Глава первая ЖИВАЯ СТАРИНА

Похвалит Павел песенку —

Пять раз споют, записывай!

Понравится пословица —

Пословицу пиши!

Н. А. Некрасов. Кому на Руси жить хорошо

Жанр биографии предполагает, что в центре повествования должна стоять изучаемая личность. Поэтому начинать жизнеописание логично с рассказа об обстоятельствах появления героя на свет. Например, А. С. Пушкин, задумывая сказку об Илье Муромце (которая так и не была написана), представлял ее первые строки вполне традиционно: «В славной Муромской земле, в Карачарове селе…» К сожалению, пойти по пути, предложенному классиком, мы не сможем — получится сказка. Исследование об Илье как эпическом герое необходимо начать с рассказа о том, как собирали и изучали былины — в том числе и о нем. Ведь только благодаря деятельности сказителей и собирателей былин образ Ильи Муромца сложился и сохранился до наших дней. Поэтому в первой главе читатель напрямую с Ильей Муромцем еще не встретится — героями здесь будут северные крестьяне XIX–XX веков, исполнявшие былины про Илью и прочих богатырей, а также ученые, записывавшие за певцами былинный материал. Заметим, кстати, что биографические книги нередко начинаются с рассказа о предках главного героя. Но кем, как не «родителями» былинных героев являются сказители из Олонецкой или Архангельской губерний?!

Итак, начнем издалека.


…Кончина в феврале 1855 года императора Николая I ознаменовала завершение периода административного подавления в России общественной жизни. Знаменитый славянофил А. С. Хомяков уже на другой день после обнародования известия о смерти государя наиболее четко, пожалуй, сформулировал суть смутных ожиданий, охвативших либерально мыслящую часть бывших подданных покойного: «Что бы ни было, а будет уже не то». В сравнении с затаившимся казенным Петербургом Москва, пребывавшая при Николае Павловиче Незабвенном в тени столичного города, казалось, возглавила процесс общественной эмансипации. Московский профессор М. П. Погодин, еще недавно бывший одним из столпов учения «официальной народности», поспешил направить новому императору Александру II записку под названием «Царское время», в которой высказался за допущение в Империи некой «гласности» — разумеется, в видах достижения правительственной пользы. Смелее выступил славянофил К. С. Аксаков: в записке «О внутреннем состоянии России», также направленной царю, он уже открыто ратовал за свободу общественного мнения, с тем чтобы оставить «правительству — право действовать, и, следовательно, закона; народу — право мнения, и, следовательно, слова». «В честь общественного мнения» Аксаков произнес свой нашумевший тост в ноябре 1855 года на банкете по случаю пятидесятилетия сценической деятельности знаменитого актера М. С. Щепкина. В ответ 300 представителей московской интеллигенции вскочили со своих мест и разразились таким восторженным криком, таким громом рукоплесканий, что их не смогли унять даже музыкой. Разговоры о загадочной пока «гласности» захватили «мыслящее меньшинство». Невиданную популярность обрели толстые журналы, к уже издававшимся прибавились новые. И с какой легкостью они появились! А поскольку при Николае Павловиче добиться разрешения на открытие журнала было гораздо сложнее, следовал вывод: власть эту самую гласность поощряет! Запрещенные издания лондонской Вольной типографии А. И. Герцена, оставаясь запрещенными, читались чуть ли не в открытую. Их стало теперь неприлично не читать. Даже сам государь признался, что почитывает начавший выходить с 1857 года «Колокол», и извлекает из прочитанного некую пользу. Какие уж тут запреты! При дворе носились всевозможные смелые проекты, фантастические прежде начинания представлялись теперь легко реализуемыми.

20 ноября 1857 года царь подписал рескрипт на имя генерал-губернатора Виленского, Ковенского и Гродненского В. А. Назимова, в котором помещикам указанных губерний предлагалось создавать путем выборов комитеты с целью обсуждения условий, на которых дворянство готово освободить своих крепостных. Процесс «обсуждения условий» вскоре захватил и тех, кому поначалу ничего обсуждать не предлагалось. В отчете за 1858 год встревоженные сотрудники Третьего отделения выделили два «главных предмета», вводивших российских подданных «в соблазн»: «преобразование быта крестьян и общественное мнение». У образованной публики, городской по своему составу, возникал вопрос: «А что мы вообще знаем о крестьянах, за судьбу которых столь сильно переживаем?» Получалось, при здравом рассуждении, — ничего. Призыв, брошенный все тем же Герценом: «В народ!», приобретал невиданную актуальность. На фоне этих настроений арест летом 1858 года выпускника Московского университета Павла Рыбникова стал своеобразным ведром холодной воды, вылитым на расходившихся было либералов.

На момент ареста Павел Николаевич Рыбников не был юношей — ему шел двадцать седьмой год. Он происходил из московской зажиточной купеческой семьи. Родители его были старообрядцами, что изначально ставило подраставшего Павла на положение личности, критически воспринимающей власть, официальные религию и идеологию. Окончив гимназию с серебряной медалью (обойдя каким-то образом ограничения в сфере образования, наложенные Николаем I на раскольников), Павел на несколько лет уехал за границу в роли переводчика: помогло отличное знание французского и немецкого языков. Вернувшись в 1854 году в Москву, он решил продолжить образование и поступил на историко-филологический факультет Московского университета, оказавшись, таким образом, в водовороте общественного движения. Умный и начитанный, повидавший мир студент стал центром кружка, собиравшегося у него на квартире. В иные вечера в эту «квартиру», состоявшую на самом деле из одной комнаты, набивалось до двадцати человек. Здесь бывали не только студенты, но и офицеры, священники, частенько захаживали поспорить знаменитости — Константин Аксаков и Алексей Хомяков. С последним у хозяина квартиры сложились особенно доверительные отношения. Рыбников давал уроки детям Хомякова, а летом жил в его имении. У властей о кружке сформировалось довольно неблагоприятное мнение. Полиции было известно, что собрания у Рыбникова назывались, неизвестно почему, «вертепом», а их участники, соответственно, «вертепниками». Студенты читали какие-то рукописные сочинения, переводы и печатную продукцию Вольной типографии Герцена. Сомнений не было: «вертепники» — социалисты, проникнутые духом атеизма и безначалия. О самом Павле Рыбникове имелась информация, что он разглагольствует на собраниях о необходимости уравнения в России сословий, о выборности властей и вообще о перестройке законов и самого государства Российского на манер держав западных. Все это, с учетом того, как лично Рыбников близко стоял к славянофилам, свидетельствует о том, что в голове у него была настоящая каша.

В общем-то эти посиделки могли так ничем и не закончиться — в квартиру Рыбникова захаживали самые разные люди, и далеко не все из них были подобны «вертепнику» М. Я. Свириденко, изо всех сил тянувшему кружок к социализму, совершавшему путешествия в деревню с целью сближения с крестьянами и прославившемуся позже, в 1864 году, во время гражданской казни Н. Г. Чернышевского на Мытнинской площади в Петербурге своим призывом к собравшимся во время схождения Чернышевского с эшафота снять шляпы. Кружок посещали и вполне лояльные властям братья Веселовские, один из которых — Александр Николаевич, — благополучно закончив в 1858 году историко-филологический факультет Московского университета, станет со временем академиком и внесет огромный вклад в развитие русской фольклористики. Однако Павел Рыбников избрал для себя путь народознатца. Летом 1858 года, после утверждения в звании кандидата, он облачился в «русскую» рубаху, поддевку, высокие сапоги (впрочем, так он любил иногда походить и раньше), оставил дома паспорт и отправился общаться с народом. Появившись в Черниговской губернии, он привлек внимание полиции своим явно «ряженым» обликом, отсутствием документов, стремлением сблизиться с жившими здесь раскольниками и дискуссией, устроенной им с черниговским архиереем. Подозрительного странника задержали, установили его личность, сопоставили с информацией, имевшейся о московском «вертепе», и, как говорится, изъяли из обращения. В марте 1859 года Павел Николаевич Рыбников в том же странном виде, в каком путешествовал по Черниговщине, и без копейки денег прибыл в ссылку в город Петрозаводск, центр Олонецкой губернии. В Москве либералы пошумели о жестокости властей, Герцен откликнулся из Лондона небольшой заметкой в «Колоколе». Его корреспонденты из России сообщили, что Рыбников был сослан якобы за то, что, «изучая в Черниговской губернии промышленность, он ходил в русском, а не немецком платье». Искандер возмущался: это произошло «не при Бироне, не при Николае»! Впрочем, лондонский изгнанник просил выслать ему «подробности». Вот, собственно, и всё. Действительно, случись подобное при Николае I, судьба ссыльного могла бы сложиться трагично. Но время было другое. Хомяков начал хлопоты, к делу подключилась фрейлина императрицы А. Ф. Тютчева, дочь знаменитого поэта: в результате Рыбников был назначен на должность члена-делопроизводителя Олонецкого губернского статистического комитета (номенклатура Министерства внутренних дел) и начал столь успешно продвигаться по службе, что в 1866 году был даже переведен на должность вице-губернатора в Калишскую губернию, образованную на границе Царства Польского вскоре после подавления восстания поляков. На этой должности Рыбников и пребывал вплоть до своей смерти в 1885 году. Но прославиться Павлу Николаевичу было суждено не административной деятельностью, а тем, что, живя в Олонецкой губернии, он открыл здесь «Исландию русского эпоса» — живую былинную традицию.

По роду своей службы Рыбникову приходилось довольно часто разъезжать по губернии: то он сопровождал губернатора, ревизовавшего присутственные места, то составлял статистические отчеты. Довольно быстро к Павлу Николаевичу пришло понимание того, что для знакомства с народом вовсе не обязательно забираться в Черниговскую губернию и пытаться походить на человека из низов. И здесь, в Олонии, куда его забросила судьба, есть те же раскольники, те же крестьяне, пусть и отличающиеся своим бытом от южан, а положение чиновника может дать массу преимуществ для человека, всерьез увлеченного народознанием.

То, что Север Европейской России, территория бывших колоний вольного Новгорода, может быть настоящем кладезем, хранящим в нетронутом виде исконные русские нравы, обычаи и, конечно же, фольклор, подозревалось давно. Еще в 1840-х годах уже упоминавшийся выше московский профессор Погодин наставлял другого недоучившегося студента Московского университета, как и Рыбников, проникшегося духом народолюбия и страстно увлеченного сбором фольклора — Павла Якушкина: «В Вологде, в некоторых уездах Архангельской губернии поются еще песни о Святом Владимире, как уверили меня тамошние жители. Несколько песен даже было ко мне прислано».{1} Погодин, кстати, советовал Якушкину отправиться по деревням для записи фольклора, переодевшись торговцем. «Мне кажется, — писал он, — всего лучше, если б вы отрастили себе бороду, надели рубашку с косым воротом, подпоясали кафтан кушаком да запаслись разными мелочными товарами: серьгами, кольцами, бусами, тесемками, лентами, да пустились торговать по селам. Тогда вы получили бы самый лучший предлог начинать знакомиться с сельскими певцами. Иначе мудрено собирать песни».{2} Якушкин пробраться в Архангельскую губернию не смог. Как и в случае с Рыбниковым, ему помешала полиция. Но вернемся к Рыбникову, оказавшемуся-таки на Русском Севере.

Довольно быстро в голову ссыльного пришла идея составить сборник местных народных песен. Этого вполне следовало ожидать ввиду того, что всякий сторонний наблюдатель, каковым и был горожанин Рыбников, должен был обратить внимание на яркую, бросающуюся в глаза черту характера русского народа XIX века — его певучесть. Н. В. Гоголь писал о любви русских к пению: «Покажите мне народ, у которого бы больше было песен. Наша Украйна звенит песнями. На Волге, от верховья до моря, на всей веренице влекущихся барок заливаются бурлацкие песни. Под песни рубятся из сосновых бревен избы по всей Руси. Под песни мечутся из рук в руки кирпичи и, как грибы, вырастают города. Под песни баб пеленается, женится и хоронится русский человек. Все дорожное дворянство и недворянство — летит под песни ямщиков. У Черного моря безбородый, смуглый, с смолистыми усами казак, заряжая пищаль свою, поет старинную песню; а там, на другом конце, верхом на плывущей льдине, русский промышленник бьет острогой кита, затягивая песню».{3}

Интерес к песням, распеваемым простым народом, считался в то время проявлением оппозиционности. При позднем Николае I полиция строго пресекала уличные песнопения, так что драматург А. Н. Островский во время своего путешествия по Волге в апреле 1856 года записал в дневнике, что теперь «полиция гораздо строже смотрит на песни, чем на грабежи».{4} Подобный подход был продолжением практики прежнего царствования, в которое народные песни, передаваемые в печать, подвергались столь же «осмотрительной» цензуре, как и все другие произведения словесности. На слуху было происшествие, случившееся в 1854 году (еще «николаевские времена») в Саратове, где в местных «Губернских ведомостях» были опубликованы, без указания имени собирателя, лирические песни, содержание которых вызвало возмущение «высшей правительственной власти». В отношении одной из песен о несчастной любви было даже замечено: «мерзость, гадость; если такие песни существуют, то дело губернского начальства искоренять их, а не распространять посредством печати». Саратовский губернатор тогда получил выговор, а директор гимназии, выступавший в роли цензора, едва не лишился должности. В результате, как вспоминал историк Н. И. Костомаров, живший в Саратове под надзором полиции (и, кстати сказать, поместивший в печати злополучную подборку песен, но оставшийся в стороне), местный полицмейстер «ездил по городу с казаком и приказывал бить плетью людей, которых заставал с гармониками поющих песни».{5} Как ранее для Костомарова, так и для Рыбникова (который в Петрозаводске вел себя, казалось, тише воды и ниже травы, получая за свое хорошее поведение самые лестные характеристики начальства), занятие народными песнями было показателем того, что не во всем он капитулировал перед властями.

Поначалу ему попадались только бытовые песни, плачи и духовные стихи. О былинах и людях, умеющих их петь и сказывать, Рыбников лишь слышал и страстно желал с кем-нибудь познакомиться. Наконец летом 1860 года с ним произошел случай, полностью изменивший характер его изысканий и ознаменовавший начало нового этапа в развитии русской фольклористики. Отправившись как-то на лодке с крестьянами из Петрозаводска в Пудожгорский приход, Рыбников и сопровождавшие его лица были вынуждены заночевать на Шуй-наволоке — пустынном и болотистом острове в 12 верстах от Петрозаводска. Беспокойный сон у костра, которым забылся чиновник, внезапно прервали странные звуки — кто-то пел старческим разбитым голосом. Павел Николаевич впоследствии вспоминал, что «до того я много слыхал и песен, и стихов духовных, а такого напева не слыхивал. Живой, причудливый и веселый, порой он становился быстрее, порой обрывался и ладом своим напоминал что-то стародавнее, забытое нашим поколением. Долго не хотелось проснуться и вслушаться в отдельные слова песни: так радостно было оставаться во власти совершенно нового впечатления. Сквозь дрему я рассмотрел, что в шагах в трех от меня сидят несколько крестьян, а поет-то седоватый старик с окладистою белою бородою, быстрыми глазами и добродушным выражением в лице. Присоединившись на корточках у потухавшего огня, он оборачивался то к одному соседу, то к другому и пел свою песню, прерывая ее иногда усмешкою. Кончил певец и начал петь другую песню».{6} Рыбников, наконец, разобрал, что поется о Садке богатом госте. Сна как не бывало! Собиратель вскочил на ноги, уговорил певца повторить все пропетое и записал за ним слово в слово. Семидесятилетнего крестьянина деревни Серёдка Кижской волости, решившего в ту ночь у костра потешить честную компанию, звали Леонтий Богданов. Вряд ли он думал тогда, что благодаря этому случаю его имя будет навеки вписано в историю русской фольклористики.

Нельзя сказать, что Рыбников не подозревал о существовании былин (или старин, как их называли в народе).[1] Как и многие образованные люди из обеспеченных слоев, он помнил содержание былин, услышанных им в детстве от няни. К середине XIX века в распоряжении исследователей уже имелся сборник Кирши Данилова, изданный впервые в 1804 году библиофилом Андреем Федоровичем Якубовичем под названием «Древние русские стихотворения» в сильно сокращенном виде — в рукописи содержалось 71 произведение, в изданном же варианте — 26 наиболее «приличных» (на вкус Якубовича и знаменитого историка и писателя Н. М. Карамзина, которому показывали рукописный оригинал сборника). Рукопись для издания предоставил Якубовичу его начальник — директор московского почтового ведомства Ф. П. Ключарев, в свою очередь незадолго до того получивший ее от Н. М. Хозикова, которому она досталась от отца — М. И. Хозикова. Марку Ивановичу Хозикову рукопись перешла от тестя — знаменитого Прокофия Акинфиевича Демидова (1710–1786), владельца уральских заводов, богача, имевшего разные чудачества, среди которых — страсть к народной старине и фольклору. В последующем Ключарев «подарил» за тысячу рублей (огромная сумма!) рукопись сборника великому собирателю русских древностей, меценату Н. П. Румянцеву. Новое издание сборника Румянцев поручил археографу Константину Федоровичу Калайдовичу, благодаря стараниям которого рукопись была привезена из Калуги, где проживал получивший здесь место почтмейстера Якубович, забравший было сборник с собой. В 1818 году книга вышла под названием «Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым и вторично изданные, с прибавлением 35 песен и сказок, досель неизвестных, и нот для напева» (полностью текст сборника будет издан только в 1901 году П. Н. Шеффером).

О Кирше Данилове было известно только то, что это имя значилось на первом листе рукописи, утерянном за время ее путешествия в Калугу и хождения по рукам среди друзей-знакомых Якубовича. В одной из песен сборника о вероятном составителе сборника сообщается любопытная подробность:

Только жаль доброва молодца похмельнова,

А того ли Кирилы Даниловича:

У похмельнова доброва молодца бойна голова болит.

«А вы, милы мои братцы-товарищи-друзья!

Вы купите винца, опохмельте молодца.

Хотя горько да жидко — давай еще!

Замените мою смерть животом своим:

Еще не в кое время пригожусь я вам всем!»{7}

Уже внимательный Калайдович обратил внимание на эти строчки, равно как и на мелькнувшее в другой песне сообщение: «По-нашему-то, сибирскому». Но только изыскания советских ученых позволят собрать о Кирше Данилове (Кирилле Даниловиче) хоть какие-то сведения. Выяснится, что во второй трети XVIII века он работал мастером у кричного горна на железоделательном заводе Демидовых в Нижнем Тагиле. Этот крепостной, имея репутацию «веселого человека», по существу скомороха, увеселял своих хозяев песнями, исполняемыми под аккомпанемент тарнобоя (род балалайки с восемью медными струнами). Время составления им сборника можно определить, пусть и весьма примерно, как середина 1740-х годов.{8}

Сборник Кирши Данилова содержал, наряду с произведениями других жанров, 28 былин. Еще больше должно было дать Рыбникову, будь оно издано, собрание песен знаменитого славянофила Петра Васильевича Киреевского (1808–1856). Во второй четверти XIX века, после издания «Слова о полку Игореве» и «Древних российских стихотворений», в среде русского образованного общества носилась идея собирания фольклорных материалов, и прежде всего песен. «Слово» и сборник Кирши казались только вершиной айсберга. Горячим апологетом идеи издания русских песен был А. С. Пушкин, обсуждавший ее с Киреевским. Выше приведены слова Гоголя о русской песне. Примерно так же представлял себе дело и Киреевский. «Едва ли есть в мире народ певучее русского! — восклицал он в 1848 году. — Во всех почти минутах жизни русского крестьянина, и одиноких и общественных, участвует песня; почти все свои труды, и земледельческие, и ремесленные, он сопровождает песнею. Он поет, когда ему весело, поет, когда ему грустно. Когда общее дело или общая забава соединяет многих, — песня раздается звучным хором; за одиноким трудом, или раздумьем ее мелодия, полная души, переливается одиноко. Поют все: и мужчины и женщины, и старики и дети. Ни один день не пройдет для русского крестьянина без песни; все замечательные времена его жизни, выходящие из ежедневной колеи, также сопровождены особенными песнями. На все времена года, на все главные праздники, на все главные события семейной жизни есть особые песни, носящие на себе печать глубокой древности».{9}

Собирать песни Киреевский начал с 1831 года. Сперва им были охвачены подмосковные села Ильинское и Архангельское. Дальше возникла идея обойти центральные губернии России. Собиратель надеялся таким образом «найти всю русскую историю в песнях».{10} Летом 1834 года Петр Васильевич отправился в Тверскую и Новгородскую губернии. Как и много позднее, в случае с П. Н. Рыбниковым, поведение путешественника не осталось без внимания местного начальства. Полицейские власти Осташкова на запрос тверского губернатора сообщили, что Киреевский «гулял по улицам, осматривал все части города, два раза был в монастыре Нила… сверх того оный Киреевский точно издерживает полуимпериалы, разменивая таковые на мелочь, которую раздает частию бедным, а большею частию таким из женского пола, которые знают много русских песен, которые ему диктуют, и он описывает оные, скопляет, якобы для какого-то сочинения русского песенника».{11} Из Осташкова Киреевского выпроводили. На очереди был Новгород. Киреевскому, как и многим другим, казалось, что начать изыскания нужно именно с территории бывшей здесь когда-то республики. Но Новгородчина — в его времена зона военных поселений, «с которыми даже и тень поэзии не совместима»,{12} — не оправдала надежд собирателя. По существу и отсюда его выслали.

Неудача и плохое состояние здоровья заставили Киреевского отказаться от самостоятельных фольклорных экспедиций. Он изменил тактику. Теперь записи народных песен Петр Васильевич стал получать от неравнодушных к его делу родных и знакомых. Так, отчим Киреевского А. А. Елагин организовал собирание фольклора в деревнях Калужской и Тульской губерний, где у него было имение. В разное время были получены материалы от А. С. Пушкина, Н. В. Гоголя, А. В. Кольцова, братьев и сестер Языковых (они предоставили наибольшее количество текстов, записанных в Симбирской и Оренбургской губерниях), от И. М. Снегирева и М. П. Погодина. Последний, как профессор университета, привлек к записыванию фольклора студентов — за одно лето 1837 года они передали Киреевскому 300 песен. Большое количество записей собиратель получил от знаменитого В. И. Даля; удачей стала присылка былин из Архангельской губернии — от П. Ф. Кузмищева, Н. П. Борисова и А. Харитонова. За каждым из этих имен, известным и нет, стояли десятки добровольных помощников — чиновников, учителей, военных, торговцев, крестьян, оставшихся в большинстве случаев вообще неизвестными. Настоящим везением стало знакомство Киреевского с упоминавшимся выше Павлом Ивановичем Якушкиным (1822–1872). Незаконнорожденный сын дворянина и крепостной, человек больших способностей и странностей, Якушкин учился в Московском университете на математическом факультете. Учебу здесь он оставил на четвертом курсе, незадолго до окончания. Узнав от Погодина, что Киреевский собирает песни, Якушкин, записав одну, явился к собирателю, но, желая присмотреться к человеку, переоделся лакеем. Только после третьей встречи они познакомились по-настоящему. Собирание фольклора всецело захватило Якушкина. Обрядившись в народный костюм, Павел Иванович отправился в скитания по Центральной России, обойдя Рязанскую, Тверскую, Костромскую, Тульскую, Калужскую, Орловскую и другие губернии.

В результате усилий своих корреспондентов Киреевский, можно сказать, утонул в полученных материалах. Былины, исторические песни, духовные стихи (они особенно занимали Петра Васильевича), разбойничьи и солдатские песни, баллады, романсы, свадебные, хороводные и вообще обрядные песни — всего получилось собрать около пятнадцати тысяч текстов. Из них при жизни собирателя удалось опубликовать лишь несколько десятков — мизерное количество. Причиной тому были и нехватка денег на издание, и всякие семейные неурядицы, и плохое здоровье (Киреевский страдал хронической болезнью печени, которая надолго приковывала его к постели и в конце концов свела в могилу в еще нестаром возрасте), и общий неторопливый уклад жизни знаменитого славянофила, любившего, по выражению Гоголя, пребывать «на ложе лени». Немалую роль в том, что Киреевский так и не увидел свое собрание изданным, сыграли цензурные ограничения. Начавшаяся было в 1848 году публикация песен в качестве раздела в «Чтениях в Императорском обществе истории и древностей российских» при Московском университете была прекращена властями на первом же выпуске (издать удалось всего 55 стихов).

Собрание народных песен Киреевского стало выходить в свет только после падения цензурных преград, в 1860 году, но Рыбников, несомненно, еще в Москве знал о той колоссальной работе, которая была проделана знаменитым собирателем. Люди, близкие к Киреевскому, являлись его хорошими знакомыми — Погодин, Аксаков, Хомяков (жена последнего, Екатерина Михайловна, урожденная Языкова, даже принимала активное участие в собирании песен). Наконец, судьба могла сводить Рыбникова и с Якушкиным. Любопытно, что Якушкин, наряду с одним из бывших «вертепников» Свириденко, устроил демонстрацию во время гражданской казни Чернышевского, пожелав проститься с последним. Этот скандал переполнил чашу терпения властей. Странноватый субъект, таскавшийся в неподобающей одежде и с непонятной целью среди крестьян, любивший выступать ходатаем по их тяжбам, охотно заводивший с простонародьем разговоры о их обидах, певший возмутительные песенки с угрожающим припевом «авось мы им зададим», загремел-таки в ссылку. Павел Иванович рассчитывал попасть в Петрозаводск, но предполагавшуюся Олонецкую губернию ему заменили Астраханской, где в неподходящих климатических условиях Якушкин окончательно подорвал здоровье. А первооткрывателем «Исландии русского эпоса» стал именно П. Н. Рыбников.

Его знакомство летом 1860 года с Леонтием Богдановым имело замечательные последствия. Крестьянин похвастался, что кроме старины о Садко он может спеть еще и про Добрыню Никитича, и про Илью Муромца, и про Михайлу Потыка, и про удалого Василия Буслаева, и еще много про кого. Правда, как оказалось, Богданов не обладал хорошей памятью — варианты былин знал неполные, пропускал слова или недосказывал. Так что впоследствии мало из того, что пропел ему этот первый встреченный им сказитель, Рыбникову пригодилось. Однако Богданов обещал свести его с другими певцами. Рыбников направился в Заонежье и в ходе двухмесячного путешествия сумел записать значительное количество всякого рода старин, составивших основу его собрания. Среди сказителей, с которыми Богданов познакомил Рыбникова, был и крестьянин той же деревни Серёдка Кижской волости, исключительно одаренный, пожалуй, лучший на все времена — Трофим Григорьевич Рябинин.

В момент их встречи Рябинину было под семьдесят лет. Он рано остался сиротой (отец его погиб в шведскую войну при Екатерине II, мать рано умерла), с юности в поисках заработка начал бродить по окрестным деревням, чинить сети, ловушки и прочие рыболовные снасти. Монотонная, требовавшая усидчивости работа очень располагала к пению. Огромные по количеству стихов былины тут были незаменимы. Товарищ Рябинина по ремеслу, глубокий старик Илья Елустафьев, умерший еще лет за тридцать до появления в Олонии Рыбникова, знал их множество. Рябинин сначала «подтягивал» певцу Елустафьеву, а потом уже начал петь сам. Много старин Рябинин узнал от своего дяди Игнатия Андреева — тоже мастера петь, к которому бедный родственник пристроился в дом работником. Сводила его жизнь и с другими сказителями. Женившись, Трофим Рябинин поселился в доме тестя, в Серёдке, оброс детьми и хозяйством. Он имел репутацию исправного, хотя и не зажиточного крестьянина. От него Рыбников записал сразу 23 былины. Были и другие встречи, другие певцы.

Павел Николаевич обладал замечательной способностью располагать к себе людей — даже несмотря на то недоверие, которое обычно испытывали крестьяне к чиновникам, за чем-либо вторгавшимся в их жизнь. Впоследствии Рыбников вспоминал, как он разузнавал про знатоков песен, как отыскивал их, как «плыл через Онего на лодчонках, верхом и пешком пробирался через леса, пенусы, райды и красные янги», как, ограниченный временем («точно кто-нибудь гнался за мной»), спешил записать услышанное — выходило забавно: «В Шалах, например, я записывал от лодочника, где ж тут было расспрашивать про его имя, житье-бытье, сидя в узкой дрянной лодчонке и поспешая слушать старину. Едучи в Песчанскую волость, я услышал от извозчика, что в дер. Большой двор есть хороший певец, только очень робкого характера. Приехал я на место и посылаю за этим крестьянином: он нейдет, другой раз посылаю, говорят — болен. Сел я на лошадь и поехал к его дому и, не доезжая до избы, насмотрел человека, бежит к лесу. Проводник тут же мне и объяснил, что больной-то певец и бежит к лесу. Пустился я за ним, перегнал, пересек дорогу и, соскочив с лошади, заставил вместе с собой присесть на обрубок дерева. Видит мой беглец, что я помираю со смеха, и рассказал мне простодушно, что он „валил“ (выжег) лес, за это обвинен и осужден и думал, что я приехал его наказывать».{13} Обрадованный тем, что его страхи оказались напрасными, «робкий» мужичок спел Рыбникову всё, что только смог вспомнить. Или вот другая история: Павел Николаевич узнал про крестьянского портного Абрама Чукова, по прозвищу Бутылка — великолепного сказителя. «Мне сказывали, — вспоминал Рыбников, — что Бутылка ходит по всему Заонежью, занимаясь портняжничеством то в той деревне, то в другой, и во время работы постоянно поет былины. В ту пору ему должно было бы находиться или в Великой губе или Сенной губе. Страстно желая отыскать этого певца, я бросил почтовый тракт и решился воротиться в Петрозаводск через Заонежье проселочными дорогами и через Онежское озеро. На пути я завертывал и в Великую губу, и в Сенную губу, но, к крайнему сожалению, везде слышал, что Бутылка уже ушел. Три раза впоследствии я преследовал Бутылку: два раза из-за него мне приходилось в лютую зиму переезжать через Онего по льду, а летом 1860 года переплывать в дрянной лодчонке озеро из Кижей до Пудожгорского погоста, и все понапрасну».{14} А знакомство состоялось лишь в 1863 году, когда Чуков сам явился к Рыбникову и Петрозаводске. Оказалось, что здесь у портного живет сын.

К записанному лично Рыбников присовокупил тексты, переданные ему местными образованными людьми, интересовавшимися народными песнями (они составили около четверти в общем объеме собрания). Осенью 1860 года Павел Николаевич выслал первую часть сборника Д. А. Хомякову, сыну своего умершего в тот год от холеры старшего друга. Хомяков-младший взял на себя хлопоты по изданию, и в 1861 году в свет вышла первая часть «Песен, собранных П. Н. Рыбниковым: Народные былины, старины и побывальщины». Сбор песен продолжался. В 1862 году вышла вторая часть, в 1864-м — третья. В этом году Рыбников стал свободным человеком, ему разрешили проживать в России повсеместно, кроме столиц и столичных губерний. А в 1866 году состоялся его переезд в Калиш. Через год Рыбников выпустил четвертую, последнюю часть своего собрания. Больше как фольклорист он ничего не сделал — Павла Николаевича заела служба.

Выход в свет «Песен» Рыбникова наделал много шума. Были восторги, но было и шушуканье недоброжелателей. Смущала та быстрота, с которой сложилось рыбниковское собрание. Все знали: Киреевский, первый том песенной коллекции которого вышел чуть раньше, потратил несколько десятилетий на изыскания в густонаселенной Центральной России, но найденное им казалось чудесно сохранившимися остатками древности. И тут вдруг Рыбников, загруженный службой, ограниченный положением ссыльного, занимаясь урывками, по месяцу-два в году, умудряется получить значительный объем материала (одних былин в его собрании более двухсот). И главное где? В Богом забытом захолустье! Мелькнуло даже слово «фальсификация». Между тем сам Киреевский писал, что, хотя песни имеют огромное значение в жизни русского народа, «нельзя не признать мрачной истины, в которой убедило меня многолетнее занятие этим предметом: что вся их красота, все, что составляет существенное достоинство их характера, — уже старина и что вся эта старина уже не возрождается в новых, себе подобных отраслях, как было в продолжении стольких веков». Городская мода наступает, соразмерно с ее влиянием «уродуется и характер песни: вместо прежней красоты и глубины чувства — встречается безобразие нравственной порчи, выраженное в бессмысленном смешении слов, частью перепутанных из старой песни, частью вновь нестройно придуманных». Русские песни казались ему «величественным деревом, еще полным силы и красоты, но уже срубленным: бесчисленные ветви этого дерева еще покрыты свежей зеленью; его цветы и плоды еще благоухают полнотой жизни, но уже нет новых отпрысков, нет новых завязей для новых цветов и плодов». Лишь «в глуши, вдалеке от городов и средоточий промышленной деятельности» должно искать «настоящую, прекрасную русскую песню».{15}

Сомнения скептиков очень скоро были развеяны изысканиями А. Ф. Гильфердинга.

Биография Александра Федоровича Гильфердинга (1831–1872) развивалась иначе, чем у его ровесника Рыбникова. Здесь не было ни капли оппозиционности, были законопослушность, труд и достойное за него вознаграждение. Обрусевший немец и горячий славянофил, Гильфердинг был сыном успешного чиновника и сам стал чиновником. Получив прекрасное домашнее образование, блестяще закончив историко-филологический факультет Московского университета, он сумел прожить три жизни — благополучного государственного служащего, крупного ученого-слависта и заметного общественного деятеля. Консул в Боснии, директор департамента внутренних сношений Министерства иностранных дел, начальник отделения в канцелярии Государственного совета, Гильфердинг пишет интересные работы по истории южных, западных и балтийских славян, публикует книги и статьи, получает за них престижные премии, приобретает ученые степени. Участник Славянского съезда в Москве в 1867 году, он возглавляет петербургское отделение Славянского благотворительного комитета. А в 1870 году действительный статский советник Гильфердинг избирается председателем Этнографического отделения Русского географического общества. Знакомство с выходившими из печати частями «Песен, собранных П. Н. Рыбниковым» стимулировало желание Александра Федоровича отвлечься от изысканий в области истории зарубежных славян и отправиться в Олонецкую губернию, чтобы приглядеться к быту великороссов и послушать тех удивительных сказителей, которых встретил в Олонии Рыбников. Имена и адреса сказителей Гильфердинг уже знал благодаря тому же Рыбникову, так что отыскать их было теперь значительно проще. Взяв двухмесячный отпуск, летом 1871 года Гильфердинг оказался в Петрозаводске, а далее отправился по всему Заонежью до самого Каргополя. Огромный путь был проделан исследователем на лодке, верхом и пешком. Весомую помощь в деле поисков певцов Гильфердингу оказал тот самый когда-то «неуловимый» для Рыбникова Абрам Евтихиевич Чуков (Бутылка), с которым Александр Федорович познакомился уже в Петрозаводске. Чуков согласился сопровождать Гильфердинга по всему Заонежью, до самого Каргополя и «был весьма полезен», поскольку у него имелись «знакомые во всех углах этого края, и благодаря ему легко устранялось недоверие, с каким крестьяне обыкновенно смотрят на приезжего из Петербурга». Гильфердинг вспоминал: «Я старался останавливаться в таких селениях, где можно было рассчитывать наверно услышать былины; а пока я их там записывал, Абрам Евтихиев, бывало, пойдет по окрестности, иногда далеко, верст за 40 и даже за 50, „доставать сказителей“, как он выражался; удостоверенные им, что они будут вознаграждены, крестьяне шли очень охотно сообщить свои былины; потом слух о вознаграждении приводил и таких, про которых мы не знали. Случалось так, что иным приходилось ждать очереди по два и по три дня».{16} Простота и ласковость «генерала» привлекали крестьян, люди раскрывались совершенно.

Скептики были уязвлены. Мало того что Гильфердинг встретился со сказителями, которых за десять лет до него слушал Рыбников, и даже (с целью сравнения напечатанного с живым исполнением) прослушал те же былины! Мало того что и люди, и материалы оказались реальностью! Активному и хорошо подготовленному столичному гостю удалось за время отпуска пообщаться с семью десятками исполнителей и собрать былинный материал, значительно превышающий объем, имевшийся у Рыбникова, — более трехсот былин. Работать приходилось до полного физического утомления, но на следующий год Гильфердинг запланировал новую экспедицию на Русский Север, которая должна была завершиться еще более впечатляющими результатами. Летом 1872 года он вновь был в Олонецкой губернии, как и прежде открытый для общения с простым людом. Но этот демократизм, принесший столь замечательные плоды, теперь имел роковые последствия — Александр Федорович заразился брюшным тифом и скончался в Каргополе. Его замечательный сборник «Онежские былины» — вышел в свет уже после смерти собирателя — в 1873 году.

А. Ф. Гильфердингу удалось значительно продвинуть фольклористику в направлении методов изысканий. Он разработал метод записи «с голоса», что весьма приблизило записываемые тексты к живому оригиналу. С Гильфердинга начинается внимательное отношение собирателей к личности исполнителя (корреспонденты Киреевского и Рыбникова, не знавшие, как может быть квалифицировано властями их слишком тесное сближение с народом, предпочитали не снабжать полученные материалы подробными данными об источниках их получения). Наконец, большую роль сыграл Гильфердинг в деле популяризации былин в обществе. С ним связано начало публичных выступлений русских сказителей во второй половине XIX — начале XX века.{17} Дело в том, что приветливый столичный генерал с диковинной фамилией не ограничивался в ходе общения со своими новыми олонецкими знакомыми записью текстов, но многих приглашал к себе в гости в Петербург, давал свой адрес. Вот и потянулись к нему уже осенью 1871 года крестьяне. Сначала заявился беспокойный Василий Шевелев, по прозвищу Щеголенок, — бродячий сапожник, шедший на богомолье в Киев. Он не особенно занимал Гильфердинга — Щеголенок явно стремился при исполнении былин импровизировать, каждый раз пел одну и ту же былину по-разному, объединял сюжеты, морализировал и т. д. Затем возник обстоятельный Иван Касьянов из заонежской деревни Космозеро. Этот был озабочен сбором пожертвований на строительство в Заонежье единоверческой церкви. Явившись в столицу, неглупый, снедаемый любопытством сорокалетний крестьянин решил выяснить: будет ли «генерал», запросто пивший с ним чай за одним столом, столь же приветлив у себя дома? Да и пустит ли вообще на глаза? Пустил, и не просто ввел в свои покои, но и познакомил с женой, а затем ласково и милостиво усадил пить чай.

Касьянову Гильфердинг организовал публичное выступление в Географическом обществе, что сразу же было использовано энергичным крестьянином для сбора денег. В дальнейшем эти двое — Щеголенок и Касьянов — будут выступать довольно много и станут объектами пристального внимания фольклористов. Касьянов даже напишет воспоминания о Гильфердинге и примется высылать ученым собственные записи былин, а Щеголенок удостоится знакомства с Львом Толстым и в 1879 году проживет целое лето в Ясной Поляне, вдохновляя великого писателя своими богоискательскими историями и старинами.

Но это в будущем, а осенью 1871 года Гильфердинг ждал к себе в гости сказителя, произведшего на него, как и на Рыбникова, самое сильное впечатление, — кижанина Трофима Рябинина, теперь уже 80-летнего. Именно ему по приезде в декабре того же года в столицу Гильфердинг устроил многолюдные вечера в Географическом обществе. Раскольник Рябинин, серьезный и почтенный старик с длинной седой бородой, довольно приятным тенором пел былины, не смущаясь публикой, среди которой был и президент Географического общества, брат царя великий князь Константин Николаевич. Эти вечера имели большой успех. Побывали на них и кабинетные ученые, строившие свои схемы на основе уже опубликованных текстов, — В. В. Стасов (написавший книгу «Происхождение русских былин» и доказывавший, что русский эпос возник на основе эпоса восточных народов) и его оппонент О. Ф. Миллер (1833–1889), автор самой объемной, даже и на сегодняшний день, монографии о центральном герое русского эпоса — «Илья Муромец и богатырство киевское. Сравнительно-критические наблюдения над слоевым составом народного русского эпоса» (СПб., 1869), доказывавший, что былины — суть переделанные мифы о героях глубокой древности. Многое почерпнули из услышанных напевов Рябинина композиторы М. П. Мусоргский и Н. А. Римский-Корсаков. Рябинину в награду за его сказительскую деятельность от Общества была вручена золотая медаль.

В дальнейшем, уже после трагической гибели Гильфердинга, публичные выступления сказителей продолжались. В 1870-х годах на первый план выходит Щеголенок, наезжают другие знакомые «генерала» — К. И. Романов и А. Е. Чуков, до начала 1890-х возникает в Петербурге И. А. Касьянов. Появляются даже антрепренеры, организующие специальные концертные туры. В 1890-х годах особой популярностью пользуются выступления Ивана Рябинина, сына умершего в 1885 году в возрасте девяноста четырех лет Трофима Григорьевича. Младшему Рябинину было тогда 50 лет. Моложавый, худощавый, невысокого роста, степенно двигавшийся и говоривший тихим голосом мужичок, в общем внешне довольно невзрачный, одетый в «азяму» (поддевку старинного покроя), приводил публику в состояние полнейшего восторга. Высоким, но каким-то мягким и задушевным тенором, на один-два довольно монотонных напева (мотива), то ускоряя, то замедляя темп исполнения, в настроении переходя от величавого спокойствия к иронии и наоборот, то впадая в прозу, то возвращаясь к обычному в былинах хорею с дактилическим окончанием, с видом необыкновенной важности, почти суровости, сказитель пел и про Илью Муромца, и про Добрыню, и про Вольгу, и про Микулу. И его слушали и в учебных заведениях, и на семейных вечерах, и в музеях, и в ученых обществах. Для многих это была настоящая диковинка — поющий древние песни мужичок. А потому, когда выступление заканчивалось, Рябинина окружали слушатели и задавали вопросы.

Замечательный очерк о первых выступлениях Рябинина в Москве зимой 1894 года написал Е. Ляцкий. Вот после выступления Ивана Трофимовича в каком-то учебном заведении вокруг него собираются учащиеся разного возраста:

«Иван Трофимыч! любишь ли ты свои старинки? — спрашивает один из них.

— Не любил бы, не пел бы, — кратко отвечает Рябинин.

— И ты веришь, что всё это правда, о чем в былинах поется? — вмешивается другой.

— Знамо дело — правда, а то — кака же потреба и петь их? — в свою очередь спрашивает сказитель и поясняет: — В те-то времена — поди, чаво не было!

— А я так думаю, что все это сказка, и ты сам ее сочинил! — подшучивает третий, юноша лет семнадцати, и с вызывающей улыбкой посматривает на Рябинина.

— Мал еще, ну и глуп, потому так и думаешь! — следует ответ, вызывающий общий хохот над шутником-скептиком. Сам Рябинин добродушно улыбается».{18}

Иван Рябинин прожил в Москве полтора месяца, поспевая в день в четыре-пять мест. Осаждаемый фотографами и художниками, он к концу своих «гастролей» дошел до состояния чрезвычайного утомления и почти сорвал голос. Ляцкий затронул в своем описании и еще одну любопытную проблему — финансовую: ежедневно Рябинин зарабатывал 60–80 рублей, «потому что каждый „сеанс“ его оплачивался обыкновенно 15–20 рублями, но часто, в особенности, если он пел „на сходке“, гонорар Рябинина значительно превышал эту сумму. Надо сказать, что когда он только приехал в Москву, то был очень доволен и низко кланялся, если его пение вознаграждалось 10–15 рублями, но с течением времени у него разыгрались сребролюбивые аппетиты, и мне не раз приходилось слышать жалобы на то, что вот мол „пел-пел господам, а дать-то дали всего-навсего две красненьких бумажки: разные бывают господа!“. И когда я выражал недоумение по поводу этих жалоб, он возражал недовольным тоном:

— Ну, где тут у вас много заработаешь! Что привезешь, то и проживешь! Сам знаешь, каково в городе жить: за номер отдай, за еду отдай, за квас отдай, иной день в полтора рубля въедет, ей Богу! Вот тут и думай, много ли останется. Так, даром поешь, право… Ехать надо…

— Как даром? только сегодня, чай, заработал рублей пятьдесят? — продолжаю я недоумевать.

— Да, пятьдесят, где тут пятьдесят! вот — на последнем месте, уж какие бары богатые, а пятнадцать рублей только дали…

— А до этого, сам говорил, „на сходке“ двадцать пять рублей дали, а утром в училище двадцать…

— Да что там двадцать пять, да там двадцать! А тут — вон дали пятнадцать, вот — ты и смекай: есть-пить надо, за номер отдай, билет на дорогу купи, а вчера, поди, господа домой не отвезли, так сам и за извозчика заплатил, вот что!.. Где уж тут заработать много! как есть — даром поёшь…»{19}

Финансовые расчеты впавшего в «звездную болезнь» северного сказителя могут показаться еще более комическими, если знать тогдашнее соотношение цен и расценок за работу у него на родине. Для сравнения: крестьянин, завербовавшийся на Онежские лесопильные заводы для сплава леса, за свой тяжкий восьмимесячный труд получал от 30 до 40 рублей.{20} Показательно и то, что сказители, с которыми общался Рыбников в Заонежье, стеснялись брать от него вознаграждение за песни. Например, Трофим Рябинин категорически отказался от денег, а когда Рыбников подарил его жене платок, тут же отдарился шитым полотенцем. Пришли иные времена. Осыпанный деньгами Иван Рябинин страшно боялся быть обманутым, его смущали разговоры о том, что на нем «наживаются»: собирая «на сходку» человек сто, взимают с них по пять рублей за билет, а певцу предлагают «жалкие» двадцать пять рубликов. На всякий случай Иван Трофимович решил больше не петь былин собирателям под запись. Может быть, он подумал, что ученые, разучив его тексты, могут составить ему конкуренцию, или прикинул, что имея опубликованный вариант, публика потеряет интерес к его пению.

Еще одной «звездой» 1890-х годов была вопленица (причитавшая на похоронах и свадьбах) Ирина Андреевна Федосова, исполнявшая также и былины. Еще в 1867 году, когда она жила в Петрозаводске, где ее пьяница-муж владел столярной мастерской, народные плачи от Федосовой записал собиратель Елпидифор Васильевич Барсов. Материал, полученный им от тогда еще бойкой и подвижной певицы, был такой, что, казалось, «каменный заплачет». Тексты Федосовой стали настоящим украшением «Причитаний Северного края», изданных Барсовым в трех томах (в 1872–1885 годах). Огромное эмоциональное воздействие оказали они на поэзию Н. А. Некрасова, использовавшего материал Федосовой в своей «крестьянской симфонии» «Кому на Руси жить хорошо». Но та слава не принесла певице финансового благополучия. Овдовев в 1884 году, 57-летняя Федосова перебралась к родственникам мужа в деревню Кузаранда. Началась унизительная жизнь приживалки, няньки. Наконец в 1894 году судьбой Ирины Андреевны заинтересовался учитель Петрозаводской женской гимназии П. T. Виноградов, который разыскал ее и уговорил поехать с выступлениями в Петербург. И началось… Колоссальное впечатление, полученное интеллигентной публикой от выступления Федосовой на помпезной Всероссийской промышленной и художественной выставке в Нижнем Новгороде летом 1896 года, великолепно передано Максимом Горьким в его повести «Жизнь Клима Самгина» через восприятие главного героя: «На эстраду мелкими шагами, покачиваясь, вышла кривобокая старушка, одетая в темный ситец, повязанная пестреньким, заношенным платком, смешная, добренькая ведьма, слепленная из морщин и складок, с тряпичным круглым лицом и улыбчивыми, детскими глазами… Самгин… решив претерпеть нечто в течение десятка минут, вынув часы, наклонил голову. И тотчас быстро вскинул ее, — с эстрады полился необыкновенно певучий голос, зазвучали веские, старинные слова. Голос был бабий, но нельзя было подумать, что стихи читает старуха. Помимо добротной красоты слов было в этом голосе что-то нечеловечески ласковое и мудрое, магическая сила, заставившая Самгина оцепенеть с часами в руке. Ему очень хотелось оглянуться, посмотреть, с какими лицами слушают люди кривобокую старушку? Но он не мог оторвать взгляда своего от игры морщин на измятом, добром лице, от изумительного блеска детских глаз, которые, красноречиво договаривая каждую строку стихов, придавали древним словам живой блеск и обаятельный мягкий звон.

Однообразно помахивая ватной ручкой, похожая на уродливо сшитую из тряпок куклу, старая женщина из Олонецкого края сказывала о том, как мать богатыря Добрыни прощалась с ним, отправляя его в поле, на богатырские подвиги. Самгин видел эту дородную мать, слышал ее твердые слова, за которыми все-таки слышно было и страх и печаль, видел широкоплечего Добрыню: стоит на коленях и держит меч на вытянутых руках, глядя покорными глазами в лицо матери.

Минутами Климу казалось, что он один в зале, больше никого нет, может быть, и этой доброй ведьмы нет, а сквозь шумок за пределами зала, из прожитых веков, поистине чудесно долетает до него оживший голос героической древности… Федосова начала сказывать о ссоре рязанского мужика Ильи Муромца с киевским князем Владимиром. Самгин, снова очарованный, смотрел на колдовское, всеми морщинами говорящее лицо, ласкаемый мягким блеском неугасимых глаз. Умом он понимал, что ведь матёрый богатырь из села Карачарова, будучи прогневан избалованным князем, не так, не этим голосом говорил, и, конечно, в зорких степных глазах его не могло быть такой острой иронической усмешечки, отдаленно напоминавшей хитренькие и мудрые искорки глаз историка Василия Ключевского.

Но, вспомнив о безжалостном ученом, Самгин вдруг, и уже не умом, а всем существом своим, согласился, что вот эта плохо сшитая ситцевая кукла и есть самая подлинная история правды добра и правды зла, которая и должна и умеет говорить о прошлом так, как сказывает олонецкая, кривобокая старуха, одинаково любовно и мудро о гневе и о нежности, о неутолимых печалях матерей и богатырских мечтах детей, обо всем, что есть жизнь… Затем Самгин почувствовал, что никогда еще не был он таким хорошим, умным и почти до слез несчастным, как в этот странный час, в рядах людей, до немоты очарованных старой, милой ведьмой, явившейся из древних сказок в действительность, хвастливо построенную наскоро и напоказ… Остаток дня Клим прожил в состоянии отчуждения от действительности, память настойчиво подсказывала древние слова и стихи, пред глазами качалась кукольная фигурка, плавала мягкая, ватная рука, играли морщины на добром и умном лице, улыбались большие, очень ясные глаза».{21}

Удивительное, волшебное ощущение! Хотя, наверное, и преломлённое через призму времени и эстетику литературного произведения. Побывав в 1896 году на выставке в Нижнем Новгороде в качестве корреспондента газеты «Одесские новости», М. Горький в статье, опубликованной, как говорится, по горячим следам, все-таки заметил: несмотря на то, что «голос у Федосовой еще очень ясный, но у нее нет зубов, и она шепелявит». Однако главное сохранилось в памяти писателя и по прошествии многих лет: «По зале носится веяние древности. Растет голос старухи и понижается, а на подвижном лице, в серых ясных глазах то тоска Добрыни, то мольба его матери, не желающей отпустить сына во чисто поле. И, как будто забыв на время о „королевах бриллиантов“, о всемирно известных исполнительницах классических поз, имевших всюду громадный успех, — публика разражается громом аплодисментов в честь полумертвого человека, воскрешающего последней своей энергией нашу умершую старую поэзию».{22} Вот это ощущение старины, настоящей и живой (ранее поразившее П. Н. Рыбникова), было, наверное, главным, что привлекало публику и составляло основу популярности публичных выступлений сказителей последней трети XIX века.

И. Т. Рябинин и И. А. Федосова объездили с выступлениями Петербург, Москву, Нижний Новгород, Казань, Киев и Одессу. Федосову звали на гастроли в Америку, но она отказалась, сказавшись усталой (Ирина Андреевна умерла в 1899 году). Тогда развернувший активную продюсерскую деятельность П. Т. Виноградов предложил зарубежные гастроли И. Т. Рябинину. Они сговорились. В марте 1902 года, перед отъездом на чужбину, Рябинина показали членам Императорской фамилии. Прошли времена, когда народная песня казалась чем-то неприличным. Даже высшая русская аристократия поддалась общей моде.{23} 17 марта Рябинин пел свои былины в Мраморном дворце для двоюродного дяди царя, великого князя Константина Константиновича (поэта К. Р.), и его семьи. Потом они поили Ивана Трофимовича чаем. На память великий князь подарил совершенно растерявшемуся крестьянину Рябинину золотые часы с государственным гербом на крышке и выгравированной дарственной надписью на внутренней стороне. К часам на золотой цепочке был прикреплен маленький брелок-компас — он, конечно, должен был пригодиться мужичку во время заграничного турне. 19 марта Рябинина в доме графа И. И. Воронцова-Дашкова слушал брат царя, великий князь Михаил Александрович (в то время — наследник престола). Царский брат расспросил Рябинина о семье и пожелал успеха за границей. Наконец 24 марта Иван Трофимович пел в Малахитовом зале Зимнего дворца для царской семьи. И «полномощная» Александра Федоровна, и две маленькие царевны, «которы белы-белешеньки, белее белого снега», привели старика в состояние восхищения. Ну а о «ласковом и добром» Николае II Александровиче и говорить не приходилось, Рябинин теперь четко уяснил, «что чем знатнее господин, тем добрее и проще он с мужиком. А и лучше всех — Царь-Батюшка».{24} Во время его выступления их величества следили за текстом былин по сборнику Гильфердинга. В конце встречи сказителю были высочайше пожалованы большая золотая медаль с надписью «За усердие» для ношения на шее на Станиславской ленте и еще одни золотые часы с государственным гербом на верхней крышке. Часы вручили и Виноградову, дававшему по ходу концерта царской семье пояснения. Рябинин проехал с выступлениями Турцию, Болгарию, Сербию и Австро-Венгрию (он пел в Вене и Праге). Горячий прием болгар растрогал старика до слез. В Белграде Рябинин пел в Королевском театре. Сербский король Александр, расстроенный, что из-за болезни не смог быть в зале, пригласил певца во дворец. Послушав пение Ивана Трофимовича, Александр вручил Рябинину золотую медаль, оставил на ужин и бал, во время которого долго беседовал с русским крестьянином.

Все эти события способствовали дальнейшей популяризации русского эпоса. А эффект от выступлений в Петербурге и Москве сказителей былин вообще трудно переоценить. Получалось, сами исполнители фольклора являлись к слушателям. «Эти три десятилетия, — писал советский исследователь К. В. Чистов, — укладываются в жизненные сроки одного-двух поколений русских литераторов, ученых, музыкантов, художников и общественных деятелей. Это означает, что большинство интересовавшихся народной поэзией практически могли слышать и видеть крупнейших мастеров русского фольклора того времени».{25}

Доступность «живых» былин позволила исследователям фольклора продержаться несколько десятилетий на уже изданном материале. Изыскания в архивах, частных коллекциях и книгохранилищах дали новые источники — рукописные сборники XVII (редко) и XVIII (в основном) веков, в которых среди каких-нибудь историй о путешествиях в Святую землю, душеспасительных стихов, сказок, исторических повестей и басен Эзопа вдруг попадались «повесть» о сильном могучем богатыре Илье Муромце и Соловье-разбойнике или масштабное «сказание» о похождениях сразу всех русских богатырей, состряпанные на основе услышанных где-то и когда-то былин. Приключения Ильи Муромца, как и других героических персонажей тогдашней популярной литературы, вроде Еруслана Лазаревича и Бовы Королевича, приятно щекотали читателю нервы и своей занимательностью разбавляли «серьезные» истории, имевшиеся в сборниках. Чтение находилось на любой вкус. Подобные тетрадки, вышедшие из-под пера малообразованных писцов, представляли собой развлекательное чтиво для человека без претензии и в течение XVII–XVIII веков, наряду с лубочными картинками, широко продавались на Спасском мосту в Москве. Правда, найти что-нибудь сопоставимое со сборником Кирши Данилова исследователям XIX века так и не удалось. «Отличительной особенностью» всех новооткрытых рукописных сборников, как писал исследовавший их Л. Н. Майков, было «то, что в них былины воспроизведены без соблюдения размера стихов, как прозаические рассказы, почему и писаны сплошными строками; мало того: писавшие принуждены были подправлять свое изложение оборотами речи и спайками в книжном стиле».{26} Кирша Данилов поступал иначе. Он хотя и писал «без разделения стихов», однако «имел в виду песенный склад былин и вместе со словами отмечал напев; оттого и удалось ему сохранить размер былевого стиха и вообще удержать весь типический облик народной былины».{27} Все дело было в таланте — люди, записывавшие былины, вошедшие в сборники «на продажу», следили прежде всего за содержанием, а «не за напевом и не за размером, не умели уловить все тонкости последнего, и понятно, их записи сами собой облекались в прозаическую форму».{28} По существу они разрушали былины. Иное дело Кирша. Этот сибирский мастеровой «обладал некоторым музыкальным чутьем; не только содержание, но и напев и размер былевого стиха не ускользнули от его внимания, и вообще, записывая прямо с народных уст, он сумел приблизиться к тем приемам, которые употребляются современными собирателями. Такое достоинство его труда не позволяет ставить его записи на одну доску с текстами, сохранившимися в народных тетрадках».{29}

Большим подарком для ученых стала публикация в 1894 году былин и исторических песен из сборника, составленного алтайским краеведом Степаном Ивановичем Гуляевым (1805–1888) еще в 1860-х годах.{30} Гуляев родился на Алтае в семье мелкого горнозаводского чиновника, окончил Барнаульское горное училище, затем оказался на службе в Петербурге. Человек талантливый, он не прерывал связей с родными местами, вел переписку с алтайскими краеведами, получая от них материалы по истории и этнографии южной Сибири. Познакомившись с П. И. Якушкиным, Степан Иванович мечтал, как и Павел Иванович, все бросить и заняться народной поэзией. Не случилось. В 1859 году Гуляева, к его радости, переводят служить в Барнаул, где он и провел последующие 30 лет, с увлечением отдаваясь служению делу процветания родного края. Гуляев пишет работы по географии, разводит арбузы и дыни, культивирует табак, борется против вырубки лесов и экспериментирует с изготовлением красителей из местных растений, открывает минеральные источники, собирает старинные рукописи и, конечно же, фольклор.{31} Самой большой удачей исследователя становится знакомство в 1871 году со сказителем Леонтием Гавриловичем Тупицыным, пожилым (за 60 лет) крестьянином деревни Ересной (в пяти верстах от Барнаула). Деятельный и хозяйственный мужик, Тупицын жил в крайней бедности по причине своей инвалидности. Сначала, в возрасте примерно сорока пяти лет, он занозил левую ногу, рана загноилась и не заживала лет десять. В результате нога деформировалась и ходить Леонтий Тупицын мог, лишь наступая на кончики пальцев. А потом его поразила внезапная слепота. От Тупицына Гуляев записал более двадцати былин, которые сказитель усвоил от отца, а тот — от своего отца (деда Леонтия Ивана).{32} «Сибирский» сборник Кирши Данилова теперь не был одинок — стало ясно, что среди русских Сибири, трудившихся на заводах Демидовых, какое-то время сохранялась былинная традиция.

Настоящим откровением стало обнаружение на рубеже XIX–XX веков былин у казаков. Первым нашел былины в далеких Якутске и Средне-Колымске у местных русских (потомков казаков-первопроходцев) сосланный сюда Владимир Германович (до принятия крещения — Натан Менделевич) Богораз (литературный псевдоним — Тан) (1865–1936). Суровую ссылку на 10 лет в арктический Колымск он получил в 1889 году. К моменту отправления по этапу социалист Владимир Богораз успел недолго поучиться на естественном отделении физико-математического и экономическом отделении юридического факультетов Петербургского университета. За участие в радикальных студенческих кружках он получил ссылку, а за организацию забастовки — 11 месяцев тюрьмы. Потом были участие в поздней «Народной воле», новый арест, почти три года ожидания в тюрьме приговора и, наконец, путь в Средне-Колымск — путь протяженностью в 12 тысяч верст, растянувшийся на год. Уже в Якутске дальнейшее продвижение представлялось невозможным — дыхание в груди застывало от холода. Но поехали дальше — в Средне-Колымск. Ко всему человек, в конце концов, привыкает. По прошествии времени Богораз будет вспоминать эти тяжелые годы с юмором и даже теплотой.{33} Власти загнали в Средне-Колымск — единственный город в этой местности — полсотни политических ссыльных, не подумав, что для их охраны здесь имеется всего 15 казаков. Неизвестно кому кого следовало опасаться! В результате охранявшие решили не ссориться с охраняемыми, предоставив им полную свободу действий — всё равно никуда не денутся. С одной стороны, ссыльные были обречены на тяжелый физический труд: хочешь выжить, изволь и рыбы наловить, да с запасом, пудов эдак 60, и дров заготовить до сотни кубов, а вода для питья — из речки, для того, чтобы зимой напиться, надо пробуравить лед толщиной в печатную сажень. Но с другой стороны — чтение запоем, споры-разговоры с товарищами, сочинение стихов, написание романов и, наконец, нескончаемая картежная игра с разными вариациями, часто в компании с исправником, который, наслушавшись разговоров поднадзорных, от скуки сам принялся изучать «Капитал». А кроме того, молодые люди, прибывшие из цивилизованной части Империи, пользовались огромным успехом у местных девушек… Когда Колымск окончательно надоел, Богораз начал путешествовать — забирался и к чукчам, и к ламутам, и к якутам, и к эскимосам. Ездил верхом на оленях, питался всякой падалью и гнилью, как это принято у аборигенов, учил языки и собирал фольклор — тоже дело непростое: сначала надо записывать на морозе карандашом, пока руку не отморозишь, а затем, уже в тепле, разбирать записанное и переписывать оленьей кровью (вместо чернил).

В 1898 году Богораз, отбыв наказание, приехал в Санкт-Петербург, привезя с собой массу всякого этнографического материала, в том числе полтора десятка былин. Ссылка нисколько его не перевоспитала — в будущем Владимира Германовича ждали метания между партиями, научные экспедиции, журналистика и романистика, стихи и проза, бесконечное противостояние властям (он раз двадцать привлекался к суду, неоднократно сидел, хотя и недолго, и уже не тяжело), два раза Богораз объехал земной шар, с санитарным отрядом прошел страшную мировую войну. Октябрь, как это часто случалось со старыми оппозиционерами, он не принял, в Гражданскую войну потерял семью, потом примирился с большевиками и завершил свою непростую жизнь окруженный почетом — на посту директора Музея истории религии и атеизма Академии наук СССР.

Но это всё в будущем, а в начале XX века записанные В. Г. Богоразом тексты былин породили массу надежд: а ну как еще где-то что-то есть! Кроме Колымского края, бытование былин зафиксировали в Нерчинске, Енисейской и Иркутской губерниях, в Амурской области. Конечно, былинными «очагами», такими как Барнаул, не говоря уже об Олонии, указанные местности не были. Но все-таки… Кое-что удалось обнаружить братьям Александру и Владимиру Железновым у уральских казаков, а М. П. Карпинскому — у гребенцев. Наконец, в мае 1902 года последовало распоряжение военного министра А. Н. Куропаткина об организации собирания народных песен в каждом казачьем войске — и работа закипела! А. А. Догадин обследовал районы поселения астраханских казаков, А. И. Мякутин — оренбургских. Но особо стоит отметить труды Александра Михайловича Листопадова (1873–1949), изучавшего народную песню в области Войска Донского — местности, откуда вышли все прочие казачьи войска России. Листопадов был сыном священника, окончил Новочеркасскую духовную семинарию, учительствовал в родной хуторской школе, пытался учиться в Московской консерватории и Московском университете — но закончить их не сумел. В октябре 1902-го — июне 1903 года А. М. Листопадов вместе с другим собирателем С. Я. Арефиным, получив финансовую поддержку Областного статистического комитета области Войска Донского, объездил в поисках песен Донской край (всего преодолев 2500 верст). В 1904 году, уже в одиночку, он совершил еще одну экспедицию по Дону. За это время удалось записать 720 казачьих песен: исторических, лирических, обрядовых и былин. В 1911 году вышел в свет сборник «Песни донских казаков, собранные в 1902–1903 гг. Выпуск 1», включавший 107 текстов. К тому времени Листопадов, также отметившийся в оппозиционной деятельности, оказался в ссылке в Саратове, где преподавал. В Новочеркасск он вернулся только после революции. И лишь с 1936 года смог, наконец, полностью отдаться любимому делу — казачьей песне. Он стал руководителем ансамбля донских казаков в Ростове-на-Дону.{34}

Былинный материал, полученный из казачьих районов, сильно отличался от того, что был записан в Олонецкой губернии. На Русском Севере былины исполнялись одним сказителем, у казаков же былины превратились в хоровые песни. У донцов сложился следующий порядок их исполнения: песню «заводит» «запевала» — лучший в хоре песенник, причем свой «запев» он иногда начинает особым, характерным для него «наигрышем» — короткой музыкальной фразой, состоящей из «довольно иногда затейливых мелодических фигурок», как бы давая этими «наигрышами» упражнение голосу, налаживая, «наламывая» его («наламаешь голос, он и катится»). «Запевала» всегда ведет песню, выполняя функцию дирижера, за ним держатся остальные песенники. Он «говорит», «показывает» песню с начала до конца, подбадривая своих товарищей «дружнее держать на голос», а «подголосников» — «брать на подголоски» и «выводить». Важную роль играет «подголосок» — он ведет самую высокую партию, он «душа песни». Без него песня кажется неполной, как бы хорошо ее ни исполняли другие голоса. Он оживляет мелодию, варьируемую средними голосами, дает песне ширь и свободный размах. Чем лучше подголосок знает песню, тем увереннее, красивее и разнообразнее его ходы. «На общем фоне музыкальной картины, которую образует основная мелодия с сопровождающими ее вариантами других голосов, — легкие, оригинальные мелодические переливы и скачки подголоска дают впечатление полноты и своеобразной законченности».{35} Как песни хоровые, былины в исполнении казаков не могли включать сотни стихов (как у сказителей Олонии). Они краткие, излагаются сжато, не так, как было принято исполнять бесконечно растянутые, наполненные всякими подробностями и повторами севернорусские «старины». У казаков пелось чаще всего про одно действие, один эпизод, рисовалась одна картина. Зачастую сохранилось лишь начало когда-то попавшей на Дон былины; исполнителей, судя по всему, не волновало ее продолжение, составляющее на Русском Севере главное содержание эпического сюжета. «Таким образом, — писал профессор В. Ф. Миллер, — „песня“ выдвинута на первый план перед сказанием».{36} По существу, это была уже не былина, а былинная песня. И все-таки, несмотря на свою скомканность и дефектность сохранившегося содержания, былинные песни казаков стали важным свидетельством широкого распространения в давние времена «старин» на всем пространстве русской жизни, а не только в Олонецкой или Архангельской губерниях.

На исходе XIX века многим казалось: после изысканий Рыбникова и Гильфердинга запасы эпоса на Русском Севере исчерпаны почти полностью. Серьезные ученые были заняты не бесплодными, как им представлялось, усилиями по поиску несуществующего, а систематизацией и анализом накопленного предшественниками. Так было вплоть до серии открытий новых территорий с живым звучанием былин, сделанных на рубеже XIX–XX веков молодыми исследователями — А. В. Марковым и А. Д. Григорьевым, Н. Е. Ончуковым, братьями Б. М. и Ю. М. Соколовыми. После их работ стало ясно, что скептики рано поверили в оскудение ресурсов Европейского севера России.

Обеспеченный выходец из духовного сословия, сын протопресвитера Успенского собора в Кремле, Алексей Владимирович Марков (1877–1917) обнаружил очередной «былинный очаг» еще будучи студентом историко-филологического факультета Московского университета. В августе 1898 года ему довелось побывать на восточном (Зимнем) берегу Белого моря, в селе Зимняя Золотица. Здесь состоялось его знакомство с 76-летним крестьянином Гаврилой Леонтьевичем Крюковым, от которого начинающий филолог записал сразу пять былин. Место было новое, еще никто из собирателей не забирался в эту часть Архангельской губернии, хотя уже у Киреевского имелись былины, переданные ему корреспондентами из Архангелогородчины. Гаврила Крюков, знакомство с которым произошло, как определял сам Марков, благодаря «счастливому случаю»,{37} сообщил студенту-исследователю, что в его селе есть и другие мастера и мастерицы «сказывать старины». Разговор определил направление поисков. В июне 1899 года Марков, получив финансовую поддержку Общества любителей естествознания, антропологии и этнографии, отправился на Север, намереваясь произвести масштабную разведку — обследовать Зимний берег, перебраться на Терский берег Белого моря, а далее побывать в Мезени. На все это Марков планировал потратить месяц. На начальном этапе путешествия компанию ему должен был составить Александр Дмитриевич Григорьев (1874–1945), в тот год с отличием окончивший историко-филологический факультет. Путь в науку Григорьева не был прост. Родившись в Варшаве — одном из крупных городов тогдашней Российской империи, Александр Дмитриевич с раннего детства познал нужду. Когда мальчику было девять лет, его отца, фельдшера (в общем-то и без того человека небогатого), разбил паралич. Хлопоты по содержанию семьи, в которой кроме сына были и дочери, пали на сына и мать, женщину волевую. Еще гимназистом Александр начал давать уроки. В его детстве и юности было много унизительного и тяжелого — недоедание, дурная одежда, долги, которые наделали его метавшиеся в поисках выхода из финансового тупика родители. Только благодаря своему упорству, трудолюбию и таланту Григорьев сумел получить университетское образование в Москве.{38}

Отправляясь на Север, они с Марковым распределили направления поисков. Если Марков двинулся в направлении к северо-востоку от Архангельска, то Григорьеву, изначально также мечтавшему добраться до Мезени и пройти отсюда вверх по реке с одноименным названием, пришлось обследовать беломорское побережье западнее Архангельска. Повезло в результате обоим, хотя ни тому, ни другому не довелось пройти маршруты, о которых они мечтали изначально. Марков на целый месяц застрял в начальном пункте своего путешествия — знакомой уже Зимней Золотице, где, по словам исследователя, «оказалась такая богатая жатва по части собирания былин»,{39} что район его поисков Золотицкой волостью и ограничился. За 24 дня в двух селах, заключавших в себе 170 дворов, Марков собрал 109 старин, среди которых былин было 75. При этом за недостатком времени исследователь записывал тексты не у всех подряд крестьянских певцов и певиц (а их оказалось более двадцати), а только у таких, которых он счел лучшими. Но и их репертуар не был охвачен им полностью. Самой большой удачей того лета Марков считал знакомство с родственницей старика Гаврилы — Аграфеной Матвеевной Крюковой (1855–1921), от которой было записано неимоверно много — 60 старин («из которых 41 она выучила на Терском берегу, а другие 19 в Золотице)», заключавших в себе около 10 300 стихов.{40}

«Жатва» Григорьева была не менее обильной. Он проехал вдоль всего южного, так называемого Летнего, берега Белого моря, но тщательно обследовал только его западную часть — город Онегу и несколько окрестных деревень, проехав на запад от Онеги в общей сложности более 170 километров. Из 34 дней путешествия 16 ушли на переезды, а 18 — на поиск сказителей и непростые переговоры с ними (кое-где хромого Григорьева принимали за антихриста) и, собственно, на запись. В результате Григорьев записал 181 текст, в том числе 35 старин (былин и исторических песен). Стало ясно, что старины довольно широко распространены по берегам Белого моря, по течению и бассейну главных местных рек — Онеги, Северной Двины, Мезени и Печоры. Так был открыт новый крупный очаг эпической традиции, оказавшийся значительно севернее областей, уже изученных усилиями Рыбникова и Гильфердинга, в «стороне», по характеристике А. В. Маркова, «украйной, задленной, куда черный ворон не пролетывал, серый волк не прорыскивал, куда и пароходы-то заходят лишь в хорошую погоду».{41} Здесь, в отличие от Олонецкой губернии, старины больше пели женщины.

Первоначально молодые исследователи намеревались опубликовать результаты экспедиций одной книгой, но Григорьев подготовку текста затянул, и в итоге, в 1901 году, в свет вышли «Беломорские былины», собранные Марковым. В дальнейшем, сохранив дружеские отношения, ученые уже не совершали совместных изысканий. В 1901 году Марков возглавил новую экспедицию на Русский Север, в которой приняли участие музыковед A. Л. Маслов и фотограф-любитель Б. А. Богословский. Ими был обследован Терский берег Белого моря (тут записаны 38 старин и открыт, таким образом, новый эпический «очаг»). Посетив затем уже знакомый Зимний берег и сделав новые записи, экспедиция двинулась было по Северной Двине, но почувствовав, что это направление бесперспективно, вернулась в Москву. И в 1903-м, и в 1904 годах Марков совершал поездки по Архангельской и Олонецкой губерниям, осуществляя своеобразную разведку. Он надеялся напасть на новую эпическую «жилу». Находки были, но по результативности эти две экспедиции значительно уступали более ранним.{42} Наконец в 1909 году Марков, уже маститый ученый, прославившийся не только как собиратель, но и как теоретик фольклора, решает резко изменить район поисков. Его занимает Сибирь, откуда вышли легендарный сборник Кирши Данилова и записи С. И. Гуляева. В ходе поездки Марков посетил Нижний Новгород, по Каме добрался до Перми, но результаты оказались настолько незначительными, что исследователь отказался от дальнейших изысканий в этом направлении, перебрался в хорошо знакомую ему Архангельскую губернию и двинулся, обследуя села, вдоль берега Белого моря на запад. Здесь результаты были, но сравнительно с прежними экспедициями скромные. Напряженный труд, тяготы северных путешествий, волнения сказались на здоровье Алексея Владимировича. Экспедиций он более не совершал, решил сменить обстановку и в 1911 году переехал в Тифлис, где начал преподавать на местных Высших женских курсах. Переезд не пошел на пользу — климат Кавказа не нравился Маркову, физическое переутомление вылилось в нервное расстройство. На лето, спасаясь от изматывающего кавказского зноя, Алексей Владимирович приезжал в Подмосковье. Здесь, в разгар революционных событий, он и умер, едва достигнув сорокалетия.

Судьба Григорьева сложилась иначе. Как и Марков, окрыленный результатами первой экспедиции, Александр Дмитриевич продолжил свои поездки на Север. Летом 1900 года он обследовал Пинегу (за два месяца было записано 174 старины). А в 1901 году, приобретя для фиксации напевов фонограф, вновь прибыл сюда и записал на диковинный прибор уже слышанных ранее певцов. Затем добрался до села Кулой, спустился по одноименной реке до ее устья (записано 92 старины) и, пройдя на лодке вдоль беломорского берега 60 верст (в какой-то момент даже рискуя утонуть из-за сильного волнения на море), добрался до устья Мезени, откуда двинулся по реке, продолжая собирать фольклор (записано 120 старин). Вернувшись в Москву, собиратель сосредоточил усилия на издании собранного им колоссального по объему материала. В экспедиции Григорьев больше не ездил. Ему хотелось подойти к публикации текстов по-новому — поместить карту с указанием мест, где была записана живая эпическая традиция, издать нотные приложения напевов, благо это теперь позволяли сделать записи певцов, имевшиеся на валиках фонографа. Но в те времена все это было довольно непросто технически. Лишь к концу 1904 года вышел в свет первый том «Архангельских былин и исторических песен», включавший онежские и пинежские материалы. В 1910 году появился третий том — кулойский. Печатание второго, мезенского, тома задержалось. В конечном итоге в России он таки не был тогда опубликован. Во время Первой мировой войны Варшава, где в местном университете преподавал А. Д. Григорьев, подверглась оккупации немцев. Ученый успел эвакуироваться, но все его бумаги, записи, валики фонографа и сам фонограф погибли. Ему удалось вывезти с собой только материалы второго, неизданного тома. В годы Гражданской войны в багаже ученого мезенский том проделал страшный, скорбный путь — сначала в Сибирь, а затем в эмиграцию в Польшу и, наконец, в Чехословакию. Лишь в 1939 году в Праге, на деньги чешской Академии наук и искусств, многострадальный второй том был опубликован.

Еще один очаг живой эпической традиции обнаружил человек, не имевший даже высшего образования, — сын сарапульского торговца Николай Евгеньевич Ончуков (1877–1942), деятельностью своей словно стремившийся доказать, что времена увлеченных дилетантов, вроде П. В. Киреевского и С. И. Гуляева, еще не прошли. Получив фельдшерское образование, Ончуков пристрастился к журналистике, а оказавшись в Петербурге, завязал контакты с Этнографическим отделением Русского географического общества, да такие тесные, что летом 1901 года по заданию этой организации отправился на Печору — «самую восточную из больших северноевропейских рек».{43} В тот год он не преуспел в собирательстве — местное население было занято рыбным промыслом. В 1902 году Ончуков прибыл на Печору раньше, весной, и сумел записать 82 текста. Результатом поездки стала вышедшая в 1904 году в свет книга «Печорские былины», явившаяся очередным потрясением для научной общественности. В дальнейшем Ончуков переключился с былин на собирание северных сказок, первые записи которых начал делать еще на Печоре. Ради сказок он объездил Архангельскую и Олонецкую губернии, и здесь его также ждал успех. Подобно Григорьеву, в годы Гражданской войны журналист Ончуков выбрал белых, докатился вместе с ними до Иркутска, но в эмиграцию не отправился, возвратился в Ленинград, где преподавал в университете, писал научно-популярные книжки по истории и фольклору, продолжал совершать экспедиции за сказками — вплоть до своего первого ареста и ссылки в 1931 году. Роковым для него оказался арест 1939 года. Николай Евгеньевич был осужден на 10 лет и на свободу уже не вышел.

Сравнительно с А. Д. Григорьевым и тем более Н. Е. Ончуковым судьба их младших современников, братьев-близнецов Бориса Матвеевича (1889–1930) и Юрия Матвеевича (1889–1941) Соколовых, сложилась довольно благополучно. Сыновья профессора Московского университета Матвея Ивановича Соколова (его учеником был А. Д. Григорьев), они с детства были окружены коллегами отца по историко-филологическому факультету, среди которых находился их будущий учитель, знаменитый Всеволод Федорович Миллер (его учеником, кстати, являлся А. В. Марков). Выбор историко-филологического факультета был, конечно, предопределен всей атмосферой дома, в которой выросли братья. Фольклор занимал их с самого детства. Оказавшись на каникулах летом 1907 года в гостях у родственников под Рыбинском, братья-первокурсники познакомились с Екатериной Шарашовой, кухаркой их бабушки, от которой Борис Соколов записал отрывки нескольких былин. Родом эта женщина была из Белозерского уезда Новгородской губернии. В. Ф. Миллер активно отстаивал теорию об особой роли Новгорода в процессе создания и распространения былин. Вольным Новгородом, как мы помним, бредил еще П. В. Киреевский. Однако никаких доказательств существования здесь очага эпической традиции вплоть до начала собирательской деятельности Соколовых обнаружить не удавалось. Совпадение теоретических выкладок их учителя с информацией, полученной от бабушкиной кухарки, подтолкнуло братьев к мысли об экспедиции в Новгородскую губернию, которую, несмотря на почти вековые ученые разговоры, так никто толком и не обследовал. Летом 1908 года Соколовы выехали в Белозерский уезд. Избрав в качестве базы родную деревню Шарашовой Терехово-Малахово, братья принялись обследовать окрестности. Былины и исторические песни были, но немного, в основном попадались сказки. В следующем, 1909 году Соколовы направились в Кирилловский уезд Новгородской губернии. С юга на север они проехали около двухсот верст, обследовав более двадцати населенных пунктов. Как и для их предшественников, самым сложным оказалось установить доверительные отношения с крестьянами. В каждой деревне их поначалу встречали настороженно. Незнакомые люди, одинаковые с лица, приехали из далекой Москвы за песнями и даже готовы за такую ерунду деньги платить! В крестьянской голове возникало подозрение: «Не на добро едут». Впоследствии братья с юмором описывали, как крестьяне предполагали в них то некую «тайную полицию», которая за песни может и в острог упечь, то, наоборот, «бунтарей», «поликанов» (политиканов), «забастовщиков», которые вот-вот начнут жечь деревню. Подглядев, как путешественники на карте намечают маршрут движения, сделали новый вывод: «японские шпионы». Кто-то разглядел в студентах облеченных властью лиц, явившихся «крепостное право ворочать». А когда мужик, у которого братья что-то купили, заплатив серебряный гривенник, на всякий случай попробовал денежку на зуб да со страху надавил с такой силы, что гривенник погнулся, в деревне сделали новое предположение: «фальшивомонетчики». Иногда эти фантазии приводили к явлению полиции, проверке документов. Но все-таки постепенно удавалось найти кого-нибудь посмышленее, с его помощью расположить людей к себе, расшевелить, а уж когда начиналась запись на привезенный фонограф, от желающих что-нибудь рассказать или спеть отбоя не было. Правда, демонстрация работы чудо-машины иногда приводила к неожиданному результату — братьев принимали за нечистую силу и даже за двух антихристов сразу. И вновь приходилось успокаивать и разубеждать людей. К сожалению, в каждой деревне Соколовым приходилось проходить все этапы сближения заново, и на это уходило достаточно много времени.{44} Сказки по-прежнему преобладали над старинами количественно, но все-таки попадались и былины, и исторические песни, а следовательно, молодым исследователям все же удалось обнаружить еще один регион, где сохранилась живая эпическая традиция.

На то, чтобы издать свои материалы, братья потратили еще несколько лет. За это время они успешно окончили университет, были оставлены при нем для подготовки к профессорскому званию, приступили к преподаванию и опубликовали первые теоретические работы по русскому эпосу. Лишь в 1915 году вышла в свет тиражом тысяча экземпляров их книга «Сказки и песни Белозерского края», но ее появление ознаменовалось скандалом.{45} В апреле 1915 года братья сдали книгу в магазин на продажу, а уже в мае дальнейшая ее продажа была запрещена по решению Академии наук, финансировавшей издание. Причиной стало непристойное содержание отдельных сказок. Разойтись успели лишь чуть более 150 экземпляров. Самое забавное в этой истории было то, что в ноябре того же года та же Академия наук наградила Соколовых за этот же фольклорный сборник премией в размере 500 рублей. Братья начали раздаривать книгу специалистам, а в мае 1917 года (когда, кажется, пали всякие цензурные препоны) обратились в Академию с просьбой разрешить продажу оставшейся у них части тиража. Ответ их озадачил: запрет был снят, но в письме сообщалось, что в случае начала преследования издания со стороны прокурорской власти «законными ответчиками» будут Соколовы. В итоге собиратели так и не решились возобновить распространение книги через магазины.

В том же 1915 году, когда книга братьев была запрещена, Соколовы ярко проявили себя еще на одном поприще — популяризации фольклора. В 1910-х годах продолжалась практика выступлений привезенных из разных глухих мест в Центральную Россию народных певцов. Братья оказали большую поддержку приехавшей в Москву сказительнице Марии Дмитриевне Кривополеновой (1844–1924) и активно продвигавшей ее актрисе Ольге Эрастовне Озаровской (1874–1933). История появления этого творческого дуэта такова. В поисках жанра Озаровская летом 1914 года отправилась на пароходе в верховья Пинеги. Впечатления от поездки остались самые приятные, и летом следующего года Ольга Эрастовна повторила опыт — приехала в деревню Великий Двор (под Пинегой) и остановилась у знакомой хозяйки, у которой гостила в прошлом году. Сыну московской гостьи Васильку во время прогулки попалась навстречу старушка-нищенка лет семидесяти «с очень симпатичным, немного жалким лицом и трогательным, каким-то детским выражением… Стала кланяться, креститься».{46} Подросток пожалел бедную женщину, прибежал к маме и попросил «что-нибудь» для нищенки. В то утро Марии Дмитриевне Кривополеновой, или попросту «Махоне» (а та нищенка была именно она!), достался целый пятак. По тем временам немало, редкая удача!

Судьба не баловала женщину. Родилась Мария в бедной крестьянской семье в деревне Усть-Ежуга, при впадении реки Ежуги в Пинегу. Отец умер, осталась мать с четырьмя детьми, жили с ними и дед с бабкой. Дедушка, которому было лет сто, частенько развлекал внуков сказками и былинами, которых знал много. Махоня (тут и имя отразилось, и намек на малый рост, невидную внешность) с десяти лет начала просить милостыню и побиралась до самой свадьбы. Продолжала она нищенствовать и выйдя замуж — хорошего мужа бедной девушке не досталось, женившийся на ней пьяница, по большей части скитавшийся невесть где, в конце концов был убит на большой дороге такими же бродягами, как сам. Дети поумирали. Оставшаяся в живых дочь вышла замуж за ровню — бедняка. Махоня осталась одна и на старости лет продолжала скитаться по деревням, собирая куски. Благодаря подававших, она пела старины и рассказывала сказки — те, которые помнила с детства. Запомнилась ей встреча с загадочным «хромцем» (А. Д. Григорьевым), послушавшим ее старины и что-то записавшим на удивительную машину с трубой. Летом 1915 года дочь Махони тяжело заболела, и Кривополенова решила отправиться за подаянием в Архангельск, чтобы хоть как-то поддержать родных. Капитан из жалости посадил ее на пароход, но судно село на мель, и пришлось нищенке пойти побираться в ближайшую деревню — Великий Двор. В то счастливое утро, когда Махоня получила от маленького барина пятачок, она запомнила щедрый дом и решила наведаться на следующий день — а вдруг еще подадут?! Подошла к избе, села на лавочку и принялась ждать, а от нечего делать — петь старины, увлеклась настолько, что и не заметила, как подошла к ней потрясенная услышанным Озаровская.

Эта встреча перевернула судьбы обеих женщин. Профессиональная эстрадница, читавшая публике со сцены стихи, юмористические рассказы и фрагменты из русской классики, присмотрелась к нищенке — маленькая, старенькая, во рту всего три зуба, но произношение четкое, голос сильный, дыхание правильное. Спросила: «Бабушка, поедем в Москву?» Старушка, не задумываясь, ответила: «Поедем!»{47} В Москве перед концертом выступил с речью Б. М. Соколов. Публика внимательно слушала молодого и уже известного ученого. Наверное, Кривополенова мало тогда что поняла из его красивых слов: «символ народного единства», «дивные жемчужины разных эпох», «остатки отдаленнейшей исторической эпохи», «отзвуки поэзии дружинников», «песни скоморохов», «поэзия княжеского терема, боярских хором», «городской многошумной площади» и «чистого поля, зеленой дубравы и матери сырой земли».{48} Последовавшее затем выступление Марии Дмитриевны (теперь так, по имени-отчеству!) имело оглушительный успех. После Москвы Озаровская повезла свою новую приятельницу в Тверь, а оттуда в Петроград. И везде их ждал восторженный прием. Озаровская исполняла сказки, побывальщины, рассказывала о своем знакомстве с бабушкой, о ее судьбе. Затем выходила Кривополенова, и публика, затаив дыхание, слушала былины, скоморошины, исторические песни, исполняемые маленькой, сухонькой старушкой в расписных валенках и пестром платочке. Уехав от дочери нищей, Мария Дмитриевна вернулась через несколько месяцев знаменитой, обласканной публикой, осыпанной подарками и деньгами. Дочь умерла, остались зять и внуки, возникли неизвестно откуда какие-то родственники — все они принялись тянуть из бабушки деньги, а непривыкшая к богатству Кривополенова начала всё с радостью раздавать направо и налево. Одной только внучке накупила сразу 20 сарафанов! А деньги не кончались, но не в них было главное — Махоня почувствовала вкус славы. В конце зимы 1916 года она сама приехала в Москву. И начался их с Озаровской масштабный гастрольный тур — Саратов, Харьков, Ростов-на-Дону, Москва, Таганрог, Новочеркасск, вновь Ростов-на-Дону, Екатеринодар, Москва, Вологда, Архангельск.{49} В Харькове публика буквально носила сказительницу на руках, в Ростове-на-Дону в газетах отчаянно спорили о масштабе таланта Кривополеновой, в Москве великий С. Т. Коненков вылепил ее бюст, а затем еще и вырезал из дерева знаменитую «Вещую старушку», интеллектуальные кумиры того времени почтительно целовали ее крестьянскую руку. Русское географическое общество вручило неграмотной старушке медаль и диплом «за полезные научные труды». Уставшая и, как казалось тогда, надежно материально обеспеченная Мария Дмитриевна возвратилась домой. А Озаровской приобретенная известность спасла жизнь — вернувшись из гастролей, она, с целью сбора былин, решила проехать по Кулою, где на Сояне ее едва не убили местные крестьяне, приняв ни много ни мало за «ерманьску императрицу», явившуюся в их глушь то ли снимать «планты» местности, то ли «смотреть, как мины в мори спушшены» (уже два года шла Первая мировая война).{50} От окружившей ее толпы из полтораста мужиков, державших за пазухой по здоровенному камню, актрису спас местный священник, узнавший ее по материалам из газет. В том же 1916 году энергичная Ольга Эрастовна выпустила книгу «Бабушкины старины», собрав в ней былины, скоморошины, исторические песни и баллады из репертуара своей подруги Кривополеновой. Благодаря этой книге имена Озаровской и Кривополеновой навсегда вошли в русскую фольклористику.

Революция и Гражданская война прервали деятельность творческого тандема. Лишь в 1920 году Ольга Эрастовна узнала о судьбе Махони. Родственники быстро высосали из нее все деньги и выставили на улицу. Опять начались скитания по чужим углам, нищенская жизнь. Вчерашняя звезда теперь за кусок хлеба выступала перед красноармейцами. Озаровская обратилась в Наркомат просвещения, Кривополеновой помогли, назначили паек и пенсию, одели, а затем и пригласили в Москву. Здесь с ней встречался нарком А. В. Луначарский — сам приезжал на квартиру Озаровской, где остановилась старушка. С этим визитом связан любопытный эпизод, характеризующий Марию Дмитриевну. Наркома в тот знаменательный день ждали «с часу на час», а Луначарский явился только вечером. Озаровская возвестила: «Бабушка, Анатолий Васильевич приехал!» Та сурово ответствовала из-за двери: «Марья Митревна занята. Пусть подождет». Нарком прождал сказительницу целый час, наконец та вышла к нему: «Ты меня ждал один час, а я тебя ждала целый день. Вот тебе рукавички. Сама вязала с хитрым узором. Можешь в них дрова рубить и снег сгребать лопатой. Хватит на три зимы…»{51} Луначарский был покорен — даже возил Махоню к себе в гости на автомобиле.

В 1921 году в Москве состоялись последние выступления Кривополеновой. И снова с большим успехом. Получив деньги, паек, крестясь на портрет Ленина, Махоня отбыла домой. И снова быстро скатилась до нищеты. Подробности истории смерти восьмидесятилетней сказительницы Озаровская узнала от местного школьного учителя: «Я и еще несколько человек сидели в одном доме, как бабушка попросилась ночевать. Бездомная, почти совсем слепая, она занемогла и лежала на печи в сильном жару. В бреду она затянула былину и, пробудившись от собственного пения, очнулась. Увидев же, что сидят все любители ее старин, она уже сознательно стала петь и пела, пела… вплоть до агонии, когда за нею приехали сродники».{52}

О. Э. Озаровская продолжала заниматься фольклором, но теперь уже как исследователь. Летом 1921 года она возглавила Северную экспедицию по собиранию народной словесности в Архангельской губернии на реку Кулой и среднее течение реки Пинеги. Средства на экспедицию были выделены Наркомпросом. Разоренный противостоянием красных и белых край поразил «Московку» (так местные жители называли Озаровскую). Местные ее узнали и тоже поразились: «Да где ж твоя басота (красота), да где ж твоя лепота? Весь тук (жир) сронила…»{53} За страшные годы смуты Ольга Эрастовна сильно отощала. В известной мере само это путешествие было вызвано потрясениями мировой и Гражданской войн — Озаровская узнала о гибели собрания А. Д. Григорьева в Варшаве и мечтала провести экспедицию «по следам Григорьева». Ей хотелось посмотреть, какие изменения произошли в местной эпической традиции, и, может быть, восстановить, как ей казалось, утраченное. Участники экспедиции записали 100 валиков с двумястами мелодиями — 40 былин, 40 сказок, 600 песен, заговоры, частушки, колыбельные и детский фольклор. В 1925 году Озаровская вновь возглавила экспедицию (на этот раз от Архангельского общества краеведения). Теперь она обследовала верхнее течение реки Пинеги, составила описание местного свадебного обряда, записала сказки, песни, частушки. Итоги своих изысканий Ольга Эрастовна подвела публикацией в 1931 году книги сказок «Пятиречие» (в честь пяти северных рек, столь любимых фольклористами). Работа над рукописью «съела» остатки сил тяжелобольной Озаровской. Собирательница ослепла и через два года после выхода книги в свет умерла. Большая часть полученных в ходе экспедиций 1921 и 1925 годов материалов не дошла до читателя, часть была опубликована лишь в 2000 году.

Несмотря на свою широкую прижизненную известность и опубликованные книги О. Э. Озаровская все-таки была дилетанткой. Но именно она открыла счет фольклорным экспедициям на Русский Север после 1917 года. А первые по-настоящему научные и масштабные экспедиции в советское время состоялись только во второй половине 1920-х годов. В 1926–1928 годах братья Соколовы возглавили экспедицию «по следам Рыбникова и Гильфердинга». Отличаясь с юности демократическими взглядами, после Октябрьской революции они охотно пошли на сотрудничество с новой властью. В советское время их часто критиковали за немарксизм и вообще «отсталые» взгляды (об этом речь еще впереди). Однако критика не мешала братьям вести активную преподавательскую деятельность, иметь учеников, выступать в роли организаторов музеев и институтов, писать и издавать замечательные работы, делать довольно успешную научную карьеру. Показательно, что Борис Матвеевич Соколов, практически до самой кончины занимавший пост директора Центрального музея народоведения в Москве, в 1930 году принял в качестве агитатора активное участие в проведении сплошной коллективизации. Считается, что именно поездка в суровую зиму в числе стотысячников в Калужскую область привела к болезни, которая и свела ученого в могилу. Юрий Матвеевич пережил брата на десять с небольшим лет. Он скончался в Киеве от сердечного приступа. Чрезвычайно много сделавший в советское время для организации изучения фольклора народов СССР, Ю. М. Соколов на тот момент занимал пост директора Института фольклора Академии наук Украины и носил высокое звание академика.

Что касается экспедиции 1926–1928 годов, то в ее задачу входило выяснить, как эволюционировал эпос почти за шестьдесят лет, прошедших со времени экспедиции А. Ф. Гильфердинга, и почти семьдесят с момента открытия «Исландии русского эпоса» П. Н. Рыбниковым. За три экспедиционных лета ученые обследовали Заонежье, Кенозеро, Пудожский край и Водлозеро. Результаты были значительными — записать удалось 70 былин («больше, чем Гильфердинг», — не без гордости замечал Б. М. Соколов){54} от 135 сказителей, живших в дюжине деревень, обследованных собирателями. Успех объяснялся как раз тем, что советская экспедиция двигалась именно «по следам» прежних собирателей — демонстрация местным старикам томов гильфердинговского сборника, чтение помещенных в нем биографий сказителей неизменно располагали к фольклористам крестьян, после разверстки и реквизиций Гражданской войны вообще-то довольно недоверчивых к чужим людям. Каждому хотелось тоже попасть в книжку и послушать, как его голос звучит на фонографе. Правда, сохранившиеся у крестьян воспоминания о Гильфердинге за прошедшие десятилетия обросли легендами, в частности, о том, как «генерал хорошо награждал». Это, как писал Ю. М. Соколов, пробуждало «ожидание еще больших наград от нас, внося иногда нежелательную струю в отношения».{55} Итогом трехлетней работы стал сборник «Онежские былины», вышедший в свет только в 1948 году, когда Соколовых уже не было в живых.{56}

Особое внимание экспедиция уделяла потомкам известных сказителей. Хотелось выяснить, как былинная традиция сохраняется в их семьях. С этой целью Соколовы побывали в доме знаменитого И. Т. Рябинина в деревне Гарницы Сенногубской волости Петрозаводского уезда, выстроенном сказителем после своего московского триумфа 1894 года. Ивана Трофимовича уже не было в живых (он умер в 1908 году). В доме жили его потомки, бережно сохранявшие вещи, оставшиеся после знаменитого певца. Собирателям показали шкаф, диван, кровать, стулья, кофейник, семейные портреты, зеркало, про которое было сообщено, что оно подарено сказителю после концерта в Мраморном дворце, грамоту 1894 года и заграничный паспорт. Особое внимание гостей привлек бюст И. Т. Рябинина работы Д. С. Стеллецкого. Иван Трофимович был женат дважды. Имея во втором браке двоих родных сыновей Василия и Павла, он как к родному относился к пасынку — Ивану Рябинину-Андрееву. Иван Герасимович стал наиболее увлеченным последователем Ивана Трофимовича в исполнении былин. Еще в 1921 году Рябинина-Андреева приглашали в Петроград, где его пение слушал профессор В. Н. Всеволодский-Гернгросс. Выяснилось, что И. Г. Рябинин-Андреев знает 15–16 былин, из них записано было девять. В 1926 году сказитель умер. Членам экспедиции Соколовых удалось пообщаться с его сыном Петром Ивановичем и родным внуком И. Т. Рябинина Петром Васильевичем. Они и жили, разделившись, в родовом доме, и оба знали былины, но Петр Васильевич помнил две былины и, хотя имел красивый тенор, пел как-то вяло, долго заставлял себя уговаривать и стеснялся. Другое впечатление произвел Петр Иванович Рябинин-Андреев, который вел себя как готовый артист, жаждущий признания. Ему и суждено было стать продолжателем легендарной рябининской традиции исполнения былин. Впрочем, он лишь мастерски воспроизводил кое-что из того, что уже было записано от его отца и знаменитых стариков Рябининых — Ивана и Трофима.

Настоящей сенсацией стало открытие членами экспедиции двух по-настоящему талантливых исполнителей — семидесятилетнего Федора Андреевича Конашкова, от которого удалось записать 19 былин (столько же, сколько Рыбников и Гильфердинг зафиксировали от Трофима Рябинина), и потрясшего Соколовых 69-летнего Григория Алексеевича Якушова, спевшего 37 былин общим объемом в 10 тысяч стихов. Их Соколовы даже хотели повезти в Европу, но времена изменились, и поездка не состоялась. И все же общее впечатление от экспедиции было неутешительным. Б. М. Соколов сделал вывод, что «в скором времени былины ожидает вымирание. Более молодое поколение почти не знает их — былины продолжают еще существовать лишь благодаря старикам и старухам в возрасте от 60 до 100 лет».{57} Однако подобный пессимизм не мог служить основанием для прекращения фольклорных изысканий.

Любопытно, что одновременно с москвичами Соколовыми, деятельность которых финансировалась Государственной академией искусствознания, на Русском Севере в 1926–1929 годах работали комплексные экспедиции, организованные ленинградским Государственным институтом истории искусств, обследовавшие Заонежье, Пинегу, Мезень и Печору. В составе этих экспедиций принимали участие как опытные, так и начинающие фольклористы, многим из которых в будущем предстояло стать крупными учеными, исследователями фольклора, — А. М. Астахова, Н. П. Колпакова, И. В. Карнаухова, А. И. Никифоров и др. Из числа участников этой экспедиции особо хотелось бы выделить Анну Михайловну Астахову (1886–1971). Участие в первой поездке в Заонежье в 1926 году перевернуло жизнь сорокалетней учительницы, мечтавшей о научной карьере, но ранее планировавшей заниматься историей русского стиха. Вся ее последующая долгая жизнь будет связана с былинами. Астахова станет редактором многочисленных сборников былин, автором фундаментальных работ по русскому эпосу. А главным героем ее изысканий станет именно Илья Муромец. Не случайно в 1958 году ею будет издано академическое издание свода былин и сказок об Илье Муромце, собранных за сто лет, с развернутыми комментариями и добротной статьей-исследованием. Эта книга — настоящий путеводитель в мире былинных сюжетов, связанных с Ильей. Она явилась этапным произведением о главном русском богатыре, таким же, каким была за 90 лет до того вышеупомянутая фундаментальная монография Ореста Федоровича Миллера «Илья Муромец и богатырство киевское».

Экспедициями 1920-х годов открывается новый, советский этап в собирании и изучении эпоса, сопровождавшийся систематическими поездками ученых за былинами. Эти поездки довольно щедро финансировались государством, стремившимся опекать и собирателей, и сказителей, со всеми вытекающими отсюда положительными и отрицательными последствиями. Ну, об этом речь еще будет. Пока же отметим, что к концу 1920-х годов в распоряжении любителей русского фольклора имелось свыше двух тысяч текстов былин, раскрывающих 70–80 эпических сюжетов.{58} Благодаря самоотверженной работе собирателей образованная русская публика и узнала про благодушного, хотя и не всегда справедливого князя Владимира, про вежливого и благородного Добрыню Никитича, про непорядочного и нахального Алешу Поповича (среди «подвигов» которого поединок со страшным Тугарином кажется исключением), про женолюбивого франта Чурилу Пленковича, про страстного и цельного Михайлу Потыка, про отчаянного Василия Буслаева, про несчастного Дуная Ивановича, про богатого провинциала Дюка Степановича, про неразумного Ставра Годиновича и его умную жену и про многих других. И среди этих замечательных героев особо выделяется старый казак и крестьянский сын Илья Муромец, никогда не изменяющий своему типу — «типу спокойной, уверенной в себе, скромной, чуждой всякой аффектации и хвастовства, но требующей к себе уважения силы» (А. Ф. Гильфердинг).{59} Теперь, поняв, «откуда что взялось», обратимся к этому центральному герою русского эпоса и попытаемся для начала составить его былинную биографию.

Загрузка...