ДЕД МАТЕЙ

Дед Матей поднимается по широкой белокаменной лестнице, и топот его шагов гулко отдается в безлюдном здании дирекции. Среди рассыльных он самый старый; нет у него ни роду, ни племени, старик прижился в дирекции, тут он и ночует в каморке под лестницей. В праздник, когда другие посыльные расходятся по домам, он остается за сторожа, а заодно проветривает канцелярии.

Дед Матей так свыкся с заведенным распорядком, что с утра пораньше ноги сами несут его из комнаты в комнату окна открывать. Помещения все темные, тесные, насквозь пропахшие табаком и по́том. Только две нижние комнаты, где сидит начальство, попросторней; потолки в них высокие, а от умывальников тянет запахом дорогого мыла. Их он проветривает напоследок; еще прежний начальник наказывал повыждать, пока рассеется туман и выглянет солнышко. Стоит старику подойти к дверям этих комнат, как его сонливость будто рукой снимает. Легонько нажав на ручку, он опасливо приоткрывает дверь, протискивается внутрь и, хотя в неприсутственные дни здесь никого не бывает, старается ступать по ковру осторожно. Окинет взглядом широкий письменный стол и кушетку, по старой привычке оправит синюю куртку и только потом пройдет к окну.

До самого обеда, что бы он ни делал, — старик непременно раз-другой заглянет в эти кабинеты.

В послеобеденные часы дед Матей вновь пускается в обход — окна закрывать. Подойдет к кабинетам начальников, заглянет в двери, постоит, поразмыслит малость, — нет, еще не время… Тяжело ступая, побредет к белокаменной лестнице.

Года три-четыре тому назад дед Матей поднимался аж до третьего этажа, не держась за перила. Но в прошлом году занемог, и с тех пор ноги перестали слушаться: ступит на одну и будто выжидает, пока глухой шум прокатится по зданию, чтобы поднять другую. Со второго этажа лестница уже не каменная, а деревянная, крутая и гораздо уже. Старый рассыльный с трудом добирается до площадки. Здесь на подоконнике у него целый цветник: два глиняных горшка с геранью, еще два с мятой, один с гвоздикой и парой кустиков настурции. Зимой он их держит в тепле по эту сторону окна, а летом выставляет наружу, загородив частоколом из дощечек. В праздник ему доставляет удовольствие сидеть на табуретке напротив и подолгу смотреть на цветы. Он вспоминает цветник перед отцовским домом в Водене.

Много воды утекло с тех пор, как он покинул родное гнездо; многое забылось, стерлось в памяти, а вот цветы те не померкли. Как живые стоят перед глазами: каменная стена за навесом сплошь поросла дикой геранью. А за повалившейся оградой двумя рядами цвели кусты чайной розы. Сквозь зелень дикой герани продирался говорливый ручеек, наполняя двор неумолчным журчаньем. Мать в шутку прозвала его болтливым свекром.

— Только и знает день-деньской бормотать, — скажет, бывало. — Чуть утихомирится и опять пошел болтать всякий вздор… Коли делать нечего — послушай.

Отец с матерью прожили свой век на отшибе, так и не взяв в толк, что тихое журчание воды скрашивает их будни. Им и невдомек было, до чего тошно коротать дни в одиночестве, взаперти в эдаком пустынном домище… В комнатах, на лестнице — кругом тишина, только изредка падают капли в трубах парового отопления. Дзинь-кап, кап-дзинь. Тут не то что по ручью истомишься — хилому цветочку на подоконнике будешь рад-радешенек…

Дед Матей поднимает глаза и смотрит на двор, в высокое светлое небо, раскинувшееся далеко-далеко над Витошей, над Лозенской грядой. Мягкое апрельское солнце поблескивает на кровлях, отсвечивает в окнах домов, вереницей спускающихся вниз.

Улочка тихая, живут на ней все больше торговцы да разные важные особы. В эту пору в домах никого нет, господа отправились на прогулку. Служанки, одетые по-праздничному, редко какая без белого передника, повыходили за калитки. Вон из-за угла вышли двое вестовых и остановились около кучки прислуг. Один в фуражке набекрень, с лихо закрученными усиками, сразу видать, разбитной малый. Не успел подойти и сразу, видно, ввернул словечко — вся компания так и прыснула со смеху… А служанки-то хороши, вертеться горазды, поди, у хозяек повадкам научились. Вон хотя бы та, постарше других, что ухватилась за щеколду, — ишь как жеманится, хихикает, на вестового глядя. А ее подружки только то и делают, что платочки мнут в карманах белых фартучков…

— Пока господа в парке забавляются, прислуга — шасть из дома. Известное дело: кошки со двора, мышам раздолье. Кто как может душу отводит, — сам с собой рассуждает дед Матей, продолжая глядеть в окно. На улице одни только вестовые да служанки. Их хлебом не корми, дай язык почесать да зубы поскалить… И о чем только можно столько болтать? Вон из двери выскочила молодая особа, на ходу поправила черную юбку и быстро-быстро засеменила вниз по улице. Ишь, торопится. Замешкалась, видать, и хочет хоть к концу гулянья в парк поспеть.

Солнце садится. На дома ложится тень, за сосняком и семинарией гаснут последние лучи. Небосвод над Витошей раздвигается. Над Лозенским взгорьем тянется длинная бледно-зеленая полоса. Громыхая по булыжникам мостовой, подкатывает фургон, возница подает одной из служанок два каравая и катит дальше. За хлебопеком на улице показывается оборванный разносчик молока с коромыслом на плечах, певуче затягивает: «Простокваша-а!» Под его заунывное пенье народ расходится по домам: кто несет булку, кто миску простокваши. Улица затихает. Не слышно ни шагов прохожих, ни скрипа калитки… «Вот так бывало в Водене, — вспоминает старый рассыльный. — Воскресным днем перед началом вечерни или когда покойника унесут на погост все кругом до самих сумерек замирало, и даже ребятня, бывало, присмиреет, нос показать на улицу не смеет»… Дед Матей огляделся по сторонам, ища, на чем бы остановить взгляд… Потом склонился над пожухлыми цветами, понюхал листья герани: сочные и пахучие летом, они за зиму стали сухие, как бумага, а запах еле уловим. Вечер дохнул весеннею печалью; откуда-то с невидимых высот донеслось покрякивание диких уток. Прекрасно васильковое поднебесье и утиный клекот, точно благостная весть! Что-то умильное, давно забытое наполнило душу старика. Но что, никак не вспомнить. Он хмурится, морщит брови, — нет, запамятовал…

Дзинь-кап, кап-дзинь… Так ему тоскливо и горько у окна… Безвольно опустив руки, не в силах подняться, дед Матей сидит, будто чего-то дожидаясь…

Вдруг старик насторожился — со стороны парка ему почудился неясный шум. Тут рама оконная хлопнет, там дверь на балкон с треском распахнется: это прислуга поспешно убиралась к приходу хозяев. Немного погодя на улицу хлынул разноголосый гомон. Вот показалась дородная дама в черном. «Видная собой, ничего не скажешь, — дед Матей силится получше разглядеть ее из-за цветочных горшков. — Ишь, выступает павой». За нею две девицы еле поспевают. Вырядились по-летнему, а теперь дрожат, небось, от холода да зонтики покрепче в руках сжимают. Сошли с тротуара, собрались было дорогу перейти, а наперерез откуда ни возьмись молодцеватый офицер. Девицы захихикали, сабля звякнула по тесаному камню… — Старого рассыльного так и подмывало встать: вечерняя улица ожила, засуетилась, почернела от народа. Вон муж с женой идут — не чуют под собою ног на радостях. А там, видать, почтенные родители дочку гулять возили, а теперь чин чином ведут домой. Суетливому старичку невтерпеж плестись сзади — он их обгоняет и быстро-быстро семенит впереди — знать и его весна подмолодила… Ах, шалопаи! Ишь, чего надумали: какие-то проказники длинной вереницей улицу перегородили, тросточками машут, гогочут… Вот уличные фонари. Праздничный шум, гам, веселье заполнили улицу.

Лицо деда Матея засветилось тихой радостью, как в детстве в пасхальный день. Случалось, прихворнет или оставят дом стеречь и в церковь не возьмут. Он помнит, как ему бывало тоскливо, муторно — ну, прямо места не находит и слоняется, как неприкаянный. Еле-еле дождется, пока хлопнет дверь, вернутся отец с матерью, принесут из церкви святого огня, и он кинется зажигать свечи. А когда они вспыхнут и все в доме заблестит, мать скажет: «Христос воскрес, сынок»…

Старый рассыльный с трудом приподнимается на неверных ногах и медленно бредет закрыть окна в комнатах начальников.


Перевод Р. Бранц.

Загрузка...