СЕЛИМ ХОДЖА

Солнце закатывалось за гряду холмов, длинные тени легли на Золотой Рог и его берега, когда Селим Ходжа поднялся на нижнюю площадку минарета. На широких куполах близких и дальних мечетей, на устремляющихся ввысь минаретах играли отблески заката; длинная полоса Босфора сверкала, как расплавленная медь. Голоса муэдзинов разносились над Стамбулом. Селим Ходжа откашлялся и, опершись руками о парапет площадки, открыл было рот, чтобы присоединиться к ним, но посмотрел вниз, и слова застряли у него в горле… Улица перед мечетью была забита людьми. Мужчины — кто без фески, кто босиком, — надрывались, помогали волам тащить арбы по булыжникам крутой улицы; рядом толкались женщины в растерзанных паранджах, погоняя скотину и успокаивая детишек. Все они торопились и в спешке мешали друг другу выбраться из узкой улицы. Селим Ходжа обвел взглядом соседние улицы и переулки — повсюду, от самого моста, словно потревоженные муравьи в муравейнике, кишмя кишели беженцы. Покинув объятые пламенем пожаров дома, усеянные трупами сады и нивы, наспех побросав в телеги жалкий скарб, они очертя голову пустились в дорогу — и здоровые, и калеки, и слепые. Всем было ясно, что по сю сторону моря мусульманам не стало житья…

С беженцами брели аскеры разбитых таборов: там на носилках несли раненых, тут толпой погоняли верблюда, а он, высоко подняв маленькую голову на длинной шее, пристально смотрел на дальние холмы, словно надеялся увидеть за ними родные края.

Мешки под глазами старого ходжи увлажнились, в горле встал комок, он отвернулся и перевел взгляд на море. По медной глади Босфора тянулась вереница каиков, в каждом каике — гроб: мертвецы вслед за живыми спешили на тот берег… Усердно налегали на весла гребцы; один за другим подплывали павшие за веру к древнему кладбищу Искюдара, где смарагдовые тени кипарисов ложатся на надгробный мрамор и каждый вечер благочестивый мусульманин, совершив намаз, усаживается среди могил, чтобы на досуге поразмыслить о сладости вечной жизни. Такова последняя воля каждого правоверного: почивать в земле прадедов, осененной благодатью ислама, — ее не уродуют горы человеческих костей, не бороздят ядра.

Голоса муэдзинов заглохли в шири неба, на кромке сиреневых облаков таяли краски заката, слышался только неясный гомон голосов, витавший над толпами беженцев и аскеров.

Селим Ходжа, собрав все силы, воззвал:

— Аллах акбар!.. Нет бога, кроме бога…

Но это было не то уверенное, победное песнопение, которое правоверные столько лет слышали из уст старого ходжи Айя-Софии: это была скорее мольба сквозь слезы, последний призыв к аллаху, отвратившему взор свой от мусульман. Кончив, старик отер рукавом кафтана хлынувшие из глаз слезы и стал медленно спускаться с минарета.

Каждый раз после вечерней молитвы старый ходжа, оставив туфли у порога мечети, отправляется в обход одной ее половины, в то время как другую обходит муэдзин. Дойдя до того места, где некогда был алтарь неверных, оба поворачивают и идут обратно, затем, встретившись у входа, запирают тяжелые двери и расходятся по домам.

В Айя-Софию Селима Ходжу привели безбородым юношей. Ныне его длинная борода и подстриженные, пожелтевшие от табака усы сильно поседели, но стан все еще строен и гибок, и осанкой он напоминает своих предков — наездников и воинов. Султаны ценили их верность и доблесть и приблизили к себе, поэтому его матери не пришлось повторять свою просьбу о принятии сына на службу аллаху: место для него было готово. Его звонкий голос раздавался с верхней площадки минарета над всеми семью холмами Стамбула, день за днем с первым проблеском утренней зари и в мягких вечерних сумерках переливы его голоса отдавались среди извилин окрестных улиц. Довольная улыбка трогала губы его посаженого отца — престарелого ходжи, когда тот слушал на заре Селима; там и сям раздвигались решетчатые ставни гаремов, благочестивые мусульмане, что встречали рассвет, сидя по-турецки на высоких галереях, с немым восхищением поглаживали бороды… По вечерам старый ходжа поджидал, когда его преемник спустится с минарета, и они вдвоем входили под молчаливые своды мечети. Сняв обувь, кружили они среди отливающих влагой мраморных колонн, поднимались на хоры, и старик, засунув большие пальцы рук за свой зеленый кушак и задумчиво улыбаясь, рассказывал юноше уходящую в глубину веков историю храма.

Тысячу лет христиане свозили сюда золото и драгоценности со всех концов земли, искуснейшие мастера преображали дары в ни с чем не сравнимые украшения, и весь мир дивился творениям их рук. Сотни колонн из зеленого мрамора и порфира поддерживают купол и своды, створки тех вон дверей — из самородного серебра, а этих — из слоновой кости, стены всюду облицованы пестрым мрамором — такого нынче, пожалуй, не найдешь и в аравийских пустынях. Что же до золотой мозаики под сводами, то трудно поверить, будто она творение рук человеческих… И все это по воле аллаха в один прекрасный день перешло к правоверным. Таков уж удел гяуров — плоды его трудов суждено пожинать тому, кого Пророк послал огнем и мечом распространять по земле свое слово. Одни лишь неясные следы икон распятого Христа и его святых, тут не до конца выскобленный крест, там, под сводом, излом крыла архангела — вот все, что уцелело в древней святыне христиан от их славы, от их бога. И… смутное напоминание и надежда — замурованная дверь, в которую некогда, когда мусульмане ворвались в храм, скрылся священник и которая, пойдет время, откроется вновь, и он выйдет, и молитва его завладеет Айя-Софией.

Старик ходжа уже давно почиет в могиле, а Селим и ныне твердо помнит его повесть и, каждый вечер при обходе мечети повторяет ее, глядя на неясные следы мозаичных икон, на порфировые колонны и двери со створками из самородного серебра. Повторяет про себя, ибо с людьми он замкнут, ни разговаривать с ними, ни выслушивать их не имеет охоты. Как ласточки постоянно вьются возле куполов и свесов Айя-Софии, так и его мысли не отделяются от нее — мысли неповоротливые, неясные, без начала и конца.

Не раз приходила смутная година, когда умолкал веселый шум в стамбульских дворцах и садах, когда отчаявшиеся мусульмане рвали на себе бороды и шатался даже трон падишаха. Селим Ходжа ровным шагом обходил запотевшие колонны, как бы притаившиеся в ожидании той минуты, когда из замурованной двери появится христианский священник, и душу его охватывал непонятный страх. Чаще всего это случалось перед вечерней молитвой, когда солнечные лучи обливают золотистую мозаику и в колышущемся свете заката яснее выступают Христос и его святые и кажется, будто они ожили, будто они оглядываются — не наступил ли час их воскресения? Селим Ходжа пугливо озирался — ему казалось, что крылья архангелов шевелятся под сводами, крест все резче вырисовывается под мозаикой, и он спешил подойти к замурованной двери и коснуться ее дрожащими руками — не распахивается ли она.

Но пошатнувшаяся вера вновь переполняла его сердце, стоило ему подняться на минарет и возгласить: «Бог велик, бог могуч… И Магомет его пророк!..»

Как хорошо было бы, если бы аллах взял его к себе в те дни, когда по его зову правоверные пять раз в день приходили в мечеть и совершали установленную молитву, когда каждый держался законов своей веры, и не соблазнялись беззаконием ни знатный сановник, ни желторотый юнец. С тех пор как он начал стариться и уже не поднимался выше нижней площадки минарета, его глаза видели одни лишь бесчинства вокруг. Сыновья благочестивых пашей и беев, презрев и племя свое, и Пророка, ночи напролет пируют с неверными, в гаремах их никогда не смолкают песни и бубны, совращая с пути истинного проходящих мимо мусульман, даже наставники-софты, вместо того чтобы подавать другим пример, даже они разгуливают в небрежно накрученных чалмах, похожих на вороньи гнезда. И аллах отвратил взор свой от заблудших сынов своих. Слово в слово исполняется ныне все, о чем сказано в священной книге: семь царей восстанут на них, чтобы изгнать правоверных туда, откуда они пришли… И вот он своими глазами только что увидел, как и живые, и мертвые спешат переправиться на тот берег.

Селима Ходжу пробрала дрожь от таких мыслей. Совершая обход мечети, он поднял глаза на стену, увидел перед собой замурованную дверь, и ноги его подкосились. Благоговейная тишина стояла в окутанной вечерним сумраком Айя-Софии. Он прислушался: где-то под куполом раздался шелест голубиных крыльев, и своды мечети снова погрузились в безмолвие. Быть может, именно в такой таинственный час распахнется замурованная дверь, и из нее с золотой чашей в руках выйдет священник неверных… Он беспомощно оглянулся по сторонам и протянул руку к этой двери. Его дрожащие пальцы коснулись камня, и ему вдруг показалось, что он ощутил, как дрожит под ними дверь, готовая вот-вот распахнуться. В тот же миг в глазах у него помутилось, колонны вокруг закружились, и он без чувств упал на пол.

Муэдзин долго ждал у выхода старого ходжу и, не дождавшись, пошел его разыскивать. Перед замурованной дверью он споткнулся о него, поднял, оказалось, что у старика отнялись левая рука и нога, он тщетно силился что-то сказать неповоротливым языком.

Никогда больше голос Селима Ходжи не раздавался с минарета.


Перевод В. Арсеньева.

Загрузка...