Прочные проволочные заграждения, укрепленные на надежно ввинченных столбиках, должны сооружаться при любой возможности. При соответствующей подготовке пехотинцы должны уметь устанавливать заграждения подобного рода на расстоянии ста ярдов от неприятеля в темное время суток. Металлические столбики современного образца, ввинчиваемые в землю, устанавливаются бесшумно и усиливают прочность заграждений.
За проволочными заграждениями требуется постоянный уход. Их необходимо ежевечерне осматривать, а в каждой роте следует выделить несколько человек в качестве постоянной команды для починки и восстановления проволочных заграждений.
Я укладываю в солому последние две дюжины яиц. Когда Мэри Паско слишком одряхлела и уже не могла носить в город яйца и овощи, она договорилась с одним мелким фермером, живущим в паре миль отсюда. Он отвозил ее товары на рынок в Саймонстаун вместе со своими, и она получала лучшую выручку, чем если бы сбывала их через лавку в городе. Он приходил к ней с ручной тележкой и забирал товары. Она так хорошо укладывала яйца, что ни одно ни разу не треснуло и не разбилось — по крайней мере, так она сама мне говорила.
Я не хотел, чтобы он приходил сюда, но понимал, что он сочтет странным, если она перестанет продавать яйца. Кроме того, мне были нужны деньги. Я сказал, что буду приносить яйца прямо к нему, и овощи тоже, когда поспеют. Буду тщательно укладывать их в солому, и с ними ничего не случится.
Кажется, он не увидел в этом ничего необычного. Может быть, он думает, что мы с Мэри Паско родственники, и поэтому я пришел за ней ухаживать. Он не спрашивает о ней. Только кивнул, когда я сказал, что она больна и не выходит из дома. Ему не меньше пятидесяти лет, у него длинная борода и спутанные волосы. Он держит двух полудиких псов, и я прихватываю с собой палку, когда иду к нему на ферму. Они рычат уже издалека, он оттаскивает их назад за ошейники и открывает ворота. Он почти не говорит и избегает смотреть мне в глаза. Я отдаю ему яйца, а он отсчитывает деньги за предыдущую неделю. Руки у него мозолистые, ногти поломанные. Прежде чем принять яйца, он переворачивает каждое, проверяя, нет ли где трещин или вмятин на скорлупе. Некоторые поднимает к свету и разглядывает, недоверчиво прищурившись. Оставшись доволен, он шарит у себя в одежде и вытаскивает кошелек. Монет там никогда не бывает много, и я гадаю, где же он хранит свои остальные деньги, учитывая, что он продает яйца более чем от пятидесяти кур. Он никогда не говорил мне свое имя, но Мэри Паско называла его Енох. Когда он тянется ко мне, чтобы отдать деньги, от его запаха у меня перехватывает горло. Он скользит взглядом по сторонам, ожидая, пока я уйду.
На этой неделе одно яйцо оказалось темным, как каштан. Я взвешиваю его на ладони, потом верчу в пальцах. Надавливаю посильнее. Яйцо не трескается. Надавливаю еще сильнее, а потом еще, пока скорлупа не разлетается, а сквозь мои пальцы начинает сочиться склизкое яичное нутро. Меня пробирает дрожь. Я трясу рукой, но оно прилипает к ладони, стекает с пальцев. Срываю пучок травы и яростно вытираюсь. Яйцо отстало. Я чист. Сжимаю кулаки, силясь успокоиться, но паника внутри меня слишком сильна, я ставлю деревянный лоток с яйцами на землю и топчу их, давлю. Топчу, обливаясь потом, пока скорлупа не смешивается с соломой.
Яиц больше нет. Нечего нести Еноху. Дрожа и озираясь, я вываливаю месиво в кусты, споласкиваю лоток в ручье и ставлю сушиться. Курицы безучастно ходят взад-вперед по своему загону. Проволочная сетка в тех местах, где я ее подлатал, хорошая и прочная. Я смываю остатки яиц с ботинок, и все становится как раньше.
Я боюсь, что закончу как Енох. Очень хочу увидеть Фелицию, но придется ждать до темноты, чтобы никто не заметил, как я иду в город. Надо бы что-нибудь ей отнести, но ума не приложу, что ей нравится, пока не вспоминаю о Гефсиманских садах, которые мы мастерили в школе накануне Пасхи. То было нешуточное состязание, как среди мальчиков, так и среди девочек. Мы сооружали из прутиков три небольших креста, а девочки приносили цветы, обернутые во влажный мох. Крохотные дикие нарциссы, герань Роберта, первоцветы, фиалки с мягкими листочками. Если девочке нравился мальчик, она приносила цветы для его сада. Еще мы мастерили Голгофу, с одной стороны которой находилась гробница с откатывающимся камнем у входа. Помню, одна девочка принесла осколок зеркала и устроила у себя в саду прудик, окруженный цветами. Мы завидовали ей и жалели, что не додумались до такого первыми. Наши поделки расставлялись на длинном столе в ожидании, пока среди них выберут лучшую.
Фелиция всегда любила цветы. В саду у нее была собственная клумба, на которой цвели настурции, васильки, иберис и турецкие гвоздики. Самые незатейливые цветы, которые выращивают дети… Она делала из них букетики. Однажды подарила мне букетик из бархатцев и нигелл, но я выбросил его, едва она скрылась из виду. Надеюсь, она потом не нашла его увядшим на земле. Я принесу ей букетик фиалок, завернутых во влажный мох, как девочки приносили для Гефсиманских садов.
Я умываюсь и причесываюсь. Надеваю чистую рубашку и старые воскресные брюки, которые не носил со времени отъезда на фронт. И то, и другое лежало в свертке, что сохранили для меня соседи. Наверное, с тех пор я вырос, потому что брюки коротки, но не слишком существенно. Я тщательно чищу и обрезаю ножом ногти. Примерно в семь часов, перед закатом, направляюсь в город. Шагаю быстрее, чем собирался, и когда достигаю Великановой Шапки, еще недостаточно темно. Я сажусь и жду, а подо мной ревет море. Мы с Фредериком говорили, что в морских пещерах под Великановой Шапкой живут львы. Линия прибоя понемногу бледнеет. В окнах зажигается несколько огней, будто почки лопаются. Сейчас отлив, и я осторожно, чтобы не помять фиалки, спускаюсь вниз и держу путь вдоль каменистого побережья к песку. Когда я дохожу до Вентон-Уэнны, опускаю цветы головками вниз в вышедший из берегов ручей.
Я поднимаюсь вверх по склону, обхожу город стороной и украдкой пробираюсь к дому Деннисов. Мы всегда называли его именно так, хотя у него было благородное имя: Альберт-Хаус, в честь мемориала принца Альберта в Лондоне. По милости здешнего рельефа это было одно из немногих мест в городе, откуда не видно море. Даже из чердачных окон. Вокруг дома растут платаны, которые стали еще выше с тех пор, как я был здесь в последний раз. Они склоняются над ним за высокими гранитными стенами. Мистер Деннис хотел собственные ворота и небольшую подъездную аллею. Когда дом был новый и неотделанный, мистер Деннис скупил землю вокруг него, чтобы чужие дома не теснились рядом с его. Перед домом он посадил две араукарии, но они растут медленно и никакого впечатления пока не производят.
Ворота закрыты, но не заперты. Я высматриваю название дома, высеченное на гранитных столбах по бокам от ворот. Альберт-Хаус. Я тоже видел мемориал принца Альберта. То еще уродство. Я бы никогда не назвал дом в честь него. Открываю маленькую боковую дверцу и вхожу. Подъездная аллея заросла травой, зато цветут камелии — большие и белые, в сумерки они выделяются особенно, а в дождь становятся бурыми. Эти камелии я тоже помню. В нижнем правом окне свет. У мистера Денниса была амбициозная затея обеспечить дом собственным электричеством, используя силу воды, но из этого ничего не вышло. Они жили при газовых рожках и свечах, как и все мы.
Шторы на окне не задернуты. Это бывшая гостиная миссис Деннис, теперь опустевшая, но в камине горит слабый огонек. Рядом кресло с подголовником. Я прохожу к входной двери и дергаю за цепочку звонка. Далеко в глубине дома слышится звон. Открыть может лишь один человек. Никого больше нет.
Хотя дверь и толстая, я уверен, что слышу легкие, твердые шаги Фелиции, а за ними звук отодвигаемого засова. Спустя мгновение ключ в замке поворачивается. Она открывает дверь, и свет льется из-за ее спины, из прихожей.
— Ой! — восклицает она при виде меня. — Я думала, это Долли Квик зачем-то вернулась.
— Не надо быть такой доверчивой. Это мог оказаться кто угодно.
— Но оказался ты. — В ее голосе звучит облегчение, однако она не приглашает меня войти.
Я достаю руку из-за спины.
— Я принес тебе фиалок. Помнится, ты любила цветы.
Она озадачена, даже удивлена. Я протягиваю ей цветы, и она слегка их касается.
— Они мокрые, Дэниел.
— Опусти их головками вниз, подержи в холодной воде и отряхни. Тогда они простоят дней пять.
— Ясно.
В ночном сумраке ее голос звучит одиноко и неприкаянно, словно детский голосок. Я продолжаю говорить о фиалках, но она хочет, чтобы я ушел. Она снова прикасается к цветам и поворачивается боком. На свету становятся заметны мягкие изгибы ее тела. У меня перехватывает дыхание. Я смотрю на фиалки, которые она так и не взяла.
— Доброй ночи, Фелиция.
— Не зайдешь на минуточку? — быстро произносит она. — Передохнуть после дальней дороги. Джинни уже спит.
Я в замешательстве. Оказавшись на пороге, я не уверен, хочу ли переступать его. Пока еще не вошел в дом, я могу вспомнить, какой он. Я всегда считал, что между Фредериком и Фелицией очень мало сходства, даром что они брат и сестра, но теперь я в этом не уверен. Ее лицо похудело, и скулы выступили, как у него.
Мы в прихожей. Большое оловянное блюдо, всегда стоявшее на темном дубовом буфете, исчезло. Цветов тоже нет. Дом утратил свой привычный запах подливки к жареной говядине и мастики для полов, а на стенах, в тех местах, где раньше висели картины и фотокарточки, теперь остались только светлые прямоугольники.
— Я была в кухне, — говорит Фелиция. — Если хочешь, сделаю чаю.
Прежняя Фелиция не знала даже, где находится чайник. В кухне она подходит к маленькой газовой горелке, подсоединенной к резиновому шлангу, зажигает ее и ставит чайник. Рядом с горелкой холодно поблескивает плита. Стол вычищен добела, но его обширное пространство пусто, не считая тарелки, из которой, наверное, ела Фелиция. В кухне зябко, как и во всем доме, едой и не пахнет. Я успеваю заметить следы зубов Фелиции на хлебе с маслом, прежде чем она обходит вокруг стола и берет тарелку, как будто хочет переставить ее куда-нибудь с глаз долой.
— Доедай, — говорю я. — Не обращай на меня внимания.
— Я не голодна. — Потом видит, что я смотрю на еду, и добавляет: — Я отрежу еще хлеба, сыра у меня много, а еще где-то есть чатни.
Я внезапно чувствую такой голод, что мой рот наполняется слюной. Я смотрю, как она берет краюху хлеба, прижимает к груди и нарезает неровными ломтями. Достает горшочек с маслом, разворачивает сыр, обернутый в кисею, и кладет на другую тарелку. Находит банку с чатни, все еще запечатанную.
— Как ты думаешь, не испортился? — спрашивает она, указывая на этикетку. «Чатни яблочно-ореховый, 1916, высший сорт». Четырехлетней давности.
— Думаю, нет.
— В кладовке полно всяких консервов. Варенье, повидло, даже заливные яйца.
— Яйца можешь выбросить. А варенье и повидло должны быть хорошими.
Фелиция слегка пожимает плечами.
— Нет, — отказывается она. — Не буду со всем этим возиться.
Мы оба рассматриваем дату на этикетке: 1916. В 1916 году я еще не бывал во Франции. Я представляю себе, как Долли измельчала яблоки и орехи своим ножом с черной рукояткой. Его лезвие так быстро сверкало! Не останавливалось ни на миг. Раз, раз, раз — и яблоки порезаны на равные дольки и опущены в воду, куда добавлено немного лимонного сока, чтобы они не побурели. Факт в том, что чатни пережил Фредерика.
— Выбрось яйца, пока они не взорвались, как ревеневое вино, — говорю я с чувством.
Фелиция чуть улыбается:
— Да, помню.
Ревеневое вино разлили по бутылкам не то слишком рано, не то слишком поздно. Во всяком случае, оно продолжало бродить в бутылках, пока они не повзрывались одна за другой посреди ночи. В свое время это было заметное событие.
— У тебя есть емкость для фиалок? — спрашиваю я, и она приносит пустую банку из-под рыбной пасты. Я наливаю в нее воду и ставлю фиалки посередине стола.
Чатни хорош. Едва я начинаю есть, во мне вспыхивает жадность, и мне приходится сдерживаться, чтобы не накидываться на еду. Свежий домашний хлеб, острый и соленый сыр. Я заставляю себя жевать помедленнее. Как же вкусно! Гораздо лучше, чем все, что я ел после возвращения! Фелиция заваривает чай и садится напротив меня. Ест она мало, жует будто через силу, а потом отодвигает тарелку.
— Очень вкусно, — говорю я.
— Как ты там живешь? Откуда берешь хлеб? Ты ведь не ходишь в город.
— Вполне справляюсь.
Наверное, в моем голосе звучит грубость, хотя и ненамеренная, потому что она опускает взгляд и берет в руки чайник. Я жалею об этом. Она выглядит усталой и скованной — может быть, замерзла. В доме сыро и холодно — теперь, когда мы немного посидели, это стало еще очевиднее. Этот дом всегда был теплым. Когда мистер Деннис строил его, то установил отопительную систему, равной которой не было во всем графстве. По крайней мере, так он сам говорил. Внизу, под домом, находился котел, а к каждой комнате вело хитросплетение труб. Трубы проходили внутри стен, доставляя тепло в спальни. В полу были вентиляционные отверстия с решетками, через которые поднимался теплый воздух. Тот же самый котел нагревал воду, поступавшую по трубам в ванные и спальни наверху. Когда я рассказал об этом школьным приятелям, они мне не поверили. Казалось волшебством, что можешь в любое время отвернуть кран, и из него польется горячая вода. Мистер Деннис был достаточно богат, чтобы не беспокоиться из-за цен на уголь и кокс.
По этой причине в доме установили только один камин, внизу, в маленькой комнате, где раньше была гостиная миссис Деннис. Она любила огонь, и муж решил ее побаловать. Дом большой и холодный, и лишь в одной комнате Фелиция может посидеть с относительным комфортом.
— Почему ты не зажжешь плиту? — спрашиваю я.
— Тебе холодно?
— Было бы холодно, если бы я здесь жил.
— Ее зажгут завтра. Долли ее погасила, чтобы хорошенько почистить и натереть графитом. У меня есть газовая горелка. В доме обычно тепло, но что-то случилось с котлом. Нужно, чтобы кто-нибудь его посмотрел, но тут никто не разбирается в этой системе.
Она снова пожала плечами с безразличием, которого не выразят никакие слова.
— Кто раньше смотрел за котлом?
— Берт Розуолл, но его призвали через несколько месяцев после тебя. Мой отец показал Джошу, как обращаться с котлом, но котел постоянно выходит из строя, когда Джош пытается его разжечь.
— Я могу взглянуть, если позволишь.
— Правда?
— Мы в армии много в чем поднаторели. Там учат быть мастерами на все руки.
Она опускает взгляд.
— Я не хотела сказать, что ты не умеешь, Дэн…
Она впервые назвала меня Дэном.
— Малышка не мерзнет? — спрашиваю я.
— Нет. Она спит со мной, а у меня в спальне горит огонь. Ей вполне тепло.
Меня не волновали сырость и холод. Меня не волновала муштра. Еда была лучше, чем я привык, однако я помалкивал, когда остальные ворчали и сравнивали ее с той, что готовили их мамаши. Я начищал свои ботинки и ремень, маршировал, вгонял штык в соломенное чучело, а оно подпрыгивало и дергалось. Тем временем шла война, о которой знал сержант Миллс, а мы — нет. Каково это — убить человека или идти под неприятельским огнем, который ведется для того, чтобы убить тебя? Я особо не размышлял об этом. Каждый день был сам по себе, а Боксоллский лагерь составлял отдельный мир между Мулла-Хаусом и войной. Я думал, что все будет хорошо, даже когда начались газовые учения. Зеленый юнец, что с меня взять. А потом были учения по оказанию первой помощи, не имевшей ничего общего с той первой помощью, которую я увидел во Франции. У нас был манекен, который не шевелился, не орал, не истекал кровью и не вонял дерьмом из-за того, что у него вываливались внутренности. Нас учили накладывать жгуты и пользоваться индивидуальными пакетами, нам втолковывали, что газ еще долго залегает во впадинах, у самой земли, даже когда мы уверены, будто он рассеялся.
Зрение у меня более чем превосходное. Глазомер тоже. Когда нас привели на стрельбище, я раз за разом попадал в цель. Я знал свою винтовку, знал, на что она способна, знал, что нужно делать, когда она перегревалась от стрельбы. Я мог бы попросить о переходе в снайперский отряд, но не хотел высовываться. Тогда казалось, что если мы будем держаться вместе, все сложится не так уж плохо. Нас учили ухаживать за своими «Ли-Энфилдами», как за младенцами: смазывать, чистить металлической сеточкой, которую не так-то просто раздобыть в окопах, чего мы еще не знали, а если засорятся — мыть кипятком. Ты не отделял себя от своего оружия, как не отделял себя от своих рук и ног.
Я знал, что хороший глазомер — это еще далеко не все, но зрение у меня было острое. Или быстрое. Пожалуй, в конечном итоге это одно и то же. У Фредерика, по его словам, тоже было отличное зрение, но не такое хорошее, как у меня. Он постоянно спорил на этот счет, когда мы были детьми, а я всегда замечал косяк скумбрий или тюленью морду на секунду раньше, чем он.
Фредерик выпал из моей жизни, будто камень. Он стал офицером-слушателем, потому что в школе прошел офицерские курсы. По недомыслию я полагал, что мы с Фредериком будем все время вместе и поплывем во Францию на одном корабле. Я не понимал, хотя, конечно, мог и догадаться, что человека, который должен получить офицерское звание, будут подготавливать совсем по-другому. Очутившись в лагере, я почти сразу осознал, насколько я заблуждался и какой разрыв между офицером и рядовым. То были существа различного порядка. Однако Фредерик написал мне письмо своим корявым почерком:
Все это весьма, весьма диковинно, не правда ли, мой кровный брат? Любопытно узнать, где диковиннее — тут у нас или там у вас. Сквозь крышу нашей казармы рекой хлещет дождь, а в воскресенье я буду судить боксерский матч среди рядовых. Миссис Деннис (свою мачеху он называл только так) пишет, что мою комнату оклеят новыми обоями. Она их уже выбрала, с миленьким светленьким узором, который очень подойдет для детской. Ее сестра с семейством приезжает в гости на несколько месяцев, и миссис Деннис считает, что для детей лучше всего подойдет моя комната. Она уверена, что мне будет вполне уютно в Синей комнате, поскольку дома я буду появляться так редко. (Или вообще больше не появлюсь? Как ты думаешь, мой кровный брат? До какой степени мне следует ей угодить?) У миссис Деннис хлопот полон рот — из-за мебели для детской. Она полагает, что во всем виновата эта проклятая война, которая все перевернула вверх дном. Однако ей радостно сознавать, что я исполняю свой долг.
Фелиция связала мне шарф, одним концом которого можно обернуть разве что мизинчик младенца, зато другим — целый полк. Она говорит, что они в школе вяжут теплые вещи для солдат, а мисс Трингэм в это время читает вслух «Широкий, широкий мир».[11] Благодарение Небесам, Фелиция еще не отважилась связать носки. Бывают ли другие такие неумехи, как моя сестра? У меня нет словесных дарований, мой кровный брат, но я говорю правду. Подмечай, пожалуйста, насколько у вас там все диковинно.
На полях был рисунок, изображающий Фредерика, который лежал на спине посередине боксерского ринга, рядом с ним миссис Деннис торжествующе размахивала обойной щеткой, а сержант с чудовищными усами объявлял нокаут.
Когда мы только прибыли в Боксолл, места всем в казармах не хватило. Нас оказалось слишком много. Была зима, наши палатки заливал дождь и продувал ветер. В конце дня мы снимали ботинки с наших вонючих, покрытых волдырями ног, спали, прижавшись друг к другу, стонали и портили воздух во сне. Никаких стихов тут не было, кроме тех, что сохранились у меня в голове. Ты никогда не оставался один, из тебя выбили все, что ты знал прежде, и тем самым превратили в нечто новое.
Я оказался законченным тупицей. Раньше я об этом не подозревал, но лагерь быстро вразумил меня. Законченный тупица, сопляк, ходячее бедствие в мундире. После первой недели начальной подготовки я усвоил, что надо поменьше лезть на рожон и не совать нос куда не следует.
Уход за оружием меня успокаивал. Разбирать, чистить, смазывать, собирать обратно. Однажды сержант Миллс завел со мной речь о переходе в пулеметную команду или снайперский отряд. Он сказал, что во Франции появились военные школы, в которых я могу получить специальную подготовку. «Из тебя, парень, может выйти что-нибудь путное». Всю ночь я думал об этом, и на другой день глазомер меня подвел. Было рановато переводиться в другое место, прежде чем я разберусь, с чем это сопряжено, хотя это наверняка было сопряжено с дополнительным довольствием. Тогда я не учел, что война терпелива. У нее достаточно времени для всех. Потом я это понял. В ту пору у меня хватало глупости считать, будто человек умнее, чем война. Можно сидеть тихо и не высовываться, можно из кожи вон лезть, чтобы получить повышение, но войне все равно. У нее найдутся места и для тех, и для других.
Почти в самом конце обучения мы занимались колючей проволокой. В голове у меня постоянно звучала песенка:
Сквозь не пролезешь,
Снизу не подползешь,
Сверху не перескочишь,
Сбоку не обойдешь.
Это все о проволоке. Когда устанавливаешь столбики для проволоки, надо их не вбивать, а ввинчивать. Я был настолько глуп, что даже не понимал, почему. Это было нужно, чтобы не вызвать на себя неприятельский огонь, стуча по столбикам в темноте. Нас много чему научили, и всем этим разным навыкам придавалась одинаковая важность, но только впоследствии мы поняли, какие из них помогут нам выжить. Я видел, как у людей тупели лица, потому что они не в силах были ничего больше усвоить, а то, чего они не в силах были усвоить, могло оказаться единственным, что им понадобится по-настоящему. Например, не курить в темноте. Невероятно, насколько далеко виден красный огонек. Или скручивать проволочные ежи и помещать посередине заграждений, чтобы сделать их более плотными.
— Я буду очень признательна, если ты посмотришь котел, — говорит Фелиция, но как-то формально. Наверное, думает, будто обидела меня.
Знаю, я уже довольно долго молчу. Такое бывает. Я снова погружаюсь в свои мысли. Это не то же самое, что вспоминать, потому что чувствуешь цвет, запах и вкус.
— Но не сегодня, — продолжает она. — Уже поздно. Ты, наверное, устал.
Я соглашаюсь. Я не устал, как бывает порой. Я весь горю, несмотря на холод. Но котел подвернулся удачно, ведь благодаря ему у меня появился повод снова прийти в этот дом. Кроме того, мне страстно хочется разобраться в этой холодной махине и вернуть ее к жизни.
— Перед уходом тебе надо выпить, — с улыбкой говорит Фелиция и приносит бутылку бузинного вина. Портвейн и крепкие напитки забрал ее отец. Странный поступок — бутылки забрать, а мебель оставить.
Бутылка заплесневела, но когда я ее откупориваю, вино течет яркой темной струей. Аромат у него сильный, не сладкий. Фелиция принесла два бокальчика, и я наполнил их до краев.
Стекло такое тонкое, что я боюсь, как бы оно не треснуло под моими губами. Вино течет по моей глотке, согревает меня, но и пробуждает мысли, которые до сих пор лежали тихо. Худое лицо Фелиции слегка зарумянивается. Она ставит локти на стол и отпивает из бокала, который держит обеими ладонями.
— Что ты поделываешь, Фелиция? — спрашиваю я.
— Вожусь с Джинни — разумеется, кроме того времени, когда за ней может присмотреть миссис Квик. Вечером укладываю ее, а потом занимаюсь математикой.
Я киваю. В школе я всегда был лучшим, но когда она начинает рассказывать, я чувствую себя совершенно несмыслящим в том, что Фелиция понимает под математикой. Она говорит, что выписывает бюллетень Французского математического общества. Стало быть, изучение французского в школе пригодилось — ведь это значит, что она читает журналы в оригинале. Есть такой человек по фамилии Фату,[12] — руки Фелиции сжимают бокал, глаза сияют. Может, я завидую ее внезапному оживлению и поэтому говорю:
— Не думал, что девушки интересуются математикой.
Но лучше бы я этого не говорил, потому что ее лицо суровеет. Она ставит бокал на стол.
— В 1890 году на трайпосе[13] по математике в Кембридже Филиппа Фоссет набрала на тринадцать процентов больше баллов, чем старший спорщик, — говорит она.
Я понятия не имею, почему так хорошо быть старшим спорщиком. Обычно в таких случаях я успешно блефовал, но сейчас я просто спрашиваю:
— А кто такой «старший спорщик»?
— Тот, кто набрал больше всего баллов на экзамене.
— Но ты сказала, что она набрала больше.
— Да. Но она была женщиной, и поэтому ей не позволили стать старшим спорщиком.
Спорщик, насколько я понимаю, это тот, кто возражает. Очевидно, и в Кембридже тоже.
— Может быть, ей и не позволили, но она все-таки стала, это факт. Против тринадцати процентов не возразишь. — Я отчасти и впрямь так думаю, отчасти пытаюсь угодить Фелиции. Есть что-то невыносимое в мысли о том, как она сидит вечерами в холодном доме и читает холодные бюллетени на французском. Дом, в котором живет ребенок, должен быть не таким.
— Я знаю, в университет меня не возьмут, тем более с ребенком, — говорит Фелиция. — Думаю, туда не поступишь, даже если просто состоишь в браке. Но есть открытые лекции, и можно нанять тьютора. Они в основном очень бедные, и им нужен дополнительный заработок.
— Почему ты так не сделаешь?
— А Джинни на кого оставить?
— В Кембридже, как и здесь, найдутся женщины, которые присмотрят за ней, если им заплатить.
А такая возможность у нее есть, я знаю.
— Не получится.
— А я думаю, получится. — Не знаю, почему я пытаюсь ее убедить, ведь я не хочу, чтобы она уезжала. Может быть, в глубине души я осознаю, что она права и ее не допустят даже на открытые лекции. Кому есть дело до женщины, которая была замужем и родила ребенка, когда вокруг столько мужчин, ищущих работу?
— Во всяком случае, я не могу отсюда уехать.
— Почему?
Я вижу, как ее глаза увлажняются. Странное зрелище. Влага растекается по поверхности глаза и собирается в углу. Слеза дрожит, но не падает. Я хочу, чтобы Фелиция перестала плакать.
— Если я уеду, — говорит она, — то меня не будет там, где когда-то был Фредерик.
Я подаюсь назад и не могу сдержать резкий вздох, который вырывается из меня, почти как стон. Если бы я знал, что она собирается сказать такое…
— Говорят, мертвые не привязаны к определенному месту, — торопливо перебиваю я ее, а потом не могу сдержаться, меня охватывает дрожь, такая сильная, что все мое тело трясется. Похоже, что это дикое волнение — первое настоящее чувство, которое я испытал за нынешний вечер.
Фелиция пристально на меня смотрит.
— Ты в это веришь?
Я не отвечаю. Вспоминаю кладбище в Сент-Агате, разраставшееся с каждым днем. Тела приносили и клали в землю, а над каждым, если удавалось, ставили деревянный крест. Но часто на это не хватало времени. Тогда мы втыкали в могильный холмик палку с дощечкой, на которой обозначались имя и номер человека, если мы их знали. Но немцы подтянули тяжелую артиллерию и разнесли кладбище в клочья. И мертвые были убиты вторично, или же восстали, как сказано в Библии, среди дождя из земли и плоти.
— Я не поблагодарила тебя за письмо, — говорит Фелиция.
А я о нем и позабыл. Не могу даже вспомнить, что писал. Я хочу, чтобы она прекратила смотреть на меня так пристально, словно бы выискивая то, что известно мне, а ей — нет.
— Так и было, как ты написал?
— Так и было.
Она имеет в виду то письмо, которое я послал ей после гибели Фредерика. Полное лжи. Я адресовал его ей одной, а не Деннисам. Они получили официальное извещение, а потом официальное письмо, тоже полное лжи. Но ложь, которую написал я, была лучше. Меня бы она убедила, будь я Фелицией.
Камелии белеют по-прежнему, когда я прохожу по подъездной аллее. Луны нет, зато сверкают звезды. Решаю, что уже достаточно поздно и темно, поэтому я могу пройти по городу, и мне не придется ни с кем говорить. Улицы большей частью темные, но в одном или двух окнах горит свет. Лает собака, кто-то подходит к двери и выглядывает наружу. Эллен Техиди. Я отступаю в тень. Не вижу ее лица, но помню его в точности. Бледно-голубые глаза, из тех, которые ничего не выражают. Яркий румянец. Мимо ее дома я всегда пробегал побыстрее, потому что боялся ее. У нее было шестеро детей, и самых маленьких она купала, поливая из шланга, даже зимой. Было слышно, как они поскуливали, потому что не осмеливались плакать в голос. Они знали, что их ждет в таком случае. Она стоит в дверях, а позади нее горит свет. Безупречный силуэт, мечта снайпера. Невероятно, что на свете бывают дети, которые приучились не плакать!..
Я уверенно держу путь по тропинке через утесы, когда сзади доносится какой-то шум. Замираю, и звук замирает тоже, но потом возобновляется. Едва уловимый шорох по каменной россыпи, как будто что-то — кто-то — следует за мной. Шум раздается в некотором отдалении, а может быть, я смешиваю его с другими звуками, которые слышны ночью, среди холмов, над морем. Может быть, это лиса перебегает дорогу. Я прислушиваюсь, шум становится ближе. Стою как вкопанный и хочу, чтобы ночь меня укрыла. Мне холодно, но я весь потный. Даже мое сердце от страха словно бы обливается потом, который проникает мне в кровь. Звук такой, как будто кости перекатываются. И раздается уже совсем близко.
— Говорят, мертвые не привязаны к определенному месту.
— Ты в это веришь?
Я медленно пячусь, пытаясь сообразить, далеко ли край утеса. Моряки вели корабль даже мертвыми. Так им хотелось домой.
Из темноты что-то выпрыгивает и налетает на меня, горячее и жесткое, заставляя пошатнуться. Я с криком отвешиваю пинка, раздается визг. Это собака. Она скулит и снова наскакивает на меня, умоляя, чтобы я ее узнал.
Наверное, это колли из Вентон-Ауэна, которая в темноте убежала с фермы. А может быть, заблудилась. Я протягиваю ей руку, которую она сразу принимается лизать. Мне приятна ее горячая телесность, запах и гладкость ее шерсти, но я не хочу, чтобы она шла следом за мной. Не хочу, чтобы кто-нибудь явился ко мне ее разыскивать. Она этого не понимает и жмется ко мне бочком. Я не могу хладнокровно оттолкнуть ее. Тропинка здесь проходит у самого обрыва, и даже в спокойные ночи море шумит громче, чем днем. Моя нога скользит по россыпи маленьких камушков, и собака бросается между мной и обрывом, чтобы я не упал. Наверное, она видит тропинку лучше, чем я. Я колеблюсь, даю слабину. Будет неплохо, если я позволю ей стать моим провожатым. Но через мгновение я начинаю мыслить здраво.
Ладно, позволю ей пойти со мной, а утром отведу в Вентон-Ауэн и скажу, чтобы ночью ее сажали на цепь, иначе она свалится с утеса.
Мы идем, и стук ее когтей по твердой земле перекрывает все прочие звуки, которые могут раздаваться позади нас.