсь ногами. Наконец растягиваюсь во всю длину, и становится легче. Места не хватает, чтобы встать на четвереньки, но я могу передвигаться вперед на локтях. Тут не темно, совсем не темно. Я чувствую себя в безопасности. Туннель не сужается, но в одном месте образовывает угол, и мое тело вспоминает, как когда-то, извиваясь ужом, с детской гибкостью легко преодолевало этот угол. Теперь мне это не под силу. Поворачиваюсь на бок, опускаю голову, выставляю вперед правое плечо и отталкиваюсь носками ботинок. Я двигаюсь. Огибаю угол.

На полпути мои ботинки теряют опору. Я застреваю. Не могу развернуться. Не могу двинуться вперед. Дрыгаю ногами в поисках опоры и понимаю, что назад двинуться тоже не могу. Оттолкнуться не от чего. Я в неправильном положении.

Не спеши. Не спеши. Подумай как следует. Не поддавайся панике, малец. Да, увяз ты основательно. Дюйм за дюймом, царапаясь о кирпичи, я поворачиваю голову. Голова самая большая, ты должен ее просунуть!


О дивный сон… ужели я… О дивный сон… ужели я… О дивный сон… О дивный сон… О дивный…


Не позволяй своим мыслям переходить за предел, Дэнни! И сам не переходи за предел. Позади тебя ничего. Держись ровнее. Держись вернее.

Я огибаю угол, словно рыба, как будто что-то меня подталкивает. Становится совсем темно. Туннель почему-то расширяется. Не помню, чтобы так было. Я чувствую что-то позади себя. Поверх кирпичной кладки натянута металлическая сетка. Но разве это кирпичная кладка? На ощупь слишком холодная и сырая. Пахнет гниющими мешками с песком. Конечно, в дом проникла сырость. Может быть, старина Деннис, сам того не зная, построил его над подземным ручьем.

Это убежище — настоящий «Савой».

Ты никогда не бывал в «Савое», пустомеля.

— Фредерик?

Я отодвигаюсь, и моя спина упирается в стену. Он обмяк рядом со мной, склонив голову себе на грудь. Он совсем вымотался, пока мы залезали в убежище. Основное делал я — изо всех сил тянул его вперед и поддерживал, чтобы он не свалился в лужу на дне воронки. Я боялся за его ноги, но еще больше боялся, что мы останемся на виду.

Выпрастываю руку и обшариваю грубую кирпичную кладку туннеля под Альберт-Хаусом. Я совсем запутался. Такое бывает от усталости. Думаешь, будто делаешь одно, а в действительности делаешь другое. Думаешь даже, будто проснулся, а на самом деле спишь. За это могут расстрелять. Бывает, что шагаешь в строю и спишь на ходу.

Я в убежище внутри воронки. Я под Альберт-Хаусом. И то, и другое правда, и я оказываюсь то тут, то там. Неизменно лишь то, что рядом Фредерик. Я меняю положение, и он тоже. После всех усилий забраться сюда он заснул. Своим немалым весом наваливается на меня. Я обхватываю его плечи правой рукой, чтобы поддержать его. Он большой, тяжелый, холодный. Поэтому я понимаю, что он не призрак. Сквозь призрак можно просунуть руку и ничего не почувствовать. И он ничего не почувствует. Но даже в глубоком сне Фредерик знает, что я рядом. Он тяжело вздыхает и поворачивает голову ко мне.

Почему я не догадался поискать его здесь? Разумеется, человек вернется к себе домой.

— Фредерик, — повторяю я, не ожидая ответа, просто хочу произнести его имя вслух.

Он еще не готов разговаривать. Он просто хочет сидеть здесь, привалившись ко мне, погрузившись в дремоту. Я устраиваюсь поудобнее и обхватываю его покрепче, чтобы он не ускользнул от меня. Может быть, это мое воображение, но он, кажется, стал теплее. Холод, что внутри него, понемногу, понемногу отступает. Пусть это продлится, сколько продлится. Я не тороплюсь. Я не хотел бы оказаться больше нигде на свете.

— Тебе хорошо тут со мной, парень, — говорю я ему. — Мы с тобой еще подурачимся, верно?

Я чувствую, как он улыбается мне в плечо. Я знаю, почему он улыбается. Потому что я говорю, как умею сам, не так, как он. Не так, как написано в тех книгах из библиотеки мистера Денниса. Я обнимаю его как можно крепче и баюкаю, но при этом почти не двигаю, потому что боюсь потревожить его ногу. Баюкаю его безостановочно, подобно тому, как кровь колышется внутри тела, не проступая на поверхность. А сам тем временем раскрываюсь изнутри, чего еще никогда не бывало. Я даже не знаю, что внутри меня. Быть может, тьма — много, много тьмы, она бархатистая и не промозглая, совсем другая, чем когда вглядываешься в ночь, со страхом ожидая утра. Я баюкаю Фредерика еще нежнее. Наконец и я, и он замираем.

Не похоже, что мы в подвале Альберт-Хауса. Стенки воронки влажные. Снаружи страшный шум, будто взрывается тысяча котлов. Я чувствую, как он проникает сквозь землю. Может быть, пришло время «вечерней ненависти».[25] Если до темноты они не придут отбивать свой пост подслушивания, у нас есть шанс. Целый день миновал, а они не пришли. Когда стемнеет, мы сможем ползти. Я могу потащить его на спине. На это у меня хватит силы. Как-нибудь его вытащу.

— Как нога, Фредерик?

Он не отвечает. Я знаю: бережет энергию. Понимает, что снова наступит темнота, и ночь даст нам шанс. Мы не можем оставаться здесь. От него пахнет кровью. Она уже подсыхает, запекается коркой. Внизу, в воде на дне воронки, плеснула крыса. А может быть, лягушка. Ночью слышно, как они квакают. В воронках их целые сотни. Живые существа собираются отовсюду. Они тут у себя дома, даже если именно в этом месте оказываются впервые. Лягушки и вороны, крысы и жуки. Трупные мухи — самые жирные, какие только бывают. Тараканы. А среди развороченных комьев земли кишмя кишат сороки. Ума не приложу, откуда они берутся. Когда утром вытягиваешь руку, все мешки с песком облеплены слизняками.

По лицу у Бланко полз слизняк, прямо к уголку рта, а еще один был в волосах. Слышали бы вы, как он орал, когда я сказал ему об этом! Обеими руками вцепился в волосы. По-моему, крысы гораздо хуже. Но крысы почти никогда не кусают живую плоть. Шныряют вокруг, но отличают мертвого от живого.

От Фредерика пахнет кровью. Это ничего, пусть будет как есть, пока не доставим его на перевязочный пункт. Легкую рану можно перевязать. Тяжелую лучше не трогать, если не знаешь точно, что делать.

— Ждать уже недолго, — говорю я. — Темнеет. Скоро мы вытащим тебя отсюда.

Мне кажется, что я заснул. Время делает скачок вперед, потом снова идет по-прежнему. Во рту у меня пересохло. Я хочу пить. На дне воронки поблескивает вода. Если я спущусь, то уже не смогу взобраться назад. Я уверен, что в воде крысы. Плавают, выставив наружу усики и глаза. Убежище высоко в стенке воронки, недалеко от самого верха. Немцы даже проделали ступени до края воронки, чтобы легче было подниматься и спускаться. Эта воронка делает им честь. Они постоянно подслушивали нас. Телефонировали своей артиллерии, когда мы будем атаковать. Весьма обстоятельный подход, как говорил мистер Тремо.

Нога Фредерика перестала кровоточить. Это хорошо. Если то была «вечерняя ненависть», то она закончилась. Пора идти.

Я бросаю винтовку в воду на дне воронки, где она уже никому не пригодится. Это как отшвырнуть часть себя. Дубинка потерялась давно, даже не помню когда. Я никогда на нее особо не полагался, еще меньше, чем сержант Моррис. При мне остался мой нож и револьвер Фредерика. Если выбросишь оружие, то могут расстрелять. Мне не под силу тащить на себе ничего, кроме Фредерика.

Мы перелезаем через край воронки и ползем по грязи. Слава богу, она не слишком глубокая, не такая, что может засосать. Я ползу с Фредериком на спине, от его тяжести ломит хребет. Постоянно останавливаюсь и сплевываю мерзость, которая образовывается у меня во рту. Вижу вспышки орудий и взвивающиеся хвосты сигнальных ракет. Боюсь, что начну ползать по кругу, поэтому все время проверяю. Германские позиции сзади. Наши впереди. Надеюсь, я прав.

Мы продвигаемся все вперед и вперед. Наверное, мы ползем уже несколько часов — пол-ярда, еще пол-ярда, еще пол-ярда. Фредерик стонет, но не позволяет себе закричать. Я чувствую себя словно утопающий. Как будто мы оба валимся на самое дно мира. Кое-как пробираемся сквозь тьму, натыкаясь на встречные предметы. Не знаю, на какие именно. И знать не хочу. Беспокоят меня только столбы и проволока. В темноте повсюду мертвецы. Здесь они живут. Можно их закопать, но при каждом обстреле они вновь поднимаются. Я слышу голос, скороговоркой читающий про себя:

И двести их, живых людей

(А я не слышал слов),

С тяжёлым стуком полегли,

Как груда мертвецов.

Помчались души их, спеша

Покинуть их тела!

И пела каждая душа,

Как та моя стрела.[26]

Уже давно стемнело. Голос умолк. Изредка потрескивают выстрелы. Ветрено. В воздухе над нами раздается какой-то шум, как будто от горящего дрока, но откуда он, непонятно. Наверное, скоро рассвет. Боевая готовность. «Утренняя ненависть», потом нескончаемый день, а потом «вечерняя ненависть». Все по порядку, будто церковная служба.

Мне надо передохнуть хотя бы минуточку. Я опускаю голову, повернувшись лицом в сторону, чтобы в рот не попала грязь. Фредерик прижимает меня к земле, но я не могу сбросить его с себя. Долгое время мы лежим неподвижно. Наверное, я уснул, поскольку в следующее мгновение понимаю, что Фредерик скатился с меня. Исступленно шарю по сторонам и нахожу его, лежащего на спине в паре футов от меня, а в лицо ему льет дождь. Я чувствую, что кожа у него вся влажная, холодная. Но под ней он теплый, я знаю. Тепло ушло глубоко внутрь, туда, где оно ему нужнее. Шепчу: «Фредерик», — но он не отвечает. Я подкатываюсь поближе, пытаюсь подлезть под него и снова взгромоздить на себя, чтобы ползти дальше. Он неловко поворачивается, слишком медленно, и заваливается на бок. Я не могу как следует за него ухватиться — он такой жесткий и тяжелый.

Кричу от отчаяния. Он меня не слышит. Теперь от него нет помощи, как было поначалу. Я знаю, что он не сумеет удержаться у меня на спине. В голову мне лезет всякая ерунда. Шум дождя по листьям гуннеры надо мной. Наш вигвам исправный и прочный, поэтому мы можем смотреть в щелочку на дождь, а сами остаемся сухими. «Мы можем жить здесь вечно», — сказал Фредерик. Мы смотрим друг на друга. Радость вспыхивает в нас, словно сигнальная ракета.

— Фредерик! — кричу я, приставив рот прямо к его уху.

Он не шевелится. Стало быть, без сознания, и неудивительно. Для него так лучше. Мне придется пятиться задом, волоча его за собой. Я подхвачу его под мышками и поползу, приникая к земле, так что нас будет не слишком видно. Похоже, на востоке, где стоят немцы, тьма рассеивается. Рассвет — самое скверное время. Все нервные, стреляют по всему, что движется.

Снова ощупываю лицо Фредерика. Я думал, оно мокрое от дождя, но оно чересчур липкое. Наверное, это грязь. Его рот открыт. Подношу к нему руку, чтобы проверить дыхание, но рука у меня такая холодная и онемелая, что я ничего не чувствую.

— Все будет хорошо, парень, — говорю я ему.

Я не рассчитывал наткнуться на проволоку. Знаю, что мы свою перерезали. А потом по мере продвижения отклонились в сторону, как бывает, когда заходишь в море, а тебя течением сносит вбок. Эта проволока не перерезана и чертовски толстая. Еще и с проволочными ежами.

Опускаю Фредерика на землю. Знаю, что не дотащу его обратно до того места, где мы перерезали проволоку. От усталости дрожу, моя кожа исходит потом, от которого меня бьет озноб. Я отворачиваю голову подальше от Фредерика, чтобы проблеваться, извергнуть из себя грязь и рвоту.

Делаю несколько глубоких вдохов, потом отрываю щеку от земли и утираюсь. Протягиваю руку к Фредерику и ощупываю его, чтобы убедиться, что ничего ему не повредил. Устраиваю его поудобнее на земле, как будто он в постели. Слежу, чтобы его лицо не угодило в грязь, а рот и нос оставались чистыми. Здесь ему ничто не угрожает. Здесь никто его не увидит. Проволока скрывает его от нашей передовой линии, а у фрицев нет никаких причин догадаться, что он здесь.

— Теперь все будет хорошо, парень, — шепчу я ему. Говорю, что как можно быстрее поползу дальше вдоль заграждений. Где-нибудь обнаружится проход, прорезанный для дозоров. Когда я проникну сквозь него, до окопов останется меньше двадцати ярдов. Я окажусь достаточно близко, чтобы позвать на помощь прежде, чем меня застрелят. Нельзя кричать слишком рано, чтобы меня не обнаружил вражеский снайпер. Нельзя кричать слишком поздно, чтобы наш часовой не подумал, что я из диверсионной группы. Голова Фредерика склонилась набок, лицо обращено ко мне. Я прикладываю рот туда, где у него должно быть ухо.

— Ты меня слышишь? — говорю я, совсем как он говорил мне в саду. — Все будет хорошо, парень. Я вернусь с санитарами, ты и не заметишь.

Он не отвечает, но я уверен, что он слышит меня. Когда человек без сознания, он потом говорит, что помнит каждое обращенное к нему слово.

Без него я продвигаюсь намного быстрее, точно крыса, юркающая от норы к норе. Мне нужно найти помощь. Я должен спешить. Не высовываюсь, держусь поближе к проволоке и молюсь, чтобы в ней оказалась брешь. Навряд ли я поблизости от того места, в котором мы прорезали проволоку, но часть ее разворотило обстрелом, и я протискиваюсь сквозь нее, под ней, обхватив голову руками, чтобы не поцарапаться. Проволока бьет по мне, цепляется за меня, но я упорно продираюсь сквозь нее, переползаю на животе от столбика к столбику, проволока хлещет меня, а вся моя кожа зудит от страха схлопотать пулю. И вот я выбрался и ползу вниз по склону, да так быстро и легко, что мне самому не верится, — будто сзади меня подталкивает чья-то рука.

— Не стреляйте! — кричу я. — Ради бога, не стреляйте! Я целую ночь тут пробыл.

Через открытый участок я прошмыгиваю на нашу сторону, и никто не стреляет в меня, потом я переваливаюсь через бруствер, и опять никто не стреляет, и живым я натыкаюсь на мешки с песком и шлепаюсь в воду на дне окопа.


Нет времени ждать санитаров. Еще темно, но это ненадолго. Тут и там виднеются предрассветные полосы. Нет шансов, что Фредерика найдут без меня. Два человека вызываются идти со мной. Я делаю глоток рома, а по окопам передается приказ не открывать огонь. Они знают дорогу. Мы спешим назад, наклонившись к самой земле, то и дело проныривая под проволокой. С каждой секундой становится светлее, и сгустки темноты превращаются в выбоины и воронки.

В двадцати ярдах впереди я вижу Фредерика. Он не сдвинулся с места. Если не знаешь, что он здесь, то и не найдешь. Можно принять его за часть земли.

— Вот! — шепчу я и показываю пальцем. — Вот он.

— Где? — Они поворачиваются ко мне, и лица у них бледные и грубые. Теперь я вижу, насколько рассеялась темнота.

— Вот!

Я это помню. Я не вижу и не слышу разрыва. Сначала я вижу Фредерика. А потом меня придавливает к земле.

Мы трое выжили, потому что между нами и Фредериком был маленький бугорок. Поэтому я и не увидел, что с ним произошло, хотя находился совсем рядом. Взрывной волной меня отбросило назад. Если бы я дотащил Фредерика чуть дальше, на несколько ярдов, на двадцать ярдов, он бы тоже остался в живых. Он бы оказался за этим маленьким бугорком. Не знаю, почему я оставил его именно там, на том месте. Почему? Я так быстро уползал от него, точно крыса, юркающая от норы к норе. Искал помощи для него.

Долгое время после того разрыва я ничего не слышал. Постоянно чувствовал, как меня снова и снова обсыпает землей, не холодной, а теплой, вязкой на ощупь. Земля барабанит по мне.

Меня оттащили в землянку и дали чаю с ромом. Я не знал, почему моя одежда превратилась в лохмотья. Я весь был черный, и тоже не знал, почему. Видел глаза человека напротив, вращавшиеся на его черном лице. Подумал, что он измазал лицо жженой пробкой. Я сидел, а потом затрясся так сильно, что весь извивался, будто мокрица. Меня положили на одеяло. На меня опустилась тишина, которой я никогда не ощущал прежде, — густая, словно ночь. Я пытался сказать, что ранен, но не услышал собственного голоса. Незнакомый сержант наклонился ко мне, и рот у него открывался и закрывался, как будто он тонул. Я назвал свое имя, но сам этого не услышал. Лицо сержанта было близко, а потом отдалилось, и я протянул руку, чтобы он не уходил, поскольку боялся, что он меня не услышал. Я снова и снова выкрикивал свое имя, но кричал словно во сне, в котором нет звуков. Не мог проснуться, а сержант уже уходил, как будто узнал все, что ему было нужно.

Загрузка...