3

Существует незаметно развивающаяся склонность к впадению в пассивное и вялое состояние, меры для предотвращения которой должны предпринимать офицеры всех рангов. Поддержание боевого духа в подобных неблагоприятных условиях требует усиленного внимания.

Сегодня солнце засияло, как будто нынче июнь, а не конец марта. Я подлатал куриный загон, посеял свеклу и посадил лук. Вокруг молодого салата рассыпал битую яичную скорлупу для защиты от слизней. Вскопал три грядки под морковь, две — под репу. На черной земле топорщится зеленая щетина. Все в порядке. Я выполол сорняки и поворошил компостную кучу.

У меня остались кое-какие деньги. Я взвешиваю в руке жестянку, в которой храню свои монеты. Там есть флорины, шестипенсовики, несколько джоуи[3] и куча медяков. Я вспоминаю женщину, продающую букетики первоцветов на Терк-стрит, и понимаю, что тоже могу этим заниматься. В этом году у подножия живой изгороди фиалок больше, чем бывало когда-либо на моей памяти. Срываешь их вместе с листьями, перевязываешь нитками и опускаешь головками вниз в холодную воду, чтобы остались свежими до утра. Я усядусь на Терк-стрит с фиалками на деревянном лотке, выстеленном сырым мхом. Можно будет продавать их по три пенса за букетик, я уверен.

В базарной толпе будут мои знакомые. Мне придется с ними говорить.

Лучшее, что я купил на свои деньги, помимо семян, — это рыболовная леска, с помощью которой я ужу скумбрию со скал. Рыба подплывает близко, вынюхивая гниль. Я тихонько закидываю наживку и, если вода достаточно прозрачна, вижу, как скумбрия резко вздрагивает, переливаясь радугой, прежде чем броситься на крючок. Скумбрия — сильная рыба. После смерти ее цвет быстро меняется, а на вкус она лучше всего, когда ее только вытащили из моря. Я вспарываю рыбе брюхо, потрошу ее и варю в течение часа, чтобы мясо стало белым и чистым. Несколько ошметков оставляю, чтобы потом использовать для наживки. Скумбрии, как и крабы, ради собственного выживания пожирают себе подобных.

В полдень я пью молоко и съедаю горбушку хлеба. Море сверкает, словно оловянное. Я приседаю на корточки, укрываясь от ветра, и вдыхаю запах дикого чеснока. Я знаю, что найти съедобного на пять квадратных миль вокруг. Устрицы на скалах, фенхель, растущий в устье ручья, крабы-стригуны, земляника, ежевика, черная бузина, боярышник, молодые листья одуванчика для салата, купырь, весной — крапива для супа. Но ложью было бы сказать, что всего этого хватало на большее, чем слегка притупить наш голод или приправить суп, который мать варила из горстки костей, картошки, одного-двух пастернаков и пары морковок. Все дети в приходе собирали ежевику, но хотя я знал самые ягодные места, у нас никогда не было сахара, чтобы ее заготавливать.

Однажды мы с Фредериком тайком подоили корову на маленьком поле, обнесенном валунами, за Сенарой, по дороге к Тростниковому мысу. То была одна из полудиких коровенок, которых там держат, она попятилась, опустила голову и врылась передними копытами в землю. Но мы медленно подошли к ней с двух сторон, ласково увещевая. Фредерик победно улыбнулся мне, когда корова наконец, дрожа, остановилась и позволила нам до нее дотронуться. Я неплохо умел доить, мы наполнили пригоршни молоком и проглотили его, теплое, пенившееся во рту. Фермер спустил бы с нас шкуру. Фредерик посетовал, что у нас нет ведра. Мы продолжали пить, а потом услышали крик, и в калитку ворвались двое дюжих парней. Наверное, фермеровы сыновья. Мы бежали как угорелые, пока они не прекратили преследование, потом мы повалились на землю возле ручья. Я увидел растущий рядом поточник, которого Фредерик до этого не пробовал на вкус. Фредерик сказал, что горько, и выплюнул.

— Зачем ты ешь эту гадость?

— Он очищает кровь.

Фредерик со смехом перевернулся на спину. Он каждый день ел мясо — по крайней мере, один раз, а то и два или три. Каждое утро они завтракали яичницей с беконом, на столе стояла еще и тарелка с почками. Его отец ел котлеты с вустерским соусом, но больше их никому не давали. Его отец был горным инженером и ездил в Австралию, но не в поисках работы, как тысячи бедняков, а чтобы внедрить новый тип подъемного механизма. В качестве платы мистер Деннис потребовал себе долю в шахтах, на которых работал. Фредерик объяснил мне, почему это лучше, чем деньги. Иногда он терпел убытки, но даже при этом приплывал домой в два или три раза богаче прежнего. А может быть, еще богаче — точно никто не знал. Он женился, а потом построил квадратный гранитный дом, обнесенный высокой гранитной стеной. Некрасивый, но основательный. Фредерик должен был учиться в соборной школе в Труро. Но когда ему было четыре, а его сестре Фелиции два, их мать забеременела в третий раз. Она скончалась от родильной горячки, а спустя две недели умер и младенец.

Вот как я познакомился с Фредериком. Моя мать убирала в их доме, и миссис Деннис, как и другие люди, привязалась к ней. Когда мать Фредерика умерла, а отец упорно работал, чтобы не запьянствовать с горя, моя мать все чаще и чаще присматривала за детьми. Я мог бы взревновать, но мать всегда брала меня с собой. Я познакомился с миром Альберт-Хауса. Миссис Стивенс приходила готовить, а Энни Ноубл — прибирать, потому что моя мать занималась двумя маленькими детьми. То была лучшая работа, которая когда-либо доставалась моей матери, и длилась она все три года. Я ел за одним столом с Фредериком и Фелицией и вырос самым высоким мальчиком у себя в классе. Если Фредерик или Фелиция заболевали, моя мать оставалась на ночь, и для меня стелили постель в узкой комнатке возле детской.

Я представляю всех нас вместе. Моя мать, я, Фредерик, Фелиция. За мистера Денниса выступали большей частью голос из-за закрытой двери или пара длинных черных ног, пересекавших прихожую, когда мы подглядывали с вершины лестницы. Но однажды он подошел ближе.

Фелиция всю ночь плакала от зубной боли. Моя мать должна была отвезти ее в Саймонстаун к дантисту. Я никогда не бывал у зубного врача и удивился, почему при этом известии Фелиция заплакала еще сильнее. На нее напялили пальто, нахлобучили шляпу, лицо перевязали шарфом, и они с моей матерью уехали в догкарте.

Фредерик упражнялся в чистописании. «Какой позор, ведь ему уже почти семь! Пора взять его в ежовые рукавицы» — так говорил мистер Деннис. Его громкий голос раздавался из-за двери кабинета. По словам моей матери, он просидел там до самого утра по делам службы. Чьи-то другие, не мистера Денниса, черные ноги сновали через прихожую, а на комоде громоздились кипы бумаг.

Фредерик сидел в комнате для занятий на втором этаже. Я тоже был там, растянулся на коврике, перевернувшись на живот. Читал «О рыбаке и его жене» из сборника «Волшебные сказки братьев Гримм», принадлежавшего Фелиции. По-моему, рыбак был глупый, и его жена тоже. Они не слушали, что говорило им море. А стоило бы. Я дочитал сказку, подрыгал ногами в воздухе и задумался, может ли весь мир утонуть, если море хорошенько разозлится. Фредерик не занимался чистописанием. Он напевал что-то про себя и рисовал на полях.

Оба мы услышали шаги в коридоре. Громкие, отчетливые шаги, которые невозможно было не услышать. Дверная ручка повернулась. Дверь отворилась, и появился мистер Деннис — целиком, высокий, небритый, весь в черном с головы до пят. Он смотрел только на Фредерика, не замечая меня. Я отполз на четвереньках назад, к шторам. Я знал, что мистер Деннис не обратит на меня внимания. Он окинул комнату невидящим, обжигающим взглядом, который на мне не задержался, чему я очень обрадовался. Мистер Деннис подошел к столу и взял тетрадку Фредерика. Она вся была испещрена рисунками: этим Фредерик занимался всегда.

— Что это такое? — спросил мистер Деннис.

— Моя тетрадка по чистописанию, — ответил Фредерик, взглянув на него.

— Как ты смеешь так отвечать?! Что за чертовщина тут намалевана?!

Фредерик молча опустил голову.

— Отвечай!

— Это моя тетрадка по чистописанию.

— По чистописанию! — Мистер Деннис схватил тетрадку и швырнул через всю комнату. — Оно и видно! Дурак ты не меньший, чем лентяй. Ступай подними.

Я уже почти спрятался за шторами. Сквозь окно позади меня тонкой струйкой просачивался зимний холод. Я съежился. Фредерик встал из-за стола и медленно побрел к лежавшей на полу тетрадке. Прежде чем нагнуться и поднять ее, он нерешительно взглянул на отца.

— Подай сюда, — велел мистер Деннис.

Фредерик протянул ему тетрадь, тот схватил ее и опять изо всех сил швырнул в угол.

— Подними! — скомандовал он Фредерику, будто собаке, и Фредерик выполнил его приказание снова, еще медленнее. Мистер Деннис в третий раз запустил измятую тетрадку через всю комнату. На этот раз он ничего не сказал, только кивнул на тетрадку, чтобы Фредерик ее принес. Но Фредерик не сдвинулся с места. Мистер Деннис окинул комнату взглядом и увидел меня, скорчившегося за шторой.

— Убирайся, — сказал он.

Мне не хотелось уходить. Я очень боялся, что вдали от посторонних глаз он может сделать с Фредериком что-нибудь плохое, но не осмелился перечить самому мистеру Деннису. У меня засело в голове, что я должен держаться от него подальше. Выскользнув из-за штор, я начал осторожно пробираться к выходу. Фредерик стоял неподвижно, не поднимал тетрадку, не смотрел на меня.

Я вышел из комнаты и спрятался за высокими напольными часами. Услышал голоса, шарканье ног, крик, потом дверь с грохотом распахнулась, наружу вылетел Фредерик и растянулся на полу. Следом появился мистер Деннис. Он так пнул Фредерика ногой, что тот, проехав по полу, врезался лицом в плинтус. Мистер Деннис заорал, чтобы он вел себя как мужчина и поднялся на ноги. Фредерик встал на четвереньки и пополз в сторону лестницы. Я больше не мог его видеть, потому что его заслонил мистер Деннис. Фредерик, тихо подвывая, продолжал ползти.

— Пошел наверх! — хрипло вскричал мистер Деннис, словно пьяный. — Пошел наверх, недоумок, с глаз моих долой!

Фредерик потащился вверх по лестнице, а мистер Деннис подгонял его пинками и тычками. Фредерик пытался уклониться, но безуспешно. После каждого очередного удара он вздрагивал, будто рыба.

В переднюю дверь позвонили. Послышались шаги и чей-то голос. Женский голос. Не принадлежавший моей матери или кому-нибудь, кого я знал. Мистер Деннис замер, как будто позабыв о Фредерике. Я хотел, чтобы Фредерик убежал, но он не двинулся с места. Мистер Деннис неторопливо поправил на себе пиджак. Поднял руки и пригладил волосы. Его ладони блуждали по лицу, по щетине, как будто он удостоверялся, кто он такой. Не глядя на Фредерика, он развернулся и спустился с лестницы.

Я выскользнул из-за часов. Я боялся, что если мистер Деннис вернется, то убьет Фредерика.

— Фредерик! — шепнул я.

Он не шевельнулся. Я подошел к нему и присел рядом на лестнице. Он сжался.

— Фредерик, это я.

Я услышал, как он громко глотает воздух. Мне пришлось тормошить его изо всех сил, пока он не пошевелился. Я подставил ему плечо — я видел, что так делают большие мальчики, когда кто-нибудь ушибется во время игры в футбол, — мы спустились вниз и по коридору прошли к черной лестнице. Мы могли выбраться из дома через судомойню, не проходя через прихожую. Фредерик не плакал. На лбу у него была кровь — в том месте, где он ударился.

В саду тоже было небезопасно.

— Пойдем ко мне, — предложил я.

Мы незаметно проскользнули по улицам, я крепко держал Фредерика за руку, потому что его вид меня пугал. Дождь лил плотнее, чем обычно, и скрывал нас. Вокруг никого не было. Мы вошли к нам во двор, затем в дом. В кухне без матери было темно и холодно.

— Снимай ботинки, — сказал я.

Мы поднялись наверх, я взял с материного умывальника большой кувшин и поставил на пол. В корзине у нее лежали чистые тряпки, я достал одну, намочил, скрутил жгутом и протер Фредерику лицо. Рана была пустяковая. Я вытер кровь, а Фредерик сидел на моей кровати и не говорил ни слова. Он весь дрожал. Я вытащил из-под него одеяло, накинул на нас обоих, и мы легли. Фредерик будто задеревенел, и мне пришлось отодвинуть его к стене, чтобы освободить место для себя. Я не знал, что делать. Мне было страшно, что он молчит. Я крепко обнял его, и вскоре он перестал дрожать. Я обнимал его как можно крепче. По сточным желобам с шумом лилась вода. За окном почти стемнело, хотя была середина дня. Я хотел, чтобы мистер Деннис умер, а Фредерик навсегда остался жить с нами.


Когда я проснулся, дождь еще лил, а над нами, держа свечу, стояла моя мать. Она протянула руку и прикоснулась к лицу Фредерика. Оно было все в синяках. Я хорошо знал свою мать и понимал, что за мысли ее обуревают. Ей было страшно.

Когда Фредерику исполнилось семь, а Фелиции пять, мистер Деннис женился снова. Новой жене, естественно, не понравились старые порядки. Когда «новая матушка» попыталась заявить о своих правах на Фелицию, та с плачем прильнула к моей матери, и это было ошибкой. Вскоре мы скатились в прежнее состояние, и моя мать снова промышляла уборкой в богатых домах. Я совсем позабыл, что значит быть голодным, но быстро вспомнил опять. Однако три года на харчах у Деннисов не прошли даром. Во время медицинского осмотра в Бодминских казармах я по-прежнему был самым высоким в строю.


Я слишком долго просидел на корточках. В меня проник холод, руки дрожат. Я крепко их сжимаю. Сияние солнца оказалось обманчивым. Произношу вслух имя: «Фелиция». Имя Фредерика я не осмеливаюсь произносить вслух даже при свете дня. Не знаю, что сказал бы он, увидев меня здесь, ковыряющимся на клочке земли Мэри Паско. Он бы не понял, как мне повезло. Бывшие солдаты торгуют спичками, щетками для пыли и резными шкатулками по всему Лондону, бродя от дома к дому или сидя на углах улиц.

Я видел, как этих счастливцев волокли на носилках через грязь. Вместе с остальными я бормотал: «Повезло ублюдку, домой отправят». Даже когда ноги у раненого были перебиты и безжизненно висели, мы думали: «Легко отделался», — и представляли себе, как он все больше и больше отдаляется от передовой. Мы вспоминали плавучий госпиталь, который видели в гавани перед отправкой на фронт. Теперь мы понимали, почему он такой большой, способный вместить в себя целый город.

Встаю и теряю равновесие, потому что ноги у меня затекли. Мои неловкие движения вспугивают кого-то возле колеса тачки, где после вчерашнего дождя образовалась лужа. Жаба. Она с грузным изяществом прыгает в полоску света. Никогда не думал, что жабы любят солнечный свет. Она снова садится, поджав лапки, и ее тело раздувается. В детстве мы говорили, что в голове у жабы драгоценный камень. Помню, Джимми Китто поймал одну и раскроил ей лоб, чтобы увидеть, где этот драгоценный камень, но ничего не нашел. Только кровь и какое-то беловатое вещество — наверное, мозг.

Драгоценный камень… Жаба смотрит на меня, и я смотрю на нее. На драгоценные камни похожи ее глаза. Полуприкрытые и древние. Такие глаза не верят ничему — лишь тому, что видят прямо перед собой, да и то не всегда. Жаба так близко, что я вижу змеиные чешуйки у нее между глаз, а также бледные и зеленовато-коричневые пятна под подбородком. Рот у нее — тонкая линия.

Боже мой, это всего лишь жаба! Во Франции я их не встречал, хотя в снарядных воронках часто было полно лягушек. Слизней здесь хватит, чтобы накормить двадцать жаб. Она ждет, пока я уйду, чтобы ускакать обратно в тень. Я протягиваю к ней руку. У меня в голове возникает картина, как моя рука поднимает кусок гранита и запускает в жабу. Я вижу, как из раздавленного тела торчат передние лапки.

Эти картины меня пугают. Они слишком яркие и отчетливые, гораздо ярче, чем день вокруг меня. Они вспыхивают в моем мозгу, словно разрывы снарядов, и оставляют свои отметины. Я прикладываю ладонь к земле и крепко прижимаю. Жаба расправляет тело и лениво прыгает обратно в лужу. В тени тачки ее почти не заметно.

Хорошо, когда в огороде водятся жабы. Они очищают его от вредителей, к тому же они неплохая компания. Куры склевывают личинок и насекомых суетливо, мимоходом, а жабы серьезно трудятся целыми днями.

Я очень устал. Не надо было допускать в себя мысли о Фредерике. При свете дня они кажутся довольно безопасными, но у каждой мысли есть дальнейшая жизнь. Я расправляю тело, как жаба, разминаю спину. Отсюда мне видна тропинка на Сенару, хотя самого меня не видно. Если посмотреть на участок Мэри Паско со стороны, то он выглядит возделанным и засаженным, как много лет назад. Больше всего меня пугает вид детей. Передо мной возникают страшные картины. Я вижу, как ребенок падает со скалы и одежонка на нем треплется. Вижу, как ребенок лежит на земле, весь в крови, с переломанными костями.

Я боюсь оказаться в толпе. На Терк-стрит мне кажется, будто каждое существо носит личину. Их кожа — словно завеса, скрывающая внутренности и сырую, скользкую плоть. Я вижу, как трескаются и разламываются их кости. Вижу, как сквозь бедро или локоть выпирает зубчатый обломок. Вижу, как тела взлетают в воздух и, разорванные на куски, падают на землю.

Пока я разминаю спину, солнце выскальзывает из-за облаков. Я смотрю в сторону бухты, и там, где под водой расстилается белый песок, на море выступают бирюзовые пятна. Люггер держит путь вокруг Острова, где волны сильнее. В гавани, разумеется, спокойно.

Вы сочтете странным, чтобы ребенку нравились стихи вроде «Старого моряка». Когда мне было десять, перед тем как я пошел работать, мы заучивали строфы из него, и все долгие дни в Мулла-Хаусе они не выходили у меня из головы. Там были мистер Роскорла, садовник, и еще один мальчик, постарше меня, но нас ставили работать отдельно, чтобы мы не проводили время впустую. Работать мне нравилось, но я чувствовал себя одиноко. В моей голове оживали все церковные гимны и стихи, которые я выучил. Их ритмы не оставляли меня, даже когда я был в чьем-нибудь обществе.

Я читал стихи вслух Фредерику, когда мы сидели, прислонившись к волнолому. У Фредерика были летние каникулы. В субботу я работал только до часу дня, а потом был свободен. Он принес с собой сэндвичи, и я тоже. Он — с говядиной, толсто нарезанной, черной с краю и розовой внутри. Из филейной части, лоснившейся от сала. Еще он принес имбирный пряник в вощеной бумаге и вишни. У меня были бутерброды с сыром и кусок лепешки. Не знаю, у кого было вкуснее. Свое жалованье я отдавал матери, она возвращала мне один пенни. Работал я усердно, а учился быстро. Мистер Роскорла, человек справедливый, позволил мне разбить за теплицами картофельную грядку. За картофель для посадки я уплатил из собственного жалованья и в первый же год принес домой восемь стоунов[4] картошки.

О, дивный сон! Ужели я

Родимый вижу дом?

И этот холм и храм на нем?

И я в краю родном?[5]

И холм, и храм на нем, и маяк я представлял себе такими же, какие были у нас, — да ведь все мы так делаем! Когда мы заучивали стихи, в классе стоял гул. В моем воображении корабль с мертвецами проплывал мимо Гарраков и Великановой Шапки, огибал Остров и входил в гавань. Каждый клочок земли в городе и окрестностях принадлежал кому-то другому, но все это было мое, каждая крыша и дроковый куст, каждая крупинка песка. Солнце пронизывало нас, когда мы сидели, прислонившись к волнолому, и нам было хорошо.

Я сказал Фредерику, что он должен прочесть «Старого моряка», и он отыскал Кольриджа в библиотеке, приобретенной его отцом, среди расставленных рядами книг в одинаковых переплетах. Томик Кольриджа лежал рядом с нами на песке, и, когда мы поели, он взял его и принялся читать вслух. Дошел до строчек, от которых меня пробирала дрожь, даже если их читали скверно, как Фредерик:

Как путник, что идет в глуши

С тревогой и тоской

И закружился, но назад

На путь не взглянет свой

И чувствует, что позади

Ужасный дух ночной,[6]

Я вырвал у него книгу и захлопнул.

— Ты и правду веришь в ночных духов? — спросил Фредерик с вальяжной усмешкой, которую начал перенимать в школе. — Это все суеверие.

— Про них есть в Библии, — возразил я, хотя не Библия внушала мне трепет. — Кроме того, ты-то почем знаешь? Посмотрел бы я, как ты шел бы домой из Мулла-Хауса через пустошь зимним вечером, когда света почти нет. Тебя-то всюду возят на двуколке с фонарем.

К моему удовольствию, эти слова задели Фредерика.

— Зато я бегаю быстрее тебя, болван! — ответил он, но прозвучало это как-то неубедительно.

Я одержал верх. Он мог заморочить мне голову хитрыми правилами игры под названием «файвз», но меня закалили одинокие хождения по ночным дорогам. Я не мог изгнать из памяти эти стихи. Когда мы с Фредериком разошлись тем вечером, они целую ночь, а потом еще несколько недель, звучали во мне. Даже когда кругом все белело от летней пыли, а солнце стояло высоко, я не отваживался оглянуться, идя по дороге.


Нельзя допускать, чтобы мысли перепрыгивали с одного предмета на другой. Пора войти в дом, налить воды в кастрюлю и сварить похлебку из картошки, пригоршни ячменя и зубчика чеснока. Пачка соли, оставшаяся после Мэри Паско, почти закончилась. Вот что еще надо купить. Сегодня я проявил себя не лучшим образом. До полудня бездельничал, хотя работы полно. Завтра будет по-другому. Лучше. А потом, обернувшись, я вижу вдалеке на тропинке человеческую фигуру, которая приближается со стороны города и поднимается вверх по склону. Я замираю. Может быть, человек пройдет стороной, по прибрежной тропе, которая не подходит вплотную к дому. Я продолжаю наблюдать. Фигура уже почти у развилки. Тропинка к дому пролегает слева, сквозь высокий дрок. Он чересчур разросся, а я еще ничего с ним не сделал. Я задерживаю дыхание и на секунду перестаю видеть фигуру. Передо мной только резкая, пружинистая походка, которую я представлял себе ребенком, когда не отваживался оглянуться по дороге из Мулла-Хауса. А потом мой рассудок проясняется, как раз когда женская фигура исчезает в зарослях дрока. Она свернула налево и приближается к дому.

Загрузка...