Что касается обмундирования и приготовлений в целом, то никакая часть обучения не должна проводиться поверхностно, иными словами, не должно оставаться простора для фантазий.
На сей раз в прихожей Альберт-Хауса пахнет едой. Фелиция подходит к двери с ребенком на руках. Обе они смотрят на меня, и глаза у них оказываются одинаковой формы, а потом Фелиция улыбается, словно рада видеть меня.
— Это Джинни, — говорит она, и девочка прячет лицо на материном плече. Волосы у нее тонкие, точно пух, и бесцветные. В семье Деннисов ни у кого таких волос не бывало. Наверное, это от Фернов.
— Ну что ты, Джинни! Дэниел — наш друг, — произносит Фелиция, но Джинни не поднимает глаз. — Она устала. Я как раз собиралась уложить ее в кроватку.
Я смотрю, как Фелиция ходит по кухне с ребенком на руках.
— Джинни до сих пор сосет бутылочку на ночь, — говорит она, подогревая в маленькой кастрюльке молоко, которое потом вливает в новомодного вида детскую бутылочку. Я наблюдаю за всем, что она делает. Движения ее рук уверенные. Ну разумеется, она ведь проделывала это тысячу раз. То, что Фелиция теперь мать, странно для меня, но не для нее.
— Я ненадолго, — бросает она и уходит с девочкой и бутылочкой.
Оглядываю кухню. Плита зажжена, и на одной из конфорок побулькивает кастрюля. Вместе с паром поднимается насыщенный, пряный аромат. Мой рот наполняется слюной. Кажется, прошло много времени, пока Фелиция вернулась.
— Ее трудно уложить. Я сижу с ней, сижу, а когда собираюсь уходить, она сразу вскакивает.
Я ничего не знаю о маленьких детях. Я думал, они ложатся и засыпают, когда их укладывают в кровать.
— Хочешь куриного супа? — спрашивает Фелиция.
— Это ты приготовила?
— Я еще учусь. Спрашиваю у Долли, как что делается, и записываю все, что она говорит. Сегодня утром она принесла курицу для супа и нарезала на куски. Я сделала остальное.
— Пахнет приятно.
— Я надеюсь. — Фелиция берет прихватку, поднимает крышку и отступает назад, когда ее обдает облаком пара. Потом опять осторожно приближается к кастрюле. — Не знаю, что получилось, — говорит она.
— Дай глянуть.
— Ладно, — с сомнением произносит она и протягивает мне прихватку. Я смотрю в кастрюлю, в которой четыре куска курицы плавают среди желтых пятен жира. Еще там есть морковка и лук, а также связанные ниточкой лавровые листья и тимьян.
— Моя мать всегда снимала жир с поверхности куском хлеба, — вспоминаю я.
— Ты сумеешь, Дэн?
— Отрежь горбушку.
Я беру большую вилку, насаживаю на нее хлеб и провожу по поверхности супа. Желтые пятна жира впитываются в мякиш. Я вынимаю хлеб, пока он не раскис, и кладу пропитанный жиром ломоть на тарелку.
— И что вы потом делали с хлебом?
— Съедали.
Суп слишком жидкий, но курица уже приготовилась.
— Бульон нужно уварить, — говорю я, — но ты ведь не хочешь, чтобы от курицы остались одни ошметки?
Я вилкой выуживаю один кусок за другим и кладу на доску.
— Как работает плита, Фелиция? Эта конфорка горячее остальных?
— Не уверена.
Семьи вроде Деннисов живут в собственных домах, будто дети, не зная, как что работает. А теперь, когда исчезли все люди, обслуживавшие дом, Фелиция в полушаге от беспомощности. Я провожу ладонью над железной плитой и убеждаюсь, что передняя левая конфорка, пожалуй, самая горячая. Передвигаю кастрюлю на нее. Естественно, через пару минут на поверхность начинают роем подниматься пузырьки. Моя мать добавляла в суп ячмень, чтобы получилось гуще, но Фелиция не знает, есть ли он вообще в кладовке.
— И без него будет вкусно, — говорю я.
Фелиция отрезает несколько ломтей хлеба, а когда суп вскипает, я бросаю куски курицы обратно, чтобы подогрелись.
— Слишком много получилось, — замечает Фелиция, разливая суп по тарелкам и ставя их на кухонный стол. Она права: супа в кастрюле с виду совсем не убавилось.
— Поешь завтра, — говорю я.
— Он не испортится?
— Суп никогда не испортится, если кипятить его каждый день. — Так делала моя мать. Каждый день она подкладывала в нашу суповую кастрюлю морковку и лук, резаный картофель, горстку ячменя, иногда, если удавалось, кусочек бекона. Этому супу не повредил бы бекон: вкус пресный.
— Ты его посолила, Фелиция?
На ее лице проступает легкий румянец. Она встает, приносит соль и протягивает мне. Немного просыпает на стол, поэтому я беру щепотку и бросаю за левое плечо. Фелиция поджимает губы, как обычно делала, когда пыталась сдержать смех.
— Теперь он убежит, поджав хвост, — говорю я.
— Кто?
— Старый Ник, конечно.
Фелиция солить свой суп не стала. Она лучше будет глотать безвкусный суп, чем признает, что его надо улучшить. И вот мы снова едим вместе за одним столом. Я наблюдаю, как двигаются ее руки и наклоняется голова, когда она подносит ложку ко рту.
— Ты еще выращиваешь цветы?
— Срезаю сухие листья и подравниваю кусты, когда они вылезают на дорожки. Раз в неделю, когда сезон, Джош приходит подстригать лужайку.
Раньше он приходил каждый день. Любопытно, как он живет, лишившись заработка? Из-за ноги его не призвали. Перед войной у них в оранжерее росли виноград и дыни. Не в тех масштабах, что в Мулла-Хаусе, но в доме у Деннисов всегда было полно собственных цветов. Теперь все сошло на нет, как будто нож чистил яблоко, не зная, где остановиться, и срезал не только кожуру, но и всю мякоть. Интересно, хватает ли им денег? Вернее, хватает ли Фелиции, потому что мистер Деннис, его жена и будущий ребенок покинули ее, чтобы завести свое отдельное хозяйство. Но он наверняка нажился на войне. Такой человек, инженер, на которого до войны работали более трехсот мужчин… Он подготовил им на замену женщин, и дело продолжилось. Ему пришлось бы бросать деньги через плечо, как соль, если бы он не хотел разбогатеть за годы войны. Может быть, он забывает о Фелиции, потому что у него много своих забот. А потом я думаю: этот дом целиком остался девушке с ребенком. И ведь все они считают совершенно правильным, что она живет здесь одна.
Прямо подо мной сейчас узкие пространства подвала. Я спущусь туда, потому что обещал Фелиции, но если она не заговорит о котле, я тоже не заговорю. Лучше побуду с ней. Ее рука изящно поднимает ложку и подносит ко рту.
Когда я доедаю, Фелиция подливает мне добавки и подкладывает еще один кусок курицы. Белое и темное мясо отделилось от костей, длинные волокна плавают в бульоне. Фелиция уже закончила есть. Мои челюсти, зубы и язык производят громкий шум, но я еще так голоден, что едва сдерживаюсь, чтобы не наклониться к тарелке и не вылакать все, будто собака.
Левой рукой Фелиция придерживает ножку бокала, правой перебирает крошки от хлеба, который она так и не стала есть. Она сидит неподвижно, и можно подумать, будто она совершенно спокойна, но я знаю ее гораздо лучше. Помню, как она стояла на коленях возле маленького клочка земли, который выделил для нее садовник. Она колдовала над палочками, камушками и ракушками, бормоча заклинания себе под нос. Фредерик говорил, что она ведьма.
Фелиция не понимала, что садовник выделил ей клочок самой скудной земли, на котором могли цвести только бархатцы и настурции, и ничего больше. Она брала грабельки и совочек и так сосредоточенно ковырялась в земле, что не слышала, как мы подкрадываемся сзади. Фредерик кричал: «Бу!», она подпрыгивала, но потом заливалась румянцем, польщенная — ведь мы нарочно ее искали.
Частенько мы убегали от нее. До сих пор не знаю, почему.
Фелиция убирает со стола, а я тем временем иду в уборную. Это слово я узнал от Деннисов. Моя мать говорила «отлучиться по нужде». Отец использовал другое выражение, которое я запомнил. Думаю, его употребляли в Бристоле во времена его детства. Он говорил: «Схожу в славное местечко». По-моему, такое выражение подходило для деннисовских уборных и знаменитых ванных комнат, которых было по одной на каждом этаже. Большая уборная на первом этаже была облицована зеленой плиткой с изображениями выпрыгивающих из воды дельфинов. На полу была черно-белая плитка в шашечку, а с высоко расположенного сливного бачка свисала длинная латунная цепочка. Дверные петли и ручки тоже были латунные и мягко, приглушенно блестели. На дверном крючке по-прежнему болтается мешочек с лавандой. Я сдавливаю его, но он пахнет старостью и пылью. Мне всегда нравились бряканье цепочки и шум воды, наполняющей бачок, а потом я мыл руки в глубокой раковине под горячей водой, намыливая их до локтей. Сегодня из горячего крана вода течет холодная и слабенькой струйкой. Раньше эти краны били фонтанами, будто киты. Надо спросить Фелицию, сохранились ли инструменты.
— Ты знаешь, что такое спиритические доски? — спрашивает Фелиция. Она наливает мне еще бокал вина, того самого, из бузины, которое мы пили в прошлый раз.
— Что-то слышал.
— Мне противно даже думать о них!
— Вреда от них никакого. Все это чушь.
— Конечно, вреда никакого, — говорит Фелиция. На некоторое время замолкает, потом делает большой глоток вина, которое до этого едва пригубила. — Но я знаю, почему этим занимаются.
Я выжидаю.
— Потому что у людей нет могилы, которую они могли бы навестить. И у них не было тела, которое они бы предали земле. Они только получают телеграмму, как мы о Фредерике. А потом письмо. Мы получили письмо от майора Паттингтона-Ботта — как ты думаешь, это его настоящая фамилия?
— Да, настоящая.
— Отца растрогало это письмо, но когда я снова его перечитала, то подумала, что оно может быть про кого угодно. Сомневаюсь, что он даже знал Фредерика. Поэтому, когда я получила твое письмо…
Мне нечего сказать на это.
— С чего вдруг ты задумалась о спиритических досках?
— Моя бывшая учительница французского спросила, не хочу ли я сходить с ней на спиритический сеанс. У нее погиб племянник. Она ходит на сеансы каждую неделю, но он так и не явился.
— Господи…
— Я знаю. — Фелиция внезапно начинает выглядеть утомленной. Она чуть вздрагивает и потирает руки.
— Мне надо посмотреть котел. Я и пришел для этого.
— Уже поздно. Да мне и не холодно. Плита зажжена, а в малой гостиной есть камин.
В малой гостиной. Ну конечно! Я и позабыл, как они называли эту комнату. В семье Деннисов употребляли слишком много слов, чтобы именовать различные вещи, но я полагаю, что для них эти слова были необходимы и придумывались с определенной целью. Они описывали то, что для Деннисов было настоящим.
— Ей лучше? — спрашивает Фелиция, и я непонимающе смотрю на нее. — Мэри Паско. Как у нее с грудью, лучше?
— Да, — говорю я, не успев подумать, куда заведет меня этот ответ, — по крайней мере, не так плохо, как раньше.
— Она уже не лежит в постели? Может выходить на улицу?
— Нет еще.
— Я должна ее навестить, Дэн. Ей нужна женская забота.
— Моя забота ее вполне устраивает.
— Но есть вещи…
Я отодвигаю стул назад. Наверное, что-то проступает у меня на лице, потому что Фелиция поспешно произносит:
— Уверена, ты хорошо за ней ухаживаешь.
Она думает, будто докучает мне своими вопросами. Что, если бы я сразу сказал ей правду? Я почти жалею, что этого не сделал. Фелиция бы мне поверила. Думаю, она бы поняла, что старуха вполне может умереть, как птичка в клетке, и что правильно было похоронить Мэри Паско в ее собственной земле, а не под камнем среди чужих людей. Это не столь ужасно в сравнении с тем, как люди лежат и гниют. Но уже поздно. Фелиция охотно мне поверит, но будет расспрашивать меня, как это произошло и почему я не сказал ей правду с самого начала.
Я могу попросить Фелицию, чтобы она пошла со мной прямо сейчас. Мы постоим вместе у могилы Мэри Паско. Но что, если она испугается? Что, если бросится бежать от меня, панически раскинув руки, а ее юбки будут цепляться за кусты? Не хочу, чтобы Фелиции было страшно.
— Ты по-прежнему играешь на фортепиано? — спрашиваю я, но она мотает головой.
— Давно уже не играю.
Она училась игре на фортепиано и французскому. Брала уроки пения. Этим занимались все девочки вроде Фелиции. Она хотела телескоп. Читала Евклида, принадлежавшего Фредерику, хотя он вырывал у нее книжку и говорил, чтобы она не притворялась, будто что-то понимает.
— Ты можешь пойти в вечернюю школу, Дэниел, — говорит Фелиция, следуя за поворотом собственных мыслей. — Ты столько всего прочитал и так разговариваешь…
— Нет ничего такого, чему бы я хотел научиться, — возражаю я.
— Ох! — восклицает она, как будто я ненароком поранился. — Наверняка что-нибудь да есть.
— Разве только чтобы жилось спокойнее, а куры неслись получше, — говорю я.
— Ты не больно амбициозный.
— Моя беда в том, Фелиция, что все свои амбиции я уже утолил и теперь не выношу даже намека на них.
— Что у тебя были за амбиции?
— Остаться в живых, — отвечаю я, не желая сделать ей больно, а может быть, желая сделать больно вдвойне. Я остался в живых, а Фредерик и Гарри Ферн мертвы. Я ем за их столом, а она наверняка хотела бы, чтобы на моем месте были они, но мне на это наплевать.
— Стало быть, ты на всю жизнь останешься у Мэри Паско, если она позволит, — едко произносит Фелиция. Потом поднимается и с грохотом опускает в раковину тарелки из-под супа. Наливает в кастрюлю холодную воду и ставит на плиту разогреваться.
— А ты никогда не поедешь в Кембридж, — говорю я в ответ.
Мы враги. Смотрю на нее и вижу, как дорогие мне неясные черты Фредерика проступают внутри нее, словно призрак.
— Мы можем достигнуть соглашения, — поворачивается она ко мне. — Ты пойдешь, и я тоже пойду. Я ведь уже ходила в вечернюю школу, я тебе этого не говорила. Была там единственной девушкой.
— Ты сказала, что не хочешь уезжать отсюда…
— Я знаю. Мало ли что я говорю! Но Фредерика здесь нет, правда? Я могу разобрать дом по кирпичику, и не найду его.
— Неужели можешь, Фелиция? — улыбаюсь я, глядя на ее нежные, тонкие руки.
— Могу это устроить, — торжественно произносит она в той же самой манере, в которой говорила иногда, вскинув голову, когда мы с Фредериком слишком долго ее дразнили. «О моя благословенная Фелиция!» — воскликнул однажды Фредерик, а потом обхватил ее, крепко сжал и приподнял над полом. Я видел их лица: у него — озадаченное и любящее, у нее — сияющее и тоже озадаченное, поскольку она не знала, что бы такое ей сделать, чтобы порадовать брата.
Хочу сказать ей об этом, но не осмеливаюсь. Хочу, чтобы так на меня смотрел Фредерик, а не Фелиция.
— Я приду завтра, — говорю я вместо этого. — У тебя есть инструменты, или они их забрали?
— В подвале целая полка инструментов. Не знаю, что именно тебе нужно. Думаю, у нас были и специальные инструменты для котла. Там ничего не трогали. Я могу спуститься вместе с тобой и подавать их тебе, когда понадобится. Но мне нужно, чтобы я могла услышать Джинни. Если она заплачет, а я не услышу…
— Тебе незачем туда спускаться. Трубы, наверное, забиты грязью.
Я помню этот котел, установленный посередине подвала, а от него, словно вены, расходятся туннели с трубами. Мне придется подползать снизу, чтобы добраться до воздухопровода, и проверить все вплоть до вентиляционных решеток. Если никто не очищал их от копоти…
— Там может быть угар. Или, по крайней мере, загрязненный воздух, — говорит Фелиция. — Тебе нельзя спускаться в подвал одному.
— Давно этот котел не разжигали?
— С января. Но и тогда он работал неважно. Теплый воздух поступал через вентиляционные решетки в прихожую, но до спален не доходил. Пришлось обходиться плитой и камином.
— Тогда, наверное, засорен главный воздухопровод. Поэтому котел и вышел из строя.
Мы переглядываемся. У нас появился план. Я приду завтра, а потом, возможно, потребуется починить что-нибудь еще. Теперь я чувствую себя в этом доме свободно. Могу заглядывать во все комнаты. Раньше я встречался с Фредериком в саду, а в дом заходил только в отсутствие мистера и миссис Деннис. Внутри дома гудела паровая машина, которая была для них жизнью. Я почти не видел ее с появлением новой миссис Деннис. Я тайком прокрадывался в библиотеку, а Фредерик следил, чтобы меня никто не заметил. Когда темнело, Фредерик и Фелиция сидели в ее комнате для занятий, шипел газовый рожок. Фредерик однажды сказал ей: «Моя благословенная Фелиция…» Он никогда не видел Джинни.
Думаю, Фелиция простила меня за слова, что она никогда не поедет в Кембридж. По крайней мере, она снова садится за один стол со мной и подпирает голову.
— Тебе пора идти, — говорит она. — Ты помнишь мою бабушку, Дэн?
На самом деле она приходилась Фелиции не бабушкой, а прабабушкой. Она была восьмидесяти с лишним лет от роду, дряхлая и молчаливая. Как она говорила, я, пожалуй, не слышал, зато видел, как она ела. Ей давали мелко накрошенный хлеб с молоком, который она гоняла между деснами, потому что зубов у нее не было. Она явилась из других времен, когда Деннисы еще не разбогатели и не построили Альберт-Хаус. Однажды она умерла, ее положили в маленький гробик, похожий на детский, и похоронили. Опустился туман, и я подсматривал за похоронами из-за кладбищенской стены. Фелиция, вся в черном, глядела на меня.
— Она оставила Фредерику десять тысяч фунтов, — говорит Фелиция, — и теперь они переходят мне.
— Откуда у нее столько?
— Не знаю. Мой прадед был в Индии. Я хочу, чтобы ты взял половину, Дэниел!
У меня перехватывает дыхание.
— Этого хотел бы Фредерик. Ты сможешь выучиться. Сможешь сделать все, что захочешь. Сможешь уехать, куда захочешь. Здесь тебя ничто не держит.
Она смотрит на меня, и я задумываюсь, понимает ли она, насколько жестоко это звучит: как будто она для меня ничто и не хочет быть ничем. Как будто нас ничто не связывает. Только Фредерик…
Я снова под землей.
Фредерик дышит тяжело, почти хрипит. Он опирается на меня. Конечно, они снова займут воронку. Некоторые из наших отступили в безопасное место, потому что не погибли и не угодили в ловушку, как Фредерик, который не может двинуть ногами. Я видел, как Чарли Хассел полз в неправильную сторону, и глаза его заливала кровь. Он извивался, точно разрубленный червяк. Я ничем не помог Чарли, даже не вытер кровь, чтобы он мог видеть. Тем утром он сварил в котелке чай, крепкий, черный и сладкий, и я зачерпнул целую кружку.
— Фредерик, — говорю я ему на ухо, — не засыпай. Нам нельзя здесь оставаться.
Они бросят сюда гранаты, они ничем не рискуют. Сам бы я так и сделал. Воронка глубокая, но недостаточно глубокая, чтобы скрыть нас. Мертвый, гнилой запах воды. Запах Фредериковой крови. За нашими спинами — мокрая стена земли, сочащаяся слизью.
Фелиция ждет.
— Твоя бабушка никогда со мной не разговаривала, — говорю я. — Даже не знала о моем существовании.
— Она и с нами не разговаривала, — поспешно отвечает Фелиция.
— Наверняка она иногда с тобой говорила.
— Она говорила, чтобы я сидела ровно. Слышу, как сейчас: «Сядьте ровно, мисс». Я всегда задавалась вопросом, знает ли она, как меня зовут.
Я вспоминаю порыжелые черные платья, которые носила эта старуха, однако же она скопила десять тысяч фунтов. Если бы она тогда вынула свои банковские билеты и дала мне сто фунтов, я бы тотчас ринулся домой. Ворвался бы в дом, едва не лишившись дара речи. В тот же вечер накупил бы бараньих ребрышек, которые обожала моя мать. Мы набили бы наш очаг углем. Моя мать осталась бы дома и не пошла бы никуда делать уборку. Сто фунтов позволили бы ей остаться в живых. А теперь Фелиция говорит, что я могу взять пять тысяч.
— Я не хочу этих денег, Фелиция, — говорю я. Черная злоба вскипает во мне, словно смола для дорожных работ. Не знаю, что я наговорю, если останусь здесь еще хоть на минутку. Со скрежетом отодвигаю стул назад и встаю. Она тоже встает и крепко стискивает руки перед собой.
— Я тебя обидела… — произносит она.
Мне нечего ей ответить. Я хочу разобрать этот дом по кирпичику, как она сказала. На Фелицию я не сержусь. Безупречный овал ее лица обращен ко мне, ее глаза почернели от страдания. Я помню, какой дикаркой она была — будто мак или календула, неприхотливый маленький цветочек, что вырастает сам по себе где-нибудь на отшибе. Я помню, как она бегала по садовым дорожкам, зажав в горстях свои пыльные сокровища, — наверное, камушки и ракушки, она никогда их не показывала, — а потом возилась около кустов крыжовника, мурлыча песню без слов. В ту пору я смотрел на нее краем глаза, редко когда прямо, потому что мои взоры притягивал Фредерик.