9

Для достижения решительного успеха следует оттеснять неприятеля от оборонительных сооружений и разбивать его войска на открытой местности.

Я знал, что сегодня он будет в изножье моей кровати, и вот он здесь. Голова его склонена. Он стоит ко мне спиной, глубоко задумавшись, удалившись в такие края, куда вовек не дотянуться даже тому, кто его очень хорошо знает. Что такое душа, я понял еще совсем юным. Я вместе со всеми остальными пел о душе в церковных гимнах. Знал, что у меня есть душа, так же как знал, что у меня есть желудок. Но это ничего не значило, пока однажды я не увидел свою мать сидящей в кресле возле незажженного очага, а ее глаза были открыты, как будто она смотрела на противоположную стену. Но она никуда не смотрела. Если бы я окликнул ее, она повернулась бы и снова стала моей матерью. Я ее не окликнул. Она была далеко, и я не мог прийти к ней. Тогда я кое-что осознал: существует одиночество, которое, словно мороз, обжигает руку, когда с ним соприкасаешься. Она была далеко, и я не мог приблизиться к ней, не разрушив того, что ее удерживало. Когда я впервые прочел: «Душа моя, за звездным небом есть дальняя страна»,[19] я знал, о чем эти строки. Они о том, как одиноки мы все, пытаясь приблизиться друг к другу, что-то всегда останавливает нас — что-то внутри нас, столь же далекое, как звезды. С того самого времени, глядя в ночное небо, я не чувствовал единения со звездами. Я видел лес огней, уходящих в никуда.

— Фредерик, — говорю я, но он не оборачивается. Его сковывает мороз. Сегодня я боюсь его меньше, чем прежде, но столь же далек от него. Он стоит и грезит, потерявшись в себе самом, и мой голос до него не доходит.


Мы вдвоем в воронке. Он привалился к задней стенке убежища. Мне пришлось его потолкать и поворочать, чтобы устроить побезопаснее, и я боюсь, что чем-нибудь ему навредил, но это сейчас лучшее для него место. Он не кричит, но дыхание со свистом вырывается сквозь зубы. В убежище нет воды, но оно все сочится влагой и провоняло сырой землей и газом. От пота я взмок и озяб. Грохот обстрела уже не такой громкий. Здесь повсюду пахнет кровью, точно в лавке у мясника. Только спустя некоторое время я понимаю, откуда этот запах. Мимо прошмыгивает крыса и бежит дальше, я не успеваю разглядеть куда. Дрыгаю ногой на случай, если крыса где-то тут. Ничего не происходит — наверное, убежала.

Я кладу винтовку рядом с собой, потом, поразмыслив, беру ее снова и кладу себе на колени, чтобы проверить ударный механизм. Винтовку Фредерика отбросило в грязь. Его револьвер у меня.

Если они не придут до темноты, у нас есть шанс. Если Фредерик отдохнет, он достаточно окрепнет, чтобы его можно было передвигать. Я могу вытащить его из воронки. Когда мы вылезем, по вспышкам орудийных выстрелов я определю, где линия фронта. Некоторые возвращались, когда о них все давно позабыли. Например, Спайк Роу. Он переползал от воронки к воронке. В одной из них заснул и, по его собственным словам, проспал, сам не знает сколько — может быть, день, ночь и еще день, а потом пополз дальше. Опаснее всего ему пришлось, когда наши сторожевые посты стреляли в него, пока он не запел по-английски. Глаза у него побелели, а тело почернело от земли, которой засыпало его после разрыва, разодравшего в клочья его китель и штаны. Остались на нем одни лохмотья. Каждая пора его тела была забита грязью.

— Где это чертово мыло? — спросил Дикки Фейдж, опустившись на колени рядом со Спайком и осторожно размотав последние обрывки его обмоток. Спайк не шелохнулся. Он оглядывал самого себя, как будто впервые видел.

— Британец Томми — самый чистый вояка на свете, ты не знал, Спайки? — сказал Джек Пич и поднес свою жестянку с остывшим чаем к губам товарища. Губы у того приоткрылись, и чай потек по подбородку.

Голова у меня раскалывается, и мне начинает казаться, будто я тоже ранен, хотя и знаю, что нет. Они вернутся. Они снова займут воронку. Ничто их не остановит. Может быть, они уже знают, что мы здесь, внизу, и шепчутся где-то невдалеке, решая, как им лучше поступить. Первым делом бросят пару гранат, чтобы прикончить нас. Они в безопасности у себя в окопах, которые по сравнению с нашими — настоящие дворцы. Не меньше двенадцати футов в глубину. Мешки с песком у них темнее наших. Под настилами у них выкопаны водоотводящие канавки, поэтому они не шлепают по грязной воде. Я не бывал в германских окопах, но Бланко говорит, что они роскошны, словно Букингемский дворец. На мгновение я допускаю мысль, что мы вернемся, как Спайк. Остывший чай на подбородках… Блаженная жидкая грязь на дне окопа…

— Фредерик, — шепчу я и осторожно трясу его за плечо. Ничего не происходит. Его голова свисает. На мгновение мне показалось, что он мертв, и моя животная сущность с облегчением воспрянула. Теперь мне не придется ползти. Я могу бежать. Могу спастись.

Мою руку обдает его слабое дыхание. Я зажигаю еще одну спичку, прикрываю ладонями, осматриваюсь на случай, если за нами наблюдает крыса. Она не станет нападать на человека, если знает, что тот живой.


«Пять тысяч фунтов», — говорит Фелиция. Если я захочу, она даст мне пять тысяч фунтов. Мне хотелось рассмеяться ей в лицо. Фелиция сказала: «Я тебя обидела». У старухи в порыжелом черном платье всегда были эти деньги, но она не говорила мне ни слова. В Саймонстауне плата за грамматическую школу составляет шесть фунтов в год. Не знаю, какая плата была в тех школах, где учился Фредерик. Это неважно. Я никогда не хотел того, что имел он. И никогда ни в чем ему не завидовал.

В полях близ Сенары мы поймали пони и по очереди ехали на нем верхом по большой дороге до самого Тростникового мыса, держась за гриву и сжимая коленями его горячие шершавые бока. У Фредерика была плитка шоколада, а у меня — три сигареты «Вудбайн». Небо было высокое и синее, но с запада наползали перистые облака. Мы привязали пони к столбу и направились по тропинке к старой шахте. Фредерик сказал, что там по утрам и вечерам слышны человеческие шаги, но мы ничего не слышали. Мы присели у края скалы и достали последнюю сигарету. Фредерик смотрел в море, щуря глаза от слепящего блеска. Я смотрел на запад, где иногда удавалось разглядеть острова Силли, похожие на черносливины на воде, а дальше, милях в двадцати, сгущались тучи. Вечером будет дождь.

Фредерик как будто бы улыбался, но я знал, что такова особенность его лица, необычное строение черепа. Кожа у него смуглая. В школе его называли индейцем, и он подыгрывал, показывая, как надо прокладывать дорогу сквозь пришкольные леса и разводить огонь из пригоршни сырых щепок. Может быть, в нем отчасти текла испанская кровь, ведь именно у этого побережья были потоплены корабли Непобедимой армады. У Фелиции были такие же черные волосы, но кожа бледная.

— Расскажи какое-нибудь стихотворение, — попросил он, но мне не хотелось. Мне было достаточно того, что Фредерик рядом.

Он подал мне сигарету, и я глубоко затягивался, пока меня не затошнило. Возвращение предстоит долгое. Нам повезет, если фермер не хватится своего пони. Он задаст нам трепку, если поймает. Возможно, мы успеем домой раньше, чем хлынет дождь, но нет ни луны, ни звезд, все затянуто облаками. Нам лучше идти по белеющей большой дороге, нежели пробираться тропинками через поля.

— Давай переночуем тут, в скалах.

— Дождь собирается.

— Мы можем соорудить укрытие.

Я никогда ни в чем не завидовал Фредерику. Мне не хотелось ничего, чем обладал он, поэтому я размышлял обо всем этом вполне спокойно: Альберт-Хаус, школа, темная комната, в которой они с Фелицией проявляли фотографии, запах еды в прихожей… Иное дело — грамматическая школа. Она была совсем рядом, и мои знакомые мальчики туда ходили. Открылась она в тот год, когда мне исполнилось одиннадцать, в январе. Тогда я уже семь месяцев работал. Время, когда я был школьником, казалось мне очень далеким. Работа в Мулла-Хаусе, хотя и тяжелая, не особенно занимала мои мысли, но по утрам и вечерам очень много времени уходило на дорогу. Я прочел «Очерки Боза» из библиотеки мистера Денниса. Мальчишки вроде меня ходили на работу по многолюдным мостовым, направляясь из Камден-Тауна или Сомерс-Тауна к Чансери-лейн. В голове у меня имелся свой Лондон, составленный из карет и повозок, прибывающих к Ковент-Гардену, который я представлял себе совсем как рынок в Саймонстауне, только больше. Мальчишки носились сквозь густой туман, полицейские отпихивали пьяных, на станциях толпились конюхи, наемные извозчики и мальчишки моего возраста, работавшие, как я, но в больших шляпах не по размеру и грязных белых штанах. Многие из этих сцен я помнил наизусть. Все стихи, которые я заучил, тоже хранились в моей памяти. Шагая в Мулла-Хаус, я читал нараспев под топот собственных ботинок:

Ассирияне шли, как на стадо волки,

В багреце их и в злате сияли полки,

И без счета их копья сверкали окрест,

Как в волнах галилейских мерцание звезд.

Во время чтения я посмотрел назад. Я стоял на вершине холма и видел ложбину, в которой располагался город, а дальше — зимнее море, как мне думалось, гораздо более синее, чем любые галилейские волны. Над чашей залива расплывчато виднелся маяк, а на севере земля вздымалась бугром. Я был ассириянином.

Словно листья дубравные в летние дни,

Еще вечером так красовались они;

Словно листья дубравные в вихре зимы,

Их к рассвету лежали рассеяны тьмы.

Там, где я жил, никаких дубрав не было. Вместо листьев я воображал, будто в воздухе носится что-то похожее на клочья пены, срываемые в бурю с гребней волн. На другой день снова становилось тихо, и трудно было представить, как накануне ярилось море. Я думал, что нечто подобное бывает после битвы.

Ангел смерти лишь на ветер крылья простёр

И дохнул им в лицо — и померкнул их взор,

И на мутные очи пал сон без конца,

И лишь раз поднялись и остыли сердца.[20]

Ангел смерти, наверное, был похож на сарыча, что кружит в небесах над долиной в поисках пищи. Но я знал, что кролики, которых хватает сарыч, уже не поднимаются. Только визжат, а после того, как птица насытится, повсюду валяются ошметки меха и лапы с когтями.

Я знал наизусть больше ста стихотворений, не говоря уже о церковных гимнах, которые я тоже запоминал с лету. Я пробегался вверх-вниз по записным дощечкам своей памяти, будто по лестнице. Имена английских королей и королев вздымались у меня в уме, подобно знаменам: Эдуард, Эдуард, Эдуард, Ричард, Генрих, Генрих, Генрих, Эдуард, Эдуард, Ричард, Генрих, Генрих, Эдуард, Мария, Елизавета, Яков…

Однажды ранним утром я подошел к повороту на Мулла-Хаус, но не остановился. Вместо этого я направился дальше по дороге, ведущей в Саймонстаун. Путь был далекий, но я добрался до грамматической школы к тому времени, когда ученики приходили на занятия. Я околачивался у ворот и наблюдал, как собирались ребята. Они не замечали меня. Казалось, будто они сотнями стекаются со всех сторон, и я подумал о Нагорной проповеди, о том, что тогда, наверное, было такое же утро, а февральское солнце резко светило и обновляло все вокруг. Даже в нашем городке толковали о новой грамматической школе и о ребятах, которые туда пойдут. Но говорили, что за учебу надо платить два фунта в триместр. И еще нужны деньги на школьную форму.

Я могу туда пойти. Тем, кто достаточно умен, назначают стипендию, которая покроет расходы на обучение, а я всегда был самым умным в классе. Я смогу наверстать все, что упустил за месяцы, проведенные в Мулла-Хаусе, и выдержу экзамен на стипендию. Но жалованья в грамматической школе не будет.

Эндрю Сеннен получил стипендию. Он не прочел ни одной из книг, которые прочел я. Он никогда не знал всех уроков, как я.

Я стоял у ворот, пока все не собрались. Прозвенел первый звонок, потом второй. Все медленно стронулись с места и стали проталкиваться в ворота, меня оттеснили в сторону. Через минуту все исчезли, и улица опустела. Их поглотило то, что начиналось там, внутри. Я прислушался, но сквозь открытое окно услышал только приглушенный ропот, похожий на жужжание, — таинственный, словно тот шум, с которым пчелы вылетают из улья. Я подумал, что в сентябре Эндрю Сеннен станет одним из них. Обеими руками я схватился за железные прутья и прижался к ним.

То был единственный раз, когда я не явился на работу, отговорившись выдуманной причиной. Обратно я направился той же дорогой, что и пришел, но вместо того, чтобы свернуть на тропинку к Мулла-Хаусу, спустился в заросшую дроком ложбину, где солнце угодило в западню, повалился на землю, выкрикнул в небеса все ругательства, какие только знал, потом заплакал, а после заснул. На другой день я сказал мистеру Роскорле, что моя мать снова заболела и нуждалась в моем присутствии. Я решил, что она никогда об этом не узнает, но не сообразил, что плату за тот день вычтут из моего жалованья. Когда мать спросила меня на этот счет, я нахмурился и ответил, что мне понадобился один свободный день. Она взглянула мне в лицо, ничего больше не спросила и сразу чем-то занялась.

Вскоре наступил день решающего сражения, и он показал мне кое-что, годами бурлившее в глубине, словно пузырьки в супе у Фелиции. Моя мать была девица из-под Камборна, не городская. Отец был пришлый, из Бристоля, и уже покойный. Я водился с Фредериком, а он был не ровня мальчишкам, вместе с которыми мне пришлось бы учиться, хотя сам я был беднее их всех. В кармане у меня всегда лежала книжка, и когда я забывался, то употреблял слишком много слов, смакуя их у себя на губах. Но другим мальчишкам на это было наплевать. Народ в городе простой, и там для меня нашлось бы место, если бы я этого захотел. То было мое сражение, я сам его затеял.

Эндрю Сеннен получил стипендию и в сентябре шел в грамматическую школу. Он был крупный белокурый мальчик, смешливый, с неторопливой улыбкой, преображавшей его туповатое лицо. Он нравился самому себе, да и другим. Его отец владел скобяной лавкой, и деньги у них водились. Мы не дружили, но со мной он держался запросто, как и со всеми остальными.

С ним я и вступил в сражение. Я был осой, жужжавшей вокруг его головы. Яд во мне вскипал и рвался наружу, и я видел, как переменяется в лице Эндрю Сеннен. Он знал, что сильнее меня, но не знал, насколько силен во мне этот яд. Я представлял себе, как он проходит в ворота со всеми остальными мальчиками из грамматической школы. Он станет одним из них. Я не был глуп и понимал, что даже если он не столь умен, как я, скоро он окажется в таких местах, куда мне за ним не угнаться. Обоснуется в гудящем улье учености. Эндрю Сеннену слишком легко все досталось. Он этого даже не хотел. Он получил стипендию лишь потому, что ему так велели, и потому, что они держали лавку и не нуждались в его заработках.

Мы толкались и мутузили друг друга на задворках, прямо за парадной залой, а вокруг толпились мальчишки, и девчонки тоже, и от их голосов в ушах у меня стоял гул.

Я был готов его убить. Я чувствовал, как во мне вздымается ярость и делает меня сильным, словно двадцать человек, совсем как в Библии. Я сбил его с ног и принялся лупить, как будто у нас была не простая мальчишеская драка, а самое взаправдашнее сражение, ударил его головой оземь раз-другой, и он весь задергался, будто собака в припадке бешенства. Я одержал верх, он был повержен, но я не останавливался. Его левая рука дернулась. Шум вокруг изменился. Выкрикивали имена, мое и Эндрю, но уже по-другому, испуганно. Вдруг воздух надо мной потемнел, словно множество чаек тучей ринулись вниз, завидев рыбью голову, и чьи-то руки схватили меня и оттащили в сторону. Марк Релаббус и еще два старших мальчика удерживали меня, Эндрю лежал на земле, закрыв лицо руками, дрыгая ногами и перекатываясь из стороны в сторону, а его сестра тем временем ринулась к нему и опустилась рядом на колени, пачкая свой передничек. А я тянулся вперед, со всхлипами втягивая воздух.

— Ты рехнулся! — взвизгнула его сестра, обернувшись ко мне.

Три дня спустя я поплатился за эту победу. Я увидел, как они приближаются ко мне, когда шел по Редимер-стрит. Пятеро молодых Сенненов, и все старше меня. Я кинулся наутек, но они загнали меня на открытое пространство, словно собаки лисицу. Впереди была часовня. Бегал я быстро, но они могли оттеснить меня к скалам, наступая со всех сторон. Лучше убегать вдоль побережья. Они крупнее меня, но и тяжелее, и по песку я смогу передвигаться быстрее, чем они. Но ветер задул с юго-запада, мне в лицо, и теперь моя легкость оказалась мне во вред, потому что они со своим весом лучше могли противостоять ветру. Я бежал, и мои легкие жгло огнем, а ноги передвигались медленно, словно во сне. Я направлялся к Булленову мысу, к тропинке через утесы, и они это знали. По скалистой поверхности я побегу быстрее и легче, а если нырну в дрок, то смогу затаиться, и они нипочем меня не отыщут. Но они оказались сообразительнее, чем я, и принялись загонять меня на самый край влажной песчаной полосы, за которой начинается море. Там мне от них уже никуда не деться. Я оглянулся — они по-прежнему следовали за мной, но двое отделились от остальных, и я увидел, как они забегают слева по берегу, чтобы ринуться мне наперерез. Я резко развернулся и кинулся в сторону, стараясь проскользнуть мимо них, но меня подвел мой ботинок. Каблук увяз в песке, я упал, тут-то они и набросились на меня.

Я решил, что пришел мой смертный час. Свернулся клубком, обхватив голову руками и зажмурив глаза, чтобы ничего не видеть. Они пинали меня своими ботинками по спине, ребрам и заднице. Но не могли заставить меня разжаться, не дотрагиваясь до меня, а я лежал, скрючившись на песке. Ушел глубоко в себя, куда не проникало ни звука, однако в то же время слышал собственные стоны, а также покряхтывания и ругательства молодых Сенненов. От последнего удара я зарылся лицом в песок и почувствовал, как все мое тело задергалось, но я еще плотнее сжался клубком и чуть откатился по песку.

— Бросим его в море, — предложил один.

Я подумал, что они так и сделают. Возможно, и сделали бы, если бы я распластался на песке — тогда они ухватили бы меня за руки и за ноги, раскачали и швырнули в волны. Но я свернулся, будто мокрица, и они не могли за меня взяться, а может, не хотели. Я лежал совсем неподвижно. Возможно, их это напугало, потому что сначала они приглушенно переговаривались, а потом пошли своей дорогой, и чем больше от меня отдалялись, тем громче обсуждали между собой, как они со мной разделались.

Я пролежал довольно долго, пока вода не плеснула мне в лицо. Соль попала мне в горло, и я закашлялся. Наступило время прилива. Я мог бы лежать тут и дальше, если бы захотел, и вода накрыла бы меня. Я перекатился на бок, чтобы вода не могла попасть мне в рот. Чтобы отползти подальше, надо было распрямиться, но мое тело отказывалось это делать. Я еще раз перекатился. Попытался подражать гадюке, которую видел однажды на прибрежной тропинке — извиваясь, она заползала в дрок. Меня трясло все сильнее. Может быть, я замерз, или это из-за побоев. Я так дрожал, что искусал себе губы и почувствовал вкус крови. Спустя некоторое время дрожь прекратилась, и я понял, что пора отсюда убираться, пока я еще не совсем окоченел. Ветер выдувал из моего тела последние частицы тепла, а море стремительно надвигалось. Я не думал о матери. Я думал об отце, хотя все, что я о нем помнил, были воспоминания моей матери, которые она пересказывала мне. Если бы он сейчас увидел меня издалека, похожего на кучу мусора, выброшенную приливом, то не признал бы меня.

* * *

Не знаю, когда Фредерик меня покинул. Могу поклясться, что не сводил с него глаз, но хотя он только что стоял в изножье моей кровати, теперь его там нет. Он никогда еще не оставался со мной так надолго.

Фредерик — единственный человек, кроме меня самого, который знает, что Мэри Паско лежит на краю поля, под густеющей зеленью. Он знает обо всем, что я сделал. Я задумываюсь: если я прямо сейчас пойду туда, присоединится ли он ко мне? Он сможет посмотреть на зеленую землю, на могилу, которой ему самому так и не досталось. Он будет завидовать, что она упокоилась в таком тихом местечке. Рассудительным взором окинет яркий прямоугольник молодой травы. Под ним лежат ее кости, как и подобает. Ее руки скрещены на груди, а глаза сомкнуты. Я положил ее ровно и надежно. Непростое дело — хоронить взрослую женщину, даже легкую и высохшую от старости и болезни. Мне пришлось забраться к ней в могилу, чтобы удостовериться, удобно ли она лежит, и я накрыл ее холстиной, чтобы земля не коснулась ее обнаженного лица.

Я совершил все, что мог. Ты единственный, кто это понимает. Ничего нельзя было поделать. Я отвернулся, и ты ушел. Ты стал земляной россыпью, похожей на мелкий дождик, в которой перемешались твоя кровь, твое тело, каждая частица тебя. Это ты отбросил меня назад. Именно ты, а не разрыв снаряда. Твои руки оттолкнули меня в безопасное место. Я закричал: «Фредерик!» — но мой рот забило землей.

Если бы мы сейчас оказались на Тростниковом мысе и ты сказал бы: «Давай переночуем в скалах», я бы согласился. Мы без особого труда соорудили бы себе укрытие. Лежали бы и слушали, как вздыхает море под нами, а чайки кричат посреди ночи. Это не было бы таким малодушием, как отвязать пони и тащиться обратно домой.

Загрузка...