НЕ В ОТЦА

Заря не занималась, когда застучали в ворота и подняли его со сна. Опять пришли сельские заправилы, уселись на скамейку возле дома и в который раз принялись увещевать примкнуть к ним. Заладили изо дня в день одно и то же.

Не к лицу, мол, такое Митровому сыну. Отец всю жизнь был гайдуком, за род и веру кости в Диарбекире сложил. Прежде его дружина все взгорье под надзором держала, никто из неверных не отважился из здешнего источника воды для омовения зачерпнуть; а если кто и осмелится поближе к гайдуцким хижинам подобраться, то с полдороги бывало еле ноги унесет. Про молодецкую удаль да про подвиги старого Митро молва гремела по всей округе. Его по сю пору помнят: каждый год в Димитров день стар и млад отправляются в церковь плющом да мятой его образ украсить, в тот день нарочно вешают у самой двери, рядом с иконой святого Димитра его портрет, будто он и впрямь святой…

Не успел один кончить, как другой подхватил ту же песню:

— Не для того Митро столько лет село от чужих оборонял, чтобы теперь свои его вконец разорили. По семь шкур за здорово живешь дерут! Нам ни староста не указ, ни другое начальство. А пришлют войско — урожай на корню спалим, ни зернышка никому не достанется…

Тот и глазом не повел.

— У тебя одного, что ли, кровь в жилах течет, а у нас, поди, вода! — не выдержав, в сердцах крикнул самый старый. — Не будь ты Митров сын, никто бы и знаться с тобой не захотел. Да слыханное ли дело — людей сторониться. Был бы жив Митро, он бы первый выступил!

Сын старого Митро долго слушал молча, потом выпрямился и сказал — будто ножом отрезал:

— Как платили мы туркам целых пятьсот лет десятину с коз и овец, так и я за этот год подать в казну внесу. А там видно будет. Зря вы меня подбиваете против установленного порядка идти. Отец за общее дело пострадал, мы с матерью вдоволь горя хлебнули. Хватит на наш век. Ну, а кому охота попробовать — его воля. Вот и весь сказ.

Нахмурили брови старики, помрачнели, один за другим поднялись с места и пошли со двора, не простившись.

Остался Митров сын один. Думал делом каким заняться — все из рук вон валится; послонялся без толку туда-сюда, остановился посреди двора и стал перед самим собой вроде бы оправдываться.

Можно подумать, будто только у них и заботы, что общественная польза; потому, видать, кто нивой обзавелся, кто дом поставил, а у него вот до сих пор плетня нет. Все попреками донимают, отца в пример ставят — тот, мол, не на живот, а на смерть за правду стоял, мирян в обиду не давал. А что односельчане отца в ту пору ни в грош не ставили, — это как будто и не в счет. Церковный староста, бывало, как встретит их с матерью, кричит, чтоб отец за три версты село обходил, а не то, мол, все село с землей сравняют из-за него, камня на камне не оставят… А уж матери как доставалось: богачи грозились по миру пустить; от соседей и от тех проходу не было. Будь жива мать, уж она бы дала волю языку, рассказала бы, сколько горя она натерпелась от своих односельчан да от мужа, до чего крут был с ней отец. Негоже сыну отцовское имя чернить, он знай себе помалкивает, жене и то не проговорится. Раз ночью отец довел мать до того, что та потом неделю крошки хлеба в рот не брала — кусок поперек горла застревал…

В тот год, помнится, ударили ранние заморозки, по лесу разгуливал злой дунаец; холод был такой, что из дому никто носа не показывал. Отца разыскивали повсюду, и нельзя ему было ни самому с гор спуститься, пообогреться, ни дать о себе знать, чтоб хлеба послали. Церковный староста Янакий да еще двое богачей у них весь дом вверх дном перевернули, ругали мать на чем свет стоит и только поздно вечером убрались не солоно хлебавши… Не успели разгореться сырые головешки в очаге, не успела разогреться еда в щербатом горшке, как дверь распахнулась и на пороге показался отец — за плечами ружье, заиндевевшие брови насуплены, глаза сверкают. Мать так и обомлела: «Тебя никто не приметил? Они тут повсюду рыщут…» Отец только рукой махнул, сел, скрестив ноги, будто перед женой покрасоваться вздумал. «Покорми-ка ты меня лучше чем бог послал, живот подвело, мочи нет. По всему видать, измором взять решили»…

Собрала мать ужин, отец ест, а она сидит ни жива, ни мертва, то на дверь поглядывает, то на него, от страху шелохнуться не смеет…

— Слыхал? Паша целых пять тысяч грошей за твою голову сулит?

— Будет зудеть! — вскипел отец. — Раз сулит, так пойди, выдай меня, не останешься в убытке! Намедни вот так нежданно-негаданно нагрянул к своим Дончо. Жена его честь по чести приняла, накормила, напоила. Только он первым сном забылся, она возьми его пистоли да в речке и утопи. Потом сама же турок впустила. Надоело, говорит, днем ворота запирать, а по ночам отпирать; я, говорит, с тобой ни мужья жена, ни вдова…

Мать даже поперхнулась слезами, слова сказать не может. Такова была отплата за все ее тяготы; за то, что не знала покоя ни днем, ни ночью, что взвалила на свои плечи все хлопоты по хозяйству; за то, что безропотно сносила соседские укоры… Отец же знай себе ухмыляется; сунул револьвер под подушку, ружье поперек кровати кинул и завалился спать…

Сын Митро был тогда еще мал, но воспоминание о несправедливой обиде навсегда врезалось в память; тяжелым камнем легло на сердце, и ни вздохи, ни время не вытеснят его из груди.

Неоткуда было матери ждать сочувствия; только он, малолеток, и догадывался о ее горестях. Кровавыми слезами исходила она под косыми взглядами отца. Нашел кому не верить! А как узнала, что его схватили, заплакала навзрыд, запричитала — ну прямо живьем хоронит…

Смутное было время, кругом бесчинствовали черкесы; однажды устроили набег на соседнюю ярмарку и трех невест увели. Прослышал про то Митро, кинулся в погоню; невест на косогоре отбил, а сам попался… И потому, когда отца в Диарбекир угнали, те, кто помоложе, пришли мать утешать: не убивайся, мол, Митровица, в беде не оставим, всем миром поможем. Церковного старосты Янакия уже в живых не было, а те, что заправляли общинскими делами, вроде бы радели за народ. С три короба наобещали, а толку — никакого. В первый праздник собрали в церкви пятнадцать грошей, во второй — с горем пополам семь, а когда в третий раз пришел Митров сын, молодой священник только руками развел: «Жди, раскошелятся! У них зимой снега не выпросишь»…

Вспомнил ли кто о них тогда? Зашел проведать, узнать, как им живется-можется? Мать горемычная билась как рыба об лед! Чужую пряжу пряла, ходила жать чужой хлеб аж в Ромыню — только бы не помереть с голоду. А тут еще долги отцовские трактирщику пришлось выплачивать, негоже ведь мужнино имя срамить. Отец из Диарбекира не вернулся. Но имя доброе осталось, чтоб можно было нынче сына попрекать.

Сын деда Митро знает, что такое слава и во что обходится молодечество. Посовестились бы хоть про икону вспоминать! Дорого обошелся матери тот день.

Другие времена пошли, и люди уже были не те. Мало-помалу дошло до них, за чью правду стоял горой Митро, для успокоения совести сговорились они воздать ему должное. Взяли да и заказали богомазам написать икону с его обличием. Аккурат в Димитров день принесли ту икону в церковь, и стар и млад повалил на нее посмотреть, а поп с амвона на все лады принялся мытарства деда Митро расписывать. А Митровица как расплачется в голос. Народ решил: на радостях, мол, горемычная дала волю слезам. Никто не знал, что то подкатили к горлу, перехлестнули через край невыплаканные за всю жизнь слезы, омрачив единственный в ее жизни светлый день…

Сетуя на горькую долю, мать и его на ноги подняла. Он знал, что правду люди говорят: каждому своя рубаха к телу ближе. Накипело у него на сердце, не хочет он вступаться за других. Хоть таким манером расквитается…

Митров сын поднял голову и окинул взглядом село. Солнце уже стояло высоко в небе, близился полдень, а скот еще никто не выгонял из кошар. Община на замке, нигде ни души, одни дворняги на выгоне перенюхиваются. А потом и они разбрелись, поджав хвосты.

Казалось, все живое притаилось в этот ясный майский день в предчувствии беды.


Перевод Р. Бранц.

Загрузка...