В письме к Ребиндеру (1816 г.) епископ Иаков Тенгстрём высказывает опасение, что участь Финляндии может стать такой же печальной, как участь Выборгской губернии, если у потомков не достанет мужества и ума, поддержать и защитить то, что теперь приобретено. При этом он находил, что широкое образование и нравственное воспитание должны послужить главными средствами против подобных опасений. «Эта масса просвещения и либеральных воззрений», — пишет он, — «которыми нация теперь обладает, и хорошие принципы, коими она должна возвышаться и преуспевать, есть единственный костер, имеющий значение, как средство, которое слабость может выставить в свой защиту от насилия, и этот костер, если он правильно будет огражден и поддержан, будет всегда внушать к себе уважение, даже при самых неблагоприятных конъюнктурах».
Имеется еще черняк, набросанный Яковом Тенгстрёмом, с серьезным предложением. Черняк особенно интересен потому, что он сочинен непосредственно после заключения мира в Фридрихсгаме. Тенгстрём рассматривает в нем вопрос:
«Что должен делать народ Финляндии, чтобы в будущем сохранить свое национальное существование и свой конституцию, — Тенгстрём спрашивает, — следует ли помышлять о воссоединении с Швецией?» — и отвечает: «никакой пользы. Нам Швеция не очень нужна: необходима только её железная руда». Далее он спрашивает: «Что означает желание остаться нацией? И какие средства и причины главным образом способствуют тому?» Его ответ таков: «Прежде всего должно усилить и укрепить национальный дух, сохранять в целости лютеранскую религию, споспешествовать торговле и промышленности для того, чтобы народ мог зависеть только от самого себя, для чего следует созвать сейм, но при этом добавляет: «будущий сейм следует вести иначе, чем последний».
Финляндское общество Николаевского времени естественно жило еще шведским прошлым. Из уст в уста продолжали переходить эпизоды недавнего пережитого.
Все живо помнили шведское владычество, помнили борьбу с русскими и первые годы нового владычества в крае. Разграничительным периодом явилась, конечно, война (1808 — 1809 гг.), или по народному выражению — «когда русский пришел в край» («när ryssen kom i landet»). В обществе обычно говорилось: это случилось до войны или «до прихода русского в край»; а это произошло «после прихода русского в край» («efter det ryssen kom i landet»). Естественно, что не все шведское заслуживало похвалы; но Густав III, Карл XII, Густав II Адольф, Густав Ваза восхищали всех, были общими любимцами. Блестящий период шведской истории финляндцы считали своим и, когда вспоминали о нем, нередко слышался тихий смиренный вздох говорящего: это все прошло и ему не суждено вернуться. Швеция по-прежнему оставалась отечеством финляндца, — читаем в признаниях Августа Шаумана.
«Казалось бы естественным, — заявляет другой финляндец. — что разлука со Швецией и необходимость подчиняться новому положению должно было тягостно отозваться на всех. Но, к величайшему удивлению нашего времени ничего этого не было. Это могло отчасти зависеть, — поясняет он, — от спокойного характера и лояльных понятий, которые отличали финский народ, а также от господствовавшего неудовольствия, вызванного безумной защитой (1808 г.) и чрезмерно плохим управлением края».
«Если в детстве и чувствовали себя глубоко и искренно связанными со Швецией, то с другой стороны не совсем-то недовольны были и новым положением, в котором очутился край. Даже лица, побывавшие в плену в 1808 — 1809 гг., не могли пожаловаться на жестокое с ними обхождение. Дела «после того, как русский пришел в край» во многих отношениях стали лучше, чем в шведское время». О сознании, что финны стали составлять отдельную нацию — и говорить не хотели. Но теперь жили спокойно, не опасаясь прежних постоянных ужасов войны. — В материальном отношении в большинстве случаев было лучше прежнего: подати уменьшились, чрезвычайные поборы были упразднены, сухопутные таможни никого более не стесняли. Появилось множество новых учреждений и должностей в крае, почему чиновникам жилось особенно хорошо, при достаточных окладах. Страна прогрессировала как в одном, так и в другом отношении; это охотно высказывали и никогда не опровергали. Прежде всего, университет уже в 1811 г. получил новые штаты, с которыми едва можно было сравнить прежние, и он вновь был щедро одарен, при перенесении его в Гельсингфорс; обо всем этом всегда говорили с большой признательностью и похвалой. «Император Николай умел уважать законы, и понемногу стали привыкать и мириться с русскими прикасательствами».
Едва финляндец очутился на свободе и несколько осмотрелся, он заговорил еще определеннее. Финский писатель Авраам Поппиус в феврале 1818 года писал А. И. Шёгрену: «Ни один честный финн не может любить неблагодарную, слабую, энер-вированную, бедную, раздираемую своими партиями и кичащуюся великими делами своих предков Швецию. Мы желали бы по крайней мере показать Швеции, что мы можем обойтись без её языка и нравов, и даже без её Тора и Одина, которых она сумела бы более глубоко посеять в нас, если бы менее презирала нас и наш язык, когда была нашей мачехой».
Швеция была окружена известным ореолом в глазах финляндцев, но, когда им удавалось лично ознакомиться со своей бывшей метрополией, её обаяние падало. В 1843 г. Зах. Топелиусу довелось впервые посетить Швецию. Он, так же как и другие, воспевал её прошлое величие, схороненное в мрачном склепе, или стоящее на площадях в медном доспехе. Но, печально возвращаясь с могил, он тщетно искал величие в жизни. И в своей автобиографии он сознается, что шведская поездка привела к тому, что он после неё стал больше интересоваться финской национальностью и её языком.
Далее финляндцы рассуждали так: верно то, что Финляндия, и никакая иная страна, составляет наше отечество и что она теперь представляет что-то особое, довлеющее себе, она нечто, что никогда больше не могло сделаться шведским и никогда не должно стать русским. Таким образом, мы чувствовали себя финнами, финской нацией, долженствующей идти вперед по собственному пути. Земля колебалась под ногами, перед глазами расстилался туман. То есть: если и было национальное самосознание, то оно еще не имело твердой почвы и не поддерживало бодрой надежды на будущность. Гордиться тем, что «возведены в число наций» не смели.
В печати 1830 годов национальность и национальный дух были слова, которые можно было произносить с большой осторожностью: они являлись лишь, как риторическое украшение торжественного слога. Да и в обыденной речи они встречались не часто. Финский язык, как естественная основа финской национальности, был малоизвестен. Подрастающее поколение знало, что финский язык принадлежит большинству населения, его слышали на улице и в кухне, но чтоб этот язык имел какое-либо другое значение, этому не учили.
Финский народ в бюрократический период прошел строгую школу, и эта школа принесла ему пользу. Народ научился терпению и патриотической стойкости. Отцам удалось сохранить то наследство, которое они получили, и передать его ненарушимо потомству, живущему теперь, и вместе с тем финский народ принужден был вернуться к самому себе, чтоб в своей природе, в своей народной жизни и в своей истории найти опору для своего духовного развития. Народ собирал свои силы. Более твердое самосознание и более ясная любовь к родине возрастали исподволь, и из этой почвы, говорят финны, поднялась с неожиданной силой политическая жизненная сила, плодом которой было возрождение представительного государственного строя.
Таковы были мысли и чувства финляндцев в начале царствования Николая I. Этими мыслями и чувствами открывается интереснейшая страница финляндской истории, на которой рассказано пробуждение финской национальности. Новая жизнь заискрилась и засверкала на весеннем солнце молодого народа, нашедшего теплый и ласковый приют в составе Российской Империи. Но с этого же времени более самостоятельного существования Финляндии начинается её стремление к обособлению от той державы, которая столь родственно обогрела ее и дала ей возможность стать на ноги.
Как все прекрасно вокруг озера Валкиярви: здоровый воздух, роса на траве, перлы на березах, блеск над водой, румянец восходящего солнца на скалах; тишина нарушается лишь щебетаньем птиц в лесной глуши. (3. Топелиус). Здесь, в одиноко стоящей низкой избе, у крестьянского портного родился в апреле 1802 г. сын, Элиас Лённрот, которому суждено было стать Колумбом Финского народного эпоса. Мировой шум никогда не проникал в этот отдаленный уголок Каннского прихода. — Подросший Лённрот провел несколько семестров в Боргоской гимназии, снискивая себе в каникулярное время пропитание и средства для продолжения учения. Поступив в Абоский университет, он изучал медицину, но там же проникся любовью к народной поэзии и родному языку.
С его появлением на общественной арене, занялся «Кантеле», новый день для финской литературы, для финского самосознания.
В течение девяти лет (1835 — 1844) он, с котомкой на плечах, предпринял семь больших хождений для поисков народных «рун» (folkrunorna). Странствовал он по отдаленным деревням то пешком, то на лодке; пробирался сквозь леса и через болота от одной курной избы к другой. Местность, доставившая ему наиболее богатый материал, тянется широкой полосой по обеим сторонам русско-финской границы, от берегов Ладоги к Белому морю. Здесь, преимущественно среди карел, он отыскал старых певцов рун, обладавших редкой памятью. Плоды народной музы, готовые погибнуть в забвении, были спасены... Крестьяне Андрей Малин, Василий Киелевянен и Архипп Перттунен рассказали их Лённроту и тот поведал их образованному миру. В забытой Карелии приютились финские песни и сама Калевала — ничто иное, как карельские руны финской древности. Соратник Лённрота — известный М. А. Кастрён, — попав в Карелию, почувствовал себя в новом мире и увидел пред собой истинно финскую древность.
«Народные песни не сочиняются, — говорит Лённрот, — они сами себя сочиняют; они рождаются, растут и приобретают известную осанку без особого попечения поэта. Та земля, которая производит их, — это душевное свойство и мысль; семена, из которых они вырастают, — различные душевные чувства. Но так как душевные свойства, мысли и душевные чувства во все времена и у всех людей по большей части были одного качества, то и песни, вышедшие из них, не составляют собственность того или другого, а принадлежат всему народу».
Чем чаще во дни она шведские крестовые рыцари развертывали свое победоносное знамя, тем дальше в леса и пустыри удалялась старая песнь, уходила сказка со своими богами. Новым светом стремились не столько осветить, сколько выжечь и уничтожить их.
Лённрот желал выслушать старые песни из уст представителей народа. Восьмидесятилетний Архипп более двух дней кряду пел ему из запаса своих рунических песен, с восторгом вспоминая свой молодость, своего отца и других, со слов которых запомнил руны. Во время рыбной ловли, у костров, песни отца Архиппа не прерывались; он и его работник, взявшись за руки, пели их целую ночь. Архипп запомнил те песни и с охотой передавал их Лённроту, спешившему занести их в свой тетрадь. Ныне, — вздыхал Архипп, — не любят больше старинной песни, прежде же она пелась и при работе, и на деревенском отдыхе.
У Э. Лённрота были предшественники. До него по Карелии ходили Ганандер, Линквист, а главное — Топелиус-старший. Они обнаружили сокровища, Лённрот — собрал их.
Один небольшой сборник народных песен следовал за другим. Финское Литературное Общество доставило Лённроту скромные средства для продолжения начатого им труда. Исходив вдоль и поперек Карелию, Лённрот (в 1844 — 45 гг.) посетил Эстляндию, Лифляндию и Ингерманландию, всюду изучая песни финляндских соплеменников. Количество собранных песен все росло и множилось. Собирал он не одни песни, но также поговорки, загадки, народные сказки и заклинания. Он обнародовал эти произведения в виде «картины жизни, обычаев, нравов и особенностей древних времен, для руководства стихотворцам будущей Финляндии».
Внимательно изучив эпические песни, Лённрот заметил существенную между ними связь и единство. У него скоро явилась мысль соединить эти песни в одну эпопею, которая соответствовала бы скандинавской «Эдде». И действительно, из скопившегося у него материала, из многочисленных вариантов, он добросовестно и находчиво составил одно целое, один обширный народный эпос, назвав его «Калевала» (1835 г.), в честь родины воспеваемых в нем героев, сынов Калевы.
Таким образом, изданное Лённротом «Калевала» не есть полное и точное воспроизведение того, что воспевалось народными певцами. В данном случае он последовал примеру самих же народных певцов. Подобно тому, как они сводили материал из разных рун, Лённрот, — превосходивший всех финских певцов по числу известных ему рун и вариантов, — признал себя вправе слить в одно целое главнейшие части собранного им материала. Лённрот делал в песнях некоторые изменения, сопоставления и добавления. Иногда он отбрасывал одни подробности и прибавлял другие, изменял даже имена героев и героинь, присоединял к песням вставки из баллад и других песен, не принадлежавших к циклу эпических песен Калевалы; случалось он включал связующие звенья из стихов, заимствованных из всевозможных народных песен.
Естественно, что между учеными возникли пререкания. К. Б. Виклунд находит, что на основании сделанных Лённротом изменений Калевала не составляет в полном смысле слова народного эпоса. К. Крон, напротив, стоит на том, что Калевала, тем не менее, имеет характер народного эпоса.
Академик А. Шифнер в Петербурге, уже во время печатания Калевалы, перевел ее немецкими стихами, хотя его перевод вышел в свет не ранее 1852 г.; переводом Калевалы занялись и другие и, таким образом, её содержание распространилось по всем частям света. Немецкие ученые Я. Гримм и В. Шотт, француз Леузон ле дюк Луи Антуан (1845) ознакомили с Калевалой культурные народы Запада. В английской книге доктора Bowring’a воспроизводились своеобразности финской рунической поэзии и в то же время изображались черты из суровой жизни финского крестьянина. — «Главные черты из древней финской эпопеи Калевалы» появились на русском языке в переводе студента Морица Эмана в 1847 г. и были посвящены Августейшему Канцлеру Александровского университета.
Яков Гримм, говоря об эпосе, заявил, что он переходит из глубины древности через целый ряд веков, нисколько не теряя своего особенного характера. Эпоса нельзя сочинить, как нельзя выдумать истории. Эпос принадлежит народам уже при первом их пробуждении к духовной жизни. Эпос у всех народов проходит в своем развитии постоянно одни и те же ступени. В финском эпосе описана вражда финнов с лопарями, как у Гомера вражда греков с троянцами. Между финским и немецким эпосом то общее, что тут и там все основано на сватовстве и на поисках сокровища, которое находилось во владении Похьёла, а у германцев — утонуло в Рейне. По живому чувству финнов к внешней природе, Калевала сходна с индийской поэзией... Бой Вяйнямёйнена с Йоукахайненом напоминает Эдду и т. д.
Лённрот — исследователь финского народного эпоса, — сам был эпической натурой со своеобразными финскими чертами. В дни известности Эл. Лённрота, с ним близко познакомился Я. К. Грот и описывает его самыми симпатичными чертами. Жил Лённрот в Гельсингфорсе, во дворе, в бедном красном домишке. Занимая кафедру в университете и сделавшись популярным лицом, он по своим привычкам и образу жизни оставался крестьянином, с некрасивой оригинальной фигурой, с багровым от загара лицом, с неловкими манерами, в грубой одежде, но с любезной и добродушной улыбкой. Длинный сюртук темно-синего толстого сукна, шапка на вате, пальто из деревенской шерстяной материи, стоимостью в 16 р. 15 к. ассигнациями, крестьянские сапоги (пиаксы) — таков был его обычный костюм... «Так вот ваш Лённрот», — воскликнул Грот. «В полном смысле финн и телом, и душой», — добавил профессор Фр. Сигнеус. Он не оторвался от лона матери природы, но, живя в бедности, был богат внутренним достоинством. Тип особенно располагающий в свой пользу. Он весь безраздельно отдался любимому занятию и ни в чем не изменял себе. Это — «праведник», посвятивший себя науке и любимой идее. За работой он забывал пищу и сон: ел и пил, когда случалось, зачастую вовсе не обедал, довольствуясь чаем. Таких людей нельзя не уважать и нельзя не радоваться за край, имеющий таких представителей. И мы вполне понимаем Плетнева, когда он пишет Гроту: «это человек по сердцу моему, он представитель хорошей стороны Финляндии. Этот человек в мире общежития, в мире учености и в мире физиологии есть явление чисто небывалое».
Во время одной поездки Лённрот сломал себе ногу. Пономарь сделал перевязку, и когда прибыл доктор, то застал неподвижно лежащего Лённрота усердно занимающимся сочинением псалмов для нового их выпуска. Ни жалобы, ни стона. Три недели пролежал он таким образом на плохой почтовой станции, сохраняя свойственное ему эпическое спокойствие.
Огромное духовное национальное богатство сосредоточилось у этого провинциального врача маленького города Каяани. Там, в мирной тиши, Лённрот долго разбирался в накопленных народных сокровищах — рунах — и оттуда вынес, наконец, клад своего народа. Скромный, затерянный на севере городок Каяани, редко посещаемый посторонними, случайно приобрел особую известность в истории культуры Финляндии: там, в течение 20 лет сидел в плену Мессениус, написавший рифмованную хронику Scondia illustrata (rimkrönika) Финляндии и положив, таким образом, основание истории как Швеции, так и Финляндии; там жил в течение 20 лет Лённрот, издавший Калевала и Кантелетар и тем положивший основание финской национальной литературе.
Обретя сокровище, Лённрот не зарыл его среди редкостей библиотеки, а, напротив, приложил все свои старания, чтобы познакомить с Калевалой весь финский народ и сделать песни его общедоступными, путем установления общего правописания.
Кроме того, он составил финско-шведский словарь, над которым трудился более 15 лет. Он — основатель новейшей финской литературы и финского книжного языка. В основу финского литературного языка Лённрот положил более известное западно-финское наречие с его правильными грамматическими формами, но в то же время обогатил его большим запасом выражений из наречий восточной Финляндии.
Соотечественники скоро оценили заслугу скромного Лённрота. Уже в 1836 г. в Финском Литературном Обществе было сказано, что человек, собравший «Калевалу», имеет право на бессмертие в истории финской словесности. Когда, 9 апреля 1882 г., Лённроту исполнилось 80 лет, Гельсингфорс торжественно отпраздновал этот день, напечатав о его жизненном подвиге несколько отдельных изданий и почтив адресами своего убеленного сединами патриота.
Время и труды подкосили физические силы этого вечно подвижного старца, самоотверженно работавшего на пользу финской национальной литературы. Долгий рабочий день его склонился к закату и тихо пресекся 19 марта 1884 г. «Не с печалью станут чествовать твой память, не так, как того, который ушел и скоро будет забыт; родина так тебя станет оплакивать, как летний вечер плачет росой, полный счастья, света, покоя и песен».
В Европе бушевала революция тридцатого года, когда в Гельсингфорсе собрались первые члены Финского Литературного Общества, добровольные взносы коих дали возможность Лённроту напечатать плоды своих многолетних трудов. Когда на Западе шли волнения 1848 года, Лённрот готовил уже новое издание «Калевалы», заключавшее 22.800 стихов, вместо прежних 12 тыс. Сам Лённрот ни в какую политику не вмешивался, но труды его жизни приобрели большое политическое значение. Открытием финского национального эпоса положено было начало национальной литературе.
Калевала — героическая поэма финского народа, её песни были разметаны, как щепки корабля, разбитого бурей. — Лённрот бережно собрал дорогие остатки, стараясь приладить друг к другу найденные части. Задача жизни Элиаса Лённрота имела поэтому характер подвига спасения.
В героическом мире Калевалы, любимыми образами народного самосознания являются мудрый певец Вяйнямёйнен, знающий свое дело кузнец Ильмаринен, веселый воин Лемминкяйнен, молодая красотка Айно, несчастный Куллерво (финский Эдип). В финской героической поэме видное место отведено чародейству, но оно скрашено тем, что преобладающее значение и сила даны слову и знанию.
Весь эпос точно преисполнен волшебного духа: жизнь и смерть, небо и земля, их ежедневная борьба и деятельность сплетаются вместе и подчас юмористически смешиваются с заклинаниями. Калевала скорее волшебная, чем героическая эпопея. В ней чувствуется слепая вера в магическое действие слова.
Возникновение песен Калевалы относят приблизительно к XVI ст. Толчок к песням Калевалы дан христианскими легендами, проникшими к карелам. Легенда о схождении Христа в ад переработалась в хождение в Туонелу; евангельский рассказ о прекращении Христом волнения на озере переделан в путешествие на судне, и т. п.
Наличность героической эпопеи у финнов была установлена. Существование же подобного памятника, в свой очередь, доказывало древность финского народа. Открытие его послужило как бы сигналом к пробуждению поэтических инстинктов финнов или знаменем, вокруг которого стал группироваться патриотизм.
Народ без воспоминаний о прошлом, подобен человеку, не имеющему отцовского дома, о котором мог бы с любовью поговорить. Подвиги и великие дела предков служат народам в одно и тоже время вызывающим примером для благородных жизненных деяний и сильным побуждением для самочувствия.
И действительно этот эпос воскресил для финского народа, не имевшего ещё своей определенной писанной истории, поэтическое, самостоятельное прошлое и вместе с тем вселил в него веру в историческое будущее. Сборники песен «Кантелетар» и «Калевала» свидетельствовали также о наличности известного поэтического дарования у финского народа. Калевала погасила прежнее финское равнодушие, подняв финский народ как в его собственных глазах, так и в глазах иностранцев. Первое издание едва посмели отпечатать в 500 экземплярах, и они не скоро дождались своих покупателей. Второе издание (1847 г.) было принято горячо и энтузиазм заметно рос около «Калевалы». «Калевала» и другие сокровища народной поэзии особенно сильно повлияли на молодежь, вдохновляли ее на мужественный и энергический труд, пробуждали в ней национальное самосознание.
Не будет преувеличением сказать, что «Калевала» воспитала несколько поколений в любви к родине и сделала финскую молодежь особенно восприимчивой к новому апостолу фенномании, шедшему во след Лённроту — известному Снелльману.
«Подобно тому, как после запоздалой весны внезапно настает влажное и теплое лето, обращающее серую почву в зеленеющее, покрытое цветами поле, в жизни народа, после продолжительной тишины является быстрое пробуждение, которое скоростью бури гонит вперед образование и получается новая жизнь в разных её проявлениях. Такой переворот в жизни финского народа замечается в годы царствования Николая I: после долгой зимней спячки — народ сразу пробудился для деятельной жизни и сделал большие успехи».
В начале 1831 г. было решено основать общество для развития финской литературы (Suomalaisen Kirjallisunden Seura). Мысль эту подал, кажется, Мортен Иоганн Линдфорс. На предложение откликнулись многие. Заявление об этом было подано ректору университета. Препятствий проект нигде не встретил. О задачах общества учредители высказались так: каждая нация, у которой привились и процветают благородные науки, считает своей самой ценной собственностью предания, язык и литературу своей родины. Нация живет не только настоящим, но и прошедшим. Изучая предания, обычаи и древние понятия, она доходит до источников своего существования и черпает в этих познаниях более определенное уразумение своего настоящего и чувство своего собственного достоинства.
Язык есть основа народности, поэтому национальная литература возможна только на народном языке. В виду этого, общество ставило своей целью распространение более точного знания родины, её истории, разработку финского языка и соблюдение его чистоты, перепечатку старых изданий и замечательных произведений, спасая их от забвения и т. д. Общество заявляло, что оно надеется найти в тех гражданах, которые горячо любят свой родину, сотрудников и всякую поддержку. Общество избрало днем своего годового праздника годовщину смерти Портана, дело которого оно имело в виду продолжать, руководясь тем же патриотизмом, которое воодушевляло его. Председателем оно избрало проф. Линсена, бывшего редактора газеты «Mnemosyne», в которой впервые было высказано требование равноправия финского языка.
Публика «с презрительным сожалением» смотрела на Общество, считая его цель — создание национальной литературы — неосуществимой.
Первые протоколы Общества писались по-фински, а затем их стали излагать по-шведски. В прениях финский язык стал употребляться лишь с 1850 г. Членами его могли быть лица всех сословий и состояний. В 1846 г. в число членов Общества допущены были женщины, которые вместе со студентами и простонародьем платили половинные членские взносы. На печати общества изображено было «кантеле» (род национальной цитры) с надписью: «будь свят для Финляндии». Общество вступило в сношения с соответствующими обществами в Копенгагене, Стокгольме и Эстонским в Прибалтийском крае. Располагая первоначально крайне скудными средствами, естественно, что оно давало и соответственные пособия. Лённроту, для поддержки его экспедиции в Карелию, оно выдало 100 руб. ассигнациями, увлеченное его похвальной энергией.
Финское Литературное Общество сделалось влиятельным центром. Около него сгруппировались те, в ком чувствовалась финская кровь, те, кто стал признавать себя особой индивидуальностью. Его членами были шведы по происхождению, но финны по сердечному влечению. Это Общество помогло финской ели плотнее прирасти к родной почве.
В 1846 г. открылось в Выборге отделение Финского Литературного Общества, исходя из положения, что «один голос теряется в пустыне, а два голоса под-час направляют друг друга; далекий огонь только светит, а близкий — светит и греет».
Такая большая идея, как национальная, не могла не иметь своих противников. И голоса их не раз раздавались в Финляндии. Уже в 1830 г., говорит Рейн, были и такие, которые жаловались, что Финское Литературное Общество было основано без специального разрешения. Это были, конечно, бюрократические придирки. Из беседы с Меншиковым Рейн убедился во внушении князю мысли, что финское национальное направление опасно для общественного порядка и правительства, и что фенноманы желают создать правление, независимое от России».
Одновременно с Лённротом на невозделанную ниву финской народности вышли Шёгрен, М. Кастрён и другие. Он занялся народным эпосом, они принялись за исследование родственных финскому языку наречий. Пионером в этой области надо признать Андерса Юхана Шёгрена (1794 — 1855). Будущий академик был сыном деревенского сапожника. Отец хотел подготовить его к своему ремеслу, но страсть к книге превозмогла. Рано он стал читать, рано выучил наизусть катехизис. Андрей до такойстепени увлекся чтением, что даже во время переездов на трясучих таратайках не выпускал книги из рук. В 1818 г. А. Шёгрен находился в абоском университете. В это время проезжал через Або знаменитый датский ученый Раск, изучавший тогда финский язык. Увлеченный его примером, Шёгрен решил посвятить себя изучению языков чудского корня. Раск ободрил молодого человека, похвалив его усердие и познания. В 1820 г. Шёгрен приехал в Петербург для изучения русского языка и истории. Здесь же он на немецком языке написал свой первый труд — «О финском языке и литературе», который в 1821 г. был представлен государственному канцлеру Румянцеву; он не только напечатал его, но пристроил молодого ученого у себя библиотекарем. С 1824 по 1828 г.
Шёгрен, по ходатайству гр. Ребиндера, насчет финляндской казны, посетил финские племена северной и северо-восточной Европейской России. Основательные исследования обратили внимание на Шёгрена и в 1829 г. он был избран адъюнктом нашей Академии Наук. Последние его поездки были совершены по Лифляндии и Курляндии. Большая часть его исследований о финно-угорских племенах обнародована в «Johan Andreas Sjögren Gesammelte Schriften» (1861 г.).
Еще более громкую известность в области финских наречий и племен приобрел Матвей Александрович Кастрён (1813 — 1852). По собственному отзыву, он еще юношей «решил посвятить свой жизнь исследованию языка, религии, нравов, образа жизни и других этнографических условий финского народа и родственных ему племен».
В 1836 г., когда Кастрён покинул стены университета, Э. Лённрот успел уже собрать руны финского народа — народную эпопею Калевала — и тем еще более воспламенил в Кастрёне желание исследовать финскую мифологию. Кастрён объехал (1838 — 1839) два раза Лапландию, путешествовал по Карелии, Архангельской губ., добрался (1843 г.) до Обдорска и, наконец, в 1845 г. он на четыре года отправился в тундры и снега Сибири, где исследовал языки и наречия самоедов, монголов, ту втузов, татар, остяков и др. В качестве путешественника и доцента он считался на службе нашей Академии Наук. Им составлены самоедская, зырянская, черемисская и остякская грамматики. В области финско-угорских исследований главным трудом Кастрёна является финская мифология. Оставшиеся после него сочинения и материалы опубликованы были на немецком и шведском языках в сериях «Nordische Reisen und Forschungen».
«Обширные его исследования обнимали 30 разных языков и наречий и заключали в себе материалы для 11 грамматических сочинений, не считая финских и лапландских». Долго прожив в отдаленных странах Северной Сибири и испытав всевозможные лишения между полудикими народами, Кастрён, одушевленный чистейшей любовью к науке и своей родине, изучал там наречие и древности Финского народа. Преодолев всю тягость столь важного труда, и увенчанный богатейшим успехом, он возвратился домой. Но недолго суждено было его друзьям и соотечественникам видеть этого ученого мужа и прислушиваться к его поучительному слову. Кастрён умер рано, когда страна возлагала на него большие надежды. «Кастрёна не стало, — писал Я. К. Грот. — Невыразимо жаль».
Кн. В. Ф. Одоевский, занявшись народными песнями финнов, читал Кастрёна и внес предания из финской Калевалы в свою повесть «Саламандра».
К ученым более раннего периода исследования обширной области финской филологии и этнографии относятся еще К. А. Готлунд и Д. Э. Европеус. Первый в бытность студентом в Упсале (1823 г.), явился пред троном шведского короля защитником угнетенных финнов, живущих в Швеции, и нашел сильную опору в кронпринце Оскаре и в епископе-поэте Францёне. Но интриги встревоженных врагов довели короля до того, что он выслал его из Стокгольма. Возвращаясь в Финляндию, заехал в Петербург, где был арестован и отправлен на жительство в Куопио. Однако ж кронпринц оправдал его в глазах нашего правительства, и Готлунд без затруднения получил место лектора финского языка при Гельсингфорсском университете.
Я. К. Грот познакомился с ним и посетил его. «У него неприятная наружность, та же грубая одежда как у Лённрота, та же скромная натуральность в обращении. Его кабинет — любопытная картина. По бедности хозяина, в нем только пара столов, да один стул. Книг и манускриптов много, но, за неимением шкафов, все это вдоль стен комнаты лежит на полу, местами возвышаясь в виде правильно, очень искусно поставленных пирамид».
Готлунд, всюду отыскивая финнов, обратил внимание даже на Украину, но Шёгрен охладил его рвение. «По моему мнению, — писал ему Шёгрен, — ныне уже совершенно тщетно искать в Украине потомков тех финнов, коих Карл XII там нашел, ибо они, без всякого сомнения, давно совсем обрусели. Да и вообще не слыхать, чтобы в южной России жили где настоящие финны. Покойный Раск видел по Волге не финские колонии, а черемисов, чувашей и мордвы».
И Готлундом, и Европеусом издано много сочинений лингвистического или филологически-исторического характера. В трудах их встречаются ценные в научном отношении данные, но вместе с тем они изобилуют и разными «фантастическими измышлениями». В заслугу Европеусу ставится то, что он составил шведско-финский словарь (1853 г.) и ему обязаны открытием новых рун об одном из героев Калевалы Куллерво.
«Моя миссия, — писал Й. В. Снелльман, — будить от смертного сна финский народ, положенный уже в могилу». И он будил его, «как колокол на башне вечевой», будил энергично и последовательно. Его редкая настойчивость, его агитаторский жар объясняются, прежде всего, его происхождением. Снелльман был телом и душой эстерботниец. Финляндцы по их темпераменту делятся на холериков-эстерботнийцев, флегматиков — тавастов, сангвиников — карел и меланхоликов — выборгцев. Эстерботниец рос и развивался весьма самобытно, в стороне от торговых путей и начальнических глаз. Чужой руки над собой он никогда не любил. Борьба с природой, борьба за свой независимость сделала из него человека необузданного нрава, упорного, замкнутого, склонного к насилию и религиозному сектантству. Не знал он ни дворянства, ни крупного землевладельчества.
Отец и мать Иоганна Вильгельма Снелльмана были эстерботнийцы. Родился он на судне в стокгольмской гавани в 1806 г. Учился сперва в Улеоборге, где финский язык был в большом употреблении, а с 1822 г. в Абоском университете, одновременно с Лённротом и Рунебергом. Латинские и иные вокабулы не были для него особенной находкой, почему ему пришлось «самому сделать свой голову».
Университет в Або был полон Портаном, который первый наиболее сильно тронул струны финской национальности. Этот пионер-ученый пробуждал любовь к финской истории, песне и родному языку. Финляндия ходом истории поставлена была в такие условия, что в ней должна была шевельнуться мысль о собственной национальности. Александр I создал из неё особый политический организм, который от Швеции был оторван, а с Россией органически не связан. В то же время по Западу разлился романтизм, возбудивший внимание к народной поэзии, национальным особенностям, к народному языку. В Або это направление не прошло незамеченным. В местных газетах была уже напечатана программа распространения финского языка, указана необходимость введения его в школы и пр. Общество укорялось в отсутствии интереса к национальной жизни. «Мы верим и сознаем, что плохо придется родному краю, если народ не переродится, если весь его организм не обновится, не проникнется новым духом. Любовь к отечеству, к его славе и языку должна воскреснуть»... Так рассуждали некоторые в Або в 1821 — 1822 г. Там уже просили об учреждении кафедры финского языка.
В Або Снелльман сблизился с Рунебергом и Нервандером. Эти даровитые юноши обменивались серьезными мыслями и острыми шутками. «Благ мира сего» у них было мало, но они не унывали, говоря: «если мы никуда не пригодны, то уж в епископы, во всяком случае, пригодимся».
Снелльман был очень некрасив, небольшого роста, со скошенными плечами, с большой головой, широким лбом, резким отрывистым басом.
После пожара 1827 г., университет был переведен в Гельсингфорс. Здесь Снелльман жил вместе с Рунебергом и Фр. Сигнеусом. У них была одна комната с маленькой прихожей. «Салоном» пользовался большой барин Сигнеус. Рунеберг и Снелльман довольствовались прихожей, где помещалась одна кровать. По отношению к этой роскоши приходилось чередоваться: один спал на кровати, другой на полу, или оба ложились на пол. «Мы жили, как два петуха на сорной куче, — рассказывал Рунеберг, — когда они сходятся, то дерутся, а когда разлучаются, то зовут друг друга».
«В Гельсингфорсе так же, как и в последнее время в Або, образовался кружок богато одаренных молодых людей». Начиная с 1830 года это «безыменное общество» получило название кружка субботников вследствие того, что его собрания происходили накануне праздников. Члены его собирались в частных квартирах, для обмена мыслей. Избранного руководителя у них не было и естественно, что гению пришлось «держать скипетр». На сходках царило остроумие и преобладали «спокойный юмор Рунеберга, беспощадная логика Снелльмана и сарказмы Нервандера». Главной целью собраний была литература. Кружок разрастался и в конце концов он вобрал в себя всю выдающуюся университетскую молодежь. Кружок интересовался всем: вопросами человечества, делами родины, иностранными событиями, ходом польского мятежа и пр.; все передовые и современные веяния отражались в нем. Среди шуток и пунша здесь родилось несколько серьезных мыслей: субботники задумали учреждение лицея в Гельсингфорсе и финского литературного общества.
Как всегда бывает, так случилось и здесь: кружок расширился, но он потерял свой прежний задушевный характер, свою независимость; вместо скромного угощения затеяли дорогие пиры, вместо простого обмена мыслей и дружеских споров, начались развязные беседы и шаблонные публичные заседания. Дух отлетел и в 1837 г. «субботники» рассеялись по лицу Финляндии. Субботники в значительной мере напоминают собой московские кружки 40 годов. И здесь и там тот же юношеский идеализм, те же горячие дебаты, посыпанные аттической солью. И здесь и там первоначально иудеи уживались с филистимлянами, но затем их жизненные пути разошлись, и из друзей образовалось два враждебных лагеря. Но была и разница между кружками московским и гельсингфорсским.
Большая часть москвичей, витая в философских облаках, оставалась равнодушной к практическим и жизненным интересам родины, финляндцы же, с первого до последнего пылали патриотизмом и прославились прежде всего, как люди всей душой желавшие пользы своему краю «тысячи озер».
Другим центром, в котором в то время заметно стал биться пульс общественной жизни, были студенческие «отделения» или «нации», как они назывались ранее. Среди них вскоре выдвинулось отделение эстерботнийцев, в котором заметно сказалось влияние Снелльмана. Он внес в отделение живительную струю, содействовал укреплению в отделении эстерботнического упрямства и развитию оппозиционного духа. В отделениях читались рефераты, поэмы, произносились речи, дебатировались разнообразные вопросы, преимущественно отечественного содержания и патриотического свойства, в роде того: «возможно ли Финляндию сделать финской»? «Шведы, покорив Финляндию, принесли ли более вреда, чем пользы?» и т. д.
Где показывался Снелльман — там неизбежно закипал интерес к финскому языку. В 1833 г. студенты саволакс-карелы решили усердно заняться финским языком. Эстерботнийцы последовали их примеру. Ожидался приезд Государя. Снелльман заготовил речь, которую имел в виду произнести от имени студентов. В ней, между прочим, значилось: «...Мы видим особую милость Провидения в событии, освободившем Финляндию от прежних (шведских) уз, дабы таким путем спасти остатки её языка и тем самым спасти её национальность.
Соблаговолите, Государь... признать финский язык общим языком преподавания и судопроизводства...». Но затеи своей ему не удалось осуществить.
Затем Снелльман, 1835 г., водворяется доцентом философии в университете и начинается длинный ряд его пререканий с консисторией. Вообще замечается, где Снелльман, там, вследствие его кипучей деятельности и новаторства, неизбежная борьба, недоразумения и осложнения. Он желал прочесть серию даровых лекций «Об истинном значении и сущности академической свободы». Ректор воспретил. Снелльман жалуется на него. Вице-канцлер Теслев пригрозил даже высылкой Снелльмана «в Сибирь», но он не унимался.
В 1831 г. он начал издавать журнал «Шпанская муха», проявив и живость ума и критический талант; но летая между кострами светской цензуры в Гельсингфорсе и духовной — в Борго, эта муха скоро опалила свои крылья и погибла.
Снелльман уехал в Швецию. Там он загрустил, что в Финляндии «политика находилась в зимней спячке», цензура душила литературу, а национальный дух едва проявлял себя. Вообще на страну «троглодитов» Снелльман смотрел тогда пессимистически. Переписываясь со своим другом Фридрихом Сигнеусом, он, летом 1840 г., прислал ему замечательное письмо, в котором изложена программа его будущей реформаторской деятельности.
Вот некоторые выдержки из этого письма к Сигнеусу:
«1. Наше бедное отечество, в течение веков не знавшее самостоятельности, доведено до того, что в народе нет никакого патриотизма, ибо образованная часть его (шведская) не имеет ни малейшего интереса к духовному и физическому преуспеянию необразованной части народа (финнов). Оглянись кругом и найди, кого из правящих лиц трогает материальная нищета населения в той или другой местности страны, или кто из университетских деятелей станет сушить свои мозги, работая над просвещением финского крестьянства. Я не говорю уже о легионе тех, у кого не оказывается совести, когда приходится выбирать между интересами родины и жалованием, орденами и пр.
Народная масса, находясь под влиянием продолжительного угнетения, должна замыкаться в себе: — решаются критиковать разве только ленсмана и пастора, но ландсгевдинг представляет собой уже маленького бога, а сенатор — non plus ultra.
Народная масса никогда не выйдет из своего подневольного положения, пока язык суда и преподавания останется шведским. Вот, между прочим, почему не может быть патриотов в образованном классе: они должны выйти из среды народа, и не могут исходить из равнодушной к его судьбе чужой расы. Дух, которым последняя проникнута, наглядно выражается в глубоком презрении прибрежного жителя шведского происхождения к природному финну. Что никто из образованных лиц не сделал после 1809 года ни одного шага, чтобы облегчить участь народа, служит доказательством их патриотизма.
Чиновничья аристократия пресмыкается и угнетает народ.
В настоящее время нет больше возможности исправить то, что упущено. Правительство, фактическое, не позволит этого. Образованные классы не понимают этого. Следовательно, финская нация уже в могиле. Это очевидно всякому уже по одному лицу финна и слышится в его песне, — он знает, что перестал жить. Аксиома, которую нужно отсюда вывести, гласит: Финляндия ничего не может взять насильно: сила образования — её единственное спасение».
Затем Снелльман говорит в письме о своей жизни в Швеции и добавляет: «Вообще здесь почти ничего не знают о нашей стране. Не знают об образе мыслей, о правлении и т. д. Гельсингфорсский университет для здешних академиков тоже terra incognita. Я содрогаюсь, когда думаю об остальном свете, где мы еще меньше значим, чем здесь. Кто станет когда-либо думать о том, как на свете живется таким пресмыкающимся животным, как мы. Никакой устойчивости во внутренней жизни.
Чего только я никак не могу понять, так это то, что вы спите во время предсмертной агонии нации, или вернее сказать, потихоньку засыпаете вместе с ней. Когда я говорю о вас, я говорю и о себе самом. К вышеприведенному я прибавлю: разве вы не видите, что недавнего повышения податей ненадолго хватит грабителям. Если еще не в будущем году наше правительство, по распущении Сената, будет перенесено в Петербург, то это произойдет следующий раз, когда понадобятся деньги, все будет устроено так, чтобы оно соответствовало порядкам, существующим в Империи. Преобразование учебной части в Выборгской губернии уже начато, — потом примутся за гофгерихт, так как русские должны судиться по-русски. Оттуда же идет преподавание в университете по-русски и т. д. Впрочем, сравни это с только что принятыми объединительными мерами в Польше и Остзейских провинциях. Правительство не настолько недальновидно, чтобы, усматривая в будущем опасность, не стараться предупредить ее».
Спасение Финляндии он видел в подъеме национального сознания финнов и в обосновании будущности страны на всестороннем развитии сил этого народа.
В другой раз Снелльман высказался еще определеннее: «От нашей национальности отрывается по кусочку ежедневно, и наша грубость, наша натура такого свойства, что это делается без всякого сожаления. Православные русские становятся нашими чиновниками. Русский язык в наших учебных заведениях — главнейший из обучаемых языков. Финскому обучаются незначительно. Шведский совсем не учат. Теперь ждут, что историю и географию будут преподавать на русском языке. Многие власти ведут уже переписку на русском языке. Так, например, лоцманское ведомство, почтовое ведомство, канцелярия ген.-губернатора и др. губернаторские учреждения. Теоретически ясно, что все старания будут приложены для этого. Это все естественно. Государство, как Империя, не может у себя, у самой столицы терпеть чужой язык, чужие законы, чужую религию. Те, которые говорят: будем лишь молчать, и нас забудут, тех я считаю безумными людьми, которые не видят, сколько сделано в течение сорока лет, или не думают о том, что непременно должно случиться. К совершившемуся я еще добавлю, что ежегодно все больше земли попадает в русские руки, что скоро вся мануфактурная и мелочная торговля пойдет через Петербург, почему большинство купцов и приказчиков, даже многие торгующие крестьяне уже русские по языку, образу мысли и нравам. Но, как сказано, это естественно.
Всему этому надлежит быть. Сами мы этому способствовали своей непривычкой справляться с собой.
Будет ли это продолжаться? Сомневаюсь, что будет иначе. И если это продолжится «200 лет», то едва ли хоть один лютеранин, тем менее финн будет жить в Финляндии. Говорят, что через 50 лет конец эстонству, латышеству и лютеранству в Прибалтийских провинциях».
Из Швеции Снелльман едет в Данию, Германию и Швейцарию. Много занимается. Возвращается в Стокгольм. Принимает участие в некоторых изданиях, полемизирует по разным вопросам и составляет серьезный трактат «О государстве». В главной идее он примкнул к Гегелю, но со свойственными Снелльману оттенками и особенностями. Основу государства он видит в нации и её духе. Индивидуум обязан работать на пользу своей нации, её самостоятельности и счастья. В этой работе ему помогает любовь к родине. Деятельность индивидуума должна согласоваться с духом нации, её обычаями, требованиями и нуждами. Дух нации в конце концов представляется Снелльману той окончательной нормой, которая направляет политическую деятельность каждого. Духом нации обязаны руководиться и государственные деятели, и законодатели. Нация предъявляет требования, нация же изрекает одобрения.
Выработанные за это время убеждения ставят Снелльмана в лагерь либералов, ибо он в своих сочинениях проводил «требование религиозной свободы и уничтожения государственной церкви, отстаивал права наследования незаконных детей, установление свободы промыслов и уничтожения цехов, пропагандировал развитие дела народного образования, и наконец, указывал на необходимость упразднения дворянских привилегий и т. д. Что касается политической свободы, то он признает её значение и находит, что распространение её на большее число граждан имеет последствием развитие и подъем национального духа. По его же мнению, политическая свобода не оправдала возложенных на нее надежд, и что дарование её предполагает достижение народом более высокой, сравнительно, степени просвещения».
Снелльман делается одним из виднейших представителей своеобразного финского племени. В Швеции Снелльман успел приобрести имя, и сородичи начали дорожить им. «Делайте, что хотите, — пишет Арвидссон, — но во что бы то ни стало, устройте так, чтобы удержать Снелльмана у себя! Я согласен, что этот человек одержим бесом упрямства, но это способнейшая голова и притом это человек, проникнутый горячей любовью к родине».
Снелльман возвращается в Финляндию. Стокгольмские друзья провожают его и один из них сказал при расставании: «В Финляндии ты будешь повешен, или же сделаешься членом Сената». Последнее оправдалось, но лишь после того, как власть долгое время смотрела на него, как на человека, достойного виселицы.
На Снелльмана смотрели как на бунтовщика и фантазера, но он этим не смущался. Как лицо беспокойное, он не был допущен в университет. Он удалился в г. Куопио, приняв там должность ректора высшей элементарной школы. Там же он задумал издавать газету «Сайму». Его приезд в Куопио и его решимость издавать газету — были, конечно, событиями в провинции; и не только там: его боевая публицистическая деятельность сделалась большим финляндским культурным фактором сороковых годов и главный период пробуждения финской национальности, пожалуй, справедливо было бы отметить, как «время Снелльмана».
«Твоя «Сайма» — это монумент, определивший и определяющий эпоху, — писал один из его корреспондентов. Ты затронул вопросы, которые никогда прежде не вызывали у нас столь общего и серьезного внимания»... Корреспондент был прав.
В первом же номере «Саймы» естественно было встретить его вероисповедание. В статье об организации в Финляндии истинно национального образования он жалуется, на неимение в крае национальной литературы. «Культуры целой нации, — писал он, подобно нашим славянофилам, — не может быть исключительно заимствованной, она должна проникнуться национальным духом. И так как язык есть выражение мыслей и чувств народа, то культура обязана излагаться на языке родном для народа. В виду того, что образованный класс Финляндии по языку чужд народной массе, то его просвещение не зиждется на национальной почве, а его литература не способна внушить народу истинной любви к родине и науке. Литература — вытверженный урок, образование — произведенный заем».
Немедленно после своего выступления на поприще публициста, Снелльман в длинном ряде статей развил необходимость постепенного введения финского языка в преподавание. Далее, Снелльман находил, что шведское население должно постепенно слиться с финским племенем и тем загладить вековые несправедливости, причиненные финнам. Пропаганда Снелльмана становилась все горячей и настойчивей. «Знайте, молодые люди, — писал он, — что с этой минуты каждое шведское слово, сказанное вами, должно считаться в некотором отношении ущербом для финской литературы, для славы финского имени и для вашей собственной. Только родной язык может дать место в мире вашим произведениям и вашему имени».
В молодом увлечении, он понятие «национальный» отождествлял единственно с понятием «финский» и требовал, чтобы в Финляндии один только финский язык считался национальным. Язык большинства находился в пренебрежении. Это препятствовало распространению образования, это было несправедливо, — горячился Снелльман. Тут таится опасность для политического существования нации. Финны лишены выгод участия в управлении краем; они поэтому теряют интерес к сохранению и развитию общественного строя Финляндии. Все это уменьшает также их охоту и способность к труду. Вы готовите Финляндии участь прибалтийских провинций. Надо, чтобы финское племя перестало чувствовать себя пасынками в родной стране. Монополию шведов на высшую культуру в крае следует прекратить. «Что мешает финскому языку быть официальным? —спрашивал Снелльман. — Почему его не допустить языком преподавания? Ведь он признан же пригодным для религиозных наставлений народу. А если на нем излагается Св. Писание, то можно поучать тройному правилу и мудрости Эвклида».
Снелльман был убежденным гегельянцем. Философия Гегеля на Западе и в России много содействовала пробуждению национального движения. Ту же заслугу она оказала в Финляндии.
В «Сайме» талантливый публицист и «оракул из Куопио» ратовал не только за право финского языка, но и за женское образование, за установление гласности в деле управления казенными средствами, за дробление земли и многие другие вопросы. Поощряя прорытие Сайменского канала, он прибавил: если проведение канала потребует больших издержек, земские чины могли бы установить чрезвычайные подати. Подобные намеки на сейм, как опасные для того времени, проводились, конечно, контрабандой. В «Saima» Снелльман разоблачал многочисленные недостатки существовавших порядков, с оружием сатиры нападал на мещанскую мелочность своих соотечественников, беспощадно бичевал их ограниченное самодовольствие и пробуждал в образованном классе нации интерес к мировым и отечественным вопросам и сознание солидарности с народной массой. «Сайма» настаивала, наконец, на том, что прошла пора господства шведского духа в этом крае. «С некоторого времени это сделалось песнью всех здешних газетчиков», — прибавляет Я. К. Грот, характеризуя этот орган в 1844 г.
Как пылкий борец по закалу своего характера, Снелльман не мог не схватиться в бодрой полемике с наличными газетными силами края. И действительно, он находился в самой ожесточенной и заносчивой борьбе с ними. На вопрос, обращенный к Снелльману, зачем он пишет часто язвительно и злобно, он ответил: надобно же подумать и о средствах, как привлечь подписчиков; у нас одними кроткими рассуждениями не заманишь публику; надо подмешивать соли, чтобы иметь доход от газеты. И он не давал покоя «семи» мудрецам, заведовавшим семью газетами края и праздновавшим свои «именины в день семи спящих дев». Щелчки (knäppar) щедро раздавались направо и налево. Он говорил, что у них нет определенной программы и ими руководит одна нажива. В полемике он называл предмет их собственными именами, находя, что истина не нуждается в позолоте. Сдерживала его лишь цензура.
Так писал и действовал Снелльман. И ранее его требовали равноправия для финского языка, но лишь его сильное слово встретило живой отклик. Он сумел высказаться настолько энергично и талантливо, что его мысли проникли в сознание читателей и возбудили энтузиазм в молодом поколении, среди которого он имел многочисленных и восторженных сторонников. Студентам он представлялся образцом совершенства; его изучали, за ним следили, чтобы запечатлеть в памяти его слова, его черты. Каждое его замечание всасывалось в кровь и плоть молодежи. Его биография была всем им известна.
Борьба, начатая Снелльманом, заинтересовала также и П. А. Плетнева, который в своих письмах к Гроту неоднократно касался её. Плетнев оценивал ее, конечно, со своей русской точки зрения и желал, чтобы из этой национальной борьбы на окраине была извлечена какая-нибудь польза для Империи. «Как-то принято будет нами это антишведство? — спрашивал Плетнев. — Ужели оно заменено будет финством? Нет, уж не воцарится ли тогда россиянство?» — мечтал наш благородный патриот. Миновало полстолетия и должны отметить, что ни «россиянство», ни русский язык не заняли там подобающего им места. Далее Плетнев, оценивая Снелльмана, признавал его человеком очень умным, даже гениальным, хотя в то же время подозревал в нем что-то булгаринское.
Несомненно, что «Сайма» сильно всколыхнула общественное мнение края, и многие были увлечены её стремлениями. Даже Фр. Берндтсон, недавно прибывший из Швеции, придал своей газете (Morgonbladet) фенноманскую окраску.
Никакой партийности при этом не замечалось в вопросе о языке и к литературному и научному труду на пользу развития финской литературы относились с интересом, отвечающим патриотическому настроению, которое занимало все умы. «Гельсингфорсский Утренний Листок» признал, что образование края надо упрочить на национальной основе, что первым условием образования служит язык и национальным языком должен быть финский, что образованному классу придется пожертвовать своим шведским эгоизмом. Одним словом — фенномания выдвигалась самым определенным образом. Каждому гордому шведскому чиновнику рекомендовалось освоиться с финским языком. В «Гельсингфорсской Газете» (H-fors Tidningar) за 1845 г. появилось даже трогательное воззвание 3. Топелиуса к «Финляндским матерям». Он просил их учить детей финскому языку, возбудить в них любовь к родине, воспитать новое поколение, которое озаботилось бы примирением образования с народом. Вас не просят запрещать детям говорить по-шведски. Пусть шведское образование останется для них дорогим, как и прежде. Нет, учите их любить свой народ, предпочитать его другим народам, предпочитать свой язык другим языкам, любить свой край более других стран на земле.
Сильный всегда имеет и сторонников, и противников. Снелльмана много бранили, но с ним считались. Он же держал себя диктатором и потому неудивительно, что врагов у него было легион. «Много глупцов, любящих ходить на помочах», заметил один; и такая «публика охотно платит за всякую дрянь», прибавил другой. А в результате: в Гельсингфорсе только и разговора, что о национальности; составляются проекты и планы, самые мелочные и безрассудные, в особенности среди молодежи... В семье отцу приходилось бороться с родным сыном, причем не помогал даже отцовский авторитет. «Раскол в области языков у нас можно считать как добром, так и злом. Без этого раскола мы бы стояли на одном уровне развития с остяками», как выразился М. А. Кастрён.
Началась новая полемика. Она велась неофициально, в частных письмах близких знакомых, и представляет для нас, русских, особый государственный интерес, так как раскрывает задушевные стремления главных деятелей рассматриваемой эпохи.
Возражение друзей заставили Снелльмана написать (1 окт. 1844) М. А. Кастрёну длинное письмо. В нем обращают на себя внимание, между прочим, следующие строки: «Было бы малодушием стараться уверить себя, будто пробуждение национального сознания в угнетенном народе может совершиться без того, чтобы народ ipso facto не вступил на путь оппозиции. Такое сознание есть, напротив, ни что иное, как возвращение этого народа к самому себе, т. е. тут предполагается и действительно существует противоположение.
«В Финляндии тянут бесконечную песнь о том, что сделали из нас шведский язык и германская литература. Но они, во 1-х, до сего дня ничего ровно не сделали. Если не согласен, то скажи, что мы значим для истории, для человечества? Во 2-х, германизм для нас только средство. Из средства же не следует делать цели. Хорошо говорить: дать средство значит дать цель. Это верно только в том случае, если средство дает возможность достигнуть высшего. Германская культура, именно в качестве таковой, не может пойти дальше, она не может достигнуть своего высшего развития в не-германском племени. Но она может в нем раствориться. Хвали поэтому прошлое...
«Наша культура — чужой дар, она нас не поддерживает. Как бы мы ни старались выработать ее наподобие того, чем она является у создавшего ее народа, мы никогда не достигнем большего, чем уже достигли, т. е. слабого, часто карикатурного подражания. Германцы не настолько кротки, чтобы спокойно оставаться на одной точке и позволять нам двигать вперед их дело».
Кастрён ответил: «Только одно дает мне силы жить. Я решил доказать финскому народу, что мы не составляем изолированного народа страны болот, отторгнутого от света и всемирной истории, и находимся в родстве, по крайней мере, с шестой частью человечества. Составление грамматик не есть моя главная цель, но и без грамматик цели достигнуть нельзя».
«Ты говоришь: необходимо вызвать оппозицию... Но для того, чтобы она была прочувствована, она должна иметь политический характер. Если же привести такую оппозицию в действие, то неизбежным последствием окажется гибель Финляндии, т. е. как раз противоположное тому, чего добивалась бы оппозиция. Твоя же «Сайма» существует лишь до тех пор, пока считается безвредной, или другими словами: пока она не слишком популярна. По её прекращении наступит, надо полагать, еще большая вялость. Бог знает, что само по себе лучше, но мне все-таки кажется, что истинная мудрость заключается в том, чтобы даже в худшем случае иметь смелость жить для своего отечества. В настоящем нашем положении главной задачей должно быть стремление возбуждать и поддерживать проснувшуюся любовь к стране болот. Кто же не понимает, что «Сайма» имеет в виду именно это. Но она хочет достигнуть цели посредством оппозиции, а это, в сущности, оппозиция против самой Финляндии, против её жалкого положения в настоящее время. Говоря правду, надо сознаться, что «Сайма» подействовала таким путем на многие, особенно же молодые умы. Но большинство людей, по крайней мере здесь, на месте, и особенно в университете, думают иначе: говорят что «Сайма» заставила молчать воображение и показала доброму народу, что Финляндия была ничем, есть ничто, и, вероятно, тем и останется. Этих следует предоставить самим себе. Надо стараться действовать на молодежь. В молодых начали пробуждаться патриотические порывы; их следует поддержать и спасти от возможной порчи. Но для этого требуется меньше законов и больше Евангелия, меньше отчаяния и больше мужества, надежды и упования. Финн умеет отчаиваться — это для него не ново, но надеяться он редко осмеливается, а в этом — наше несчастие. Каждый человек, молодой и старый, знает, что здесь пахнет горелым. Но старые думают: «Пусть горит». А молодые говорят: «мы не можем потушить огня». Но скажи им, что они могут, — и в мальчиках явится храбрость, и они, как ни в чем не бывало, спасут дом. Детей мы будем производить, книги будем писать, любовь к отечеству мы будем пробуждать и поддерживать; мы будем работать каждый в своем городе по мере сил своих, и Бог не оставит нас. Но прежде всего мы должны спасти свой язык, как главное условие сохранения нашей национальности».
По мнению Кастрёна, это — «один из самых щекотливых вопросов, так как насильственным изгнанием шведского языка открывается место для третьего языка, и это в такое время, когда финский язык еще далеко не достиг того развития, которое сделало бы его народным, в качестве официального языка. Но мы будем работать и разрабатывать язык и достигнем того, что, со временем, его можно будет употреблять в качестве прекрасного государственного языка. Все имеет, все требует определенного исторического развития».
Руководящая мысль Кастрёна выясняется словами о финском «государственном языке». Его взгляд на шведскую культуру был определен им еще полнее в лекциях о Калевале. Он там говорит, между прочим: «Конечно, шведы выказали нам много доброжелательства, но не трудно видеть, что в нас они любили больше всего только свой собственную честь. Вряд ли они уважали в нас национальность; они не сделали ни одного шага, чтобы оживить те силы, которые находятся в тесной связи с нашим существованием, как единого цельного народа. Они, напротив, всегда старались убедить нас в том, что только благодаря им мы стали тем, что есть, а без них мы были бы ничем. Им удалось возбудить в нас недоверие к своим собственным силам и презрение к своей национальности. Чтобы нам не остаться только тенью шведов, необходимо отделиться от них; это также ясно, как то, что ребенок должен отделиться от семьи, чтобы развить свои способности. Финская легенда рассказывает об одном юноше, который как-то пожелал учиться петь. Он долго брал уроки пения у одного знаменитого учителя, но пение выходило только детским лепетом, оно было без выражения и не могло нравиться. Тогда молодой человек обратился к Маналайнену, прося выучить его благородному искусству пения. Маналайнен удалил мальчика от семьи и оставил его одного в пустыне. И тут-то он выучился петь даже лучше самого Маналайнена. Наши прежние отношения к шведам для нас то же, что зависимость молодого человека от его учителя».
В одном из писем к Снелльману проф. Тенгстрём высказал сомнение в том, чтобы финны, в виду невыгодно сложившихся условий и особенностей народного характера, способны были выработать сильно выраженную национальность. Тенгстрём советовал «разумно ограничить» стремления, добавляя: «Мы, финны, в собрании наций составляем крестьянское сословие по отношению к другим народам, стоящим на более высоких ступенях культурного развития, так сказать, аристократическим нациям».
Отвечая на это письмо, Снелльман, между прочим, говорит: «Я не хочу признавать необходимости разумного ограничения, когда вопрос идет о стремлениях к тому, что составляет самое высокое в жизни человека и человечества. Несправедливо отчаиваться, ибо самое стремление есть победа и вознаграждает само себя. Нужно, понятно, подчиняться законам истории, но только для того, чтобы искать новых исходов и с надеждой смотреть на будущее. Коротко говоря: ограничение возможно на время, но цель должна оставаться единой на веки».
«В истории развития человечества финнам, конечно, никогда не суждено быть французами. Что касается нашего национального характера, то он, без сомнения, довольно тяжел, но, в то же время, отличается настойчивостью в работе. Это, по моему мнению, дает право сделать два следующих вывода: во-первых, сколько бы ни работали, никогда не будет излишним разводить и поддерживать огонь; во-вторых, раз огонь запылает, не так то скоро его потушишь. Кроме того, многие из недостатков нашего национального характера объясняются состоянием отчаяния, в котором пребывает большая часть нашего народа. Порыв живительного духа еще никогда не оживлял его. Патриотизм, или, вернее, национальная ненависть проявлялась в нем только кое-где, как об этом свидетельствует наша военная история. Пусть только народ почувствует, как один человек, и — кто сумеет предсказать, — что из этого выйдет.
«Говорят: пафосу много, — в сущности же его еще слишком мало. Ничто великое не двигалось на свете без энтузиазма. По всей вероятности, этот энтузиазм не скажется благотворными последствиями в настоящем поколении, но это может случиться в будущем. Попробовать не мешает. Наше прошлое свидетельствует, что пассивные черты народного характера сослужили хорошую службу в борьбе с чуждыми влияниями. Очевидно, фенноманство пока еще терпимо свыше. Может наступить время, и оно придет, когда воззрения изменятся. Терпимость определяется политическими соображениями. Но политики всегда обманываются в своих расчетах, когда, давши пробудиться, национальному духу, надеются направлять его впоследствии по своему произволу. История полна доказательств противного. В этом сказывается «хитрость разума». А то, что такое благоприятное нам настроение замечается именно теперь, есть указание Провидения. В этом я глубоко убежден».
Как все это неожиданно и поучительно для русских, так долго остававшихся почти глухими к тому, что говорилось в Финляндии. Наше правительство, предоставив свободу развития финской народности, стремилось, конечно, к прочному сближению новой окраины с центром Империи. Нет, — ответили Снелльман, Кастрён и др., — вы сняли семена оппозиции, которую вам более не направить по своему усмотрению.
В этот период (1844 — 1849 г.) Снелльман наиболее поработал для родины. Партии он тогда не образовал, но выработанные им положения легли в основу фенноманской программы. Из его искры возродилось пламя.
В числе лиц, не разделяющих многих воззрений Й. В. Снелльмана, находился выходец из Швеции Арнель. Там он сделал блестящую карьеру, заняв место статс-секретаря по военным делам. Это был человек недюжинных способностей. В Финляндии ему пришлось снискивать себе пропитание службой в газетной редакции и книжном магазине, а также исполнением обязанности делопроизводителя в Экономическом обществе.
В письме Арнеля (19 — 31 марта 1846 г.) читаем: «Многие из наших соотечественников были в восторге от его (Снелльмана) «Путешествия по Германии» — только не я. Его — «Теория государства» — всем известные общие места. Как редактор газеты он дерзок, беспокоен, гонится за популярностью и проповедует коммунизм. Прочтите его статьи о казенных мызах, о лесной экономии, о дроблении поземельной собственности и т. д. Если прочтешь до конца, начинает тошнить... Финляндские газеты — фенноманы. Но я понимаю тех, которые пишут по-шведски. Они проповедуют ненависть ко всему шведскому, что имеет свои хорошие стороны, но приводит к ненависти к высшим классам... Только революционеры могут проповедовать ненависть к людям, не говорящим по-фински. Это якобинцы в шкуре финских баранов». Арнель советовал действовать на «Сайму» бичом сатиры. Это письмо Арнеля было передано кн. Меншикову — Котеном.
«Фенноманский предводитель» давно уже был бельмом на глазу многих. На него косились в университете и в Сенате. Из Петербурга приходили недобрые вести: Снелльман не пользовался благоволением ни кн. Меншикова, ни гр. Армфельта. Князю успели внушить мысль, что финские патриоты стремятся объединить все финские племена.
«Сайму» запретили (1846 г.). Некоторые о ней искренно пожалели. «Память о твоем любимом детище, — писал проф. Тенгстрём, — сохранится у нации». «Невыразимо уныло раздается в моих ушах колокольный звон по убиенному финскому духу» — значится в письме Фр. Сигнеуса. — Но наиболее вдумчивое слово прочел над покойным изданием профессор Нервандер.
«Я не могу считать искусственно вызванное фенноманское движение за рассвет, за пробуждение зари», писал он редактору «Саймы». Почему? «Во 1-х: Финляндия не самостоятельна, никогда и не была самостоятельной. Финны, конечно, особая народность, так как говорят на своем языке, но нации они не составляют, так как не имеют истории. Но раз народность не принадлежит к числу наций, то она не сумеет создать, а меньше всего по заказу вызвать к жизни национальную литературу. Во 2-х: на основании вышеизложенного следует прийти к заключению, что Финляндия, прежде всего, должна сделаться самостоятельной, но самостоятельности нельзя достигнуть одними только проповедями о создании национальной литературы. Конечно, в былое время народы сражались за книгу, за свой Библию, но ни один народ не сражался еще за свой грамматику. В 3-х: национальная литература не может принести пользы, если народ беден и немногочислен. Бедность и немногочисленность населения губят литературу шведов и датчан; сознание такого положения вещей и вызвало к жизни идею скандинавизма. И однако, шведам и датчанам не приходилось начинать все с начала, как это приходится делать нам. Финский язык, в качестве языка литературного, не мог до сей поры произвести на свет ничего, кроме азбуки. Если ты веришь в возможность финской литературы, то, стало быть, ты. допускаешь национальную культуру и литературу у эстонцев и лапландцев. В 4-х: каким образом может финский язык вытеснить в Финляндии шведский, когда ни шведы, ни финны, собственно, страной не владеют. Чтобы распоряжаться в доме по-своему, надо владеть этим домом. Если шведское меньшинство воспротивится проповедуемой перемене, — а это случится, если заставит нужда, — разве тогда возможно, хотя бы даже этого пожелала вся масса недворянского населения, уничтожить шведский язык, не уничтожив одновременно и финляндского дворянства? Только революция финнов против шведов могла бы привести к таким результатам, но Россия очень дурно отнеслась бы к революции в Финляндии, хотя бы эта революция и не касалась, собственно, русского правительства. В 5-х: еще ни в одной стране даже самостоятельной, языку большинства не удавалось вытеснить живого языка культуры. Поэтому я сомневаюсь, чтобы такой опыт удался когда-нибудь и в Финляндии. В 6-х: конечно, идея народности неразрывна с представлением, что народ имеет свое отечество и говорит на своем языке. Таково правило; но раз народ лишился которого либо из двух условий своего бытия, то трудно быть уверенным в том, что он когда-либо сможет возвратить себе потерянное. У человека две ноги, говорит естествоиспытатель, но, если человек лишится которой либо из них, ему приходится всю свой жизнь скакать на одной. Евреи — народ, у которого своя национальная литература и история, но у них нет своей страны. У финнов нет истории, нет национальной литературы, но у них есть своя страна. Предъявляемые упомянутыми двумя народами притязания на получение недостающего им, конечно, не безосновательны, нетрудно сказать, который из двух предъявленных суду истории исков должен разрешиться скорее. В 7-х: упомянутый только что процесс должен, по крайней мере, вестись самим тяжущимся, а не адвокатами. Ты, Р. Тенгстрём (сын), Эльмгрен, Берндтсон, вы все не в состоянии понять финской книги без словаря и не можете на финском языке написать страницы без ошибки. Разве, по-настоящему, пристало вам быть ходатаями за финский язык? Если у войск-нет собственных предводителей, и оно должно искать их в чужих краях, битва не может быть выиграна в его пользу. Разве случалось в истории, чтобы демократия побеждала, имея предводителями аристократов. Разве у ирландцев, в их борьбе за свой самостоятельность, стоят англичане? Разве поляками руководят русские? Нет, импульс и давление должны исходить в данном случае от самих финнов. Если этого нет, то, стало быть, движение преждевременно».
Лишенный газеты, Снелльман просил своего друга Лённрота начать издание журнала (Litteraturbladet). Тот согласился. Снелльман вновь сделался фактическим руководителем печатного органа, но опять ненадолго и без прежнего успеха.
Снелльман стал бедствовать. «Придется встать за прилавок», — сказал он. И действительно, обстоятельства побудили его принять место помощника заведующего торговой конторой у купца Бёргстрема. Прошло более двух лет. Наступило новое царствование. Колесо счастья повернулось, и мы увидим Снелльмана сенатором.
Финляндия переживала переходный период, дни перелома. Таял вечер её безмолвной жизни и наступало утро, обещавшее радостный, плодотворный, трудовой день. На работу вышли уже Лённрот, Рунеберг, Снелльман... Пришел и Фридрих Сигнеус. Он брался за многое и потому сомневались в пользе его деятельности. Он был поэтом, но, — говорят критики, — его произведения прошли бесследно; он был оратором и слова его прошли, как пурпуровые облака по горизонту; он странствовал по пустырям финской истории, но более в качестве ботаника и пейзажиста. Он был критиком, но обыкновенно не видел разбираемого предмета. Наконец, он подарил Гельсингфорсу свой музей, с которым город не знал, что делать.
Конечно, Сигнеус второстепенная величина и его влияние нельзя ставить рядом с влиянием Снелльмана, Рунеберга и др., но деятельность его в период пробуждения национализма была, несомненно, полезна и его следует отнести к числу благородных «будильщиков» края, так как он оказал заметную услугу, подраставшему поколению, своими многочисленными общественными речами.
Он вырос в отцовском доме, в котором сильно вкоренилась любовь к родине. Назначенный епископом, его отец с горячей любовью уговаривает финнов не стыдиться своего отечества, а стараться прославить его и тем приобрести общее уважение. Надо полагать, что влияние дома сказывалось в том, что «отечество» для Фр. Сигнеуса осталось «невестой его юности». Живя у отца, Фридрих Сигнеус видел «чудный берег Невы» и ему казалось, что она, подобно викингу, одетая в синевато-стальной панцирь, спокойно стремилась к венецианскому заливу севера...
С берегов Невы Фр. Сигнеус попал в число студентов в Або, где, благодаря сочинениям Арвидссона, журналу «Мнемосин» и финской газете Р. Фон-Беккера (Turun Viikosanomat) чувство патриотизма шевельнулось уже в лучших студентах, а благодаря трудам Портана финское направление стало обозначаться в местной литературе. Новое настроение задело Фр. Сигнеуса и он вскоре стал жалеть, что дух молчания господствовал в среде студентов и не было у них общей цели. Их интересы поглощались исходом экзаменов, а в течение курсов не прекращались попойки и грубые выходки.
Молодым преподавателем истории Фр. Сигнеус попадает в Фридрихсгамский кадетский корпус, где господствовала строгая военная пунктуальность и треск барабана призывал его на лекции. В своей аудитории он нашел группу веселых и беззаботных юношей, восприимчивых к возвышенным воззрениям, юношей, принадлежавших к уважаемым семействам Финляндии. Дуновение больших городов не успело еще запылить их чистых сердец. — Фр. Сигнеус начал свои чтения, и слушатели почувствовали, что он принес с собой из внешнего мира веяние свежего ветерка. Он заявил, что он не друг «великих армий, а всегда готов примкнуть к тому единичному воину, который отчаянно борется за правое дело». Со времени Сигнеуса финляндский кадетский корпус несколько определеннее стал чувствовать свое призвание защищать честь родины, хотя надо прибавить, что корпус и ранее был хорошим рассадником преданных Финляндии воинов.
С 1839 года Фр. Сигнеус устраивается в университете, в качестве профессора эстетики и новой литературы. Здесь он расширяет поле своей исторической работы. «За деньги и добрые слова» офицер Фуругельм достает ему из архива нашего генерального штаба мемуары Спренгтпортена. Найдя в них горячие отзывы о Финляндии, Фуругельм допускает в нем стремления к её самостоятельности и здоровый патриотизм, а не одно оскорбленное самолюбие. «Ничего нет удивительного в том, — пишет Фуругельм, — что до сих пор к Спренгтпортену относились несправедливо, так как только нынешнее поколение могло понять его... Мне думается, что самостоятельная история Финляндии должна признать его отцом финского дела».
У Спренгтпортена одним поклонником и последователем стало больше, и этот поклонник носил русский военный мундир.
Фр. Сигнеус как историк, усвоив себе финскую патриотическую точку зрения, не желал ограничиться рабскими компиляциями; кроме того, его никогда не покидало горячее желание добыть финнам должное признание в летописях народов. Он не удовлетворился также ходячим мнением, осуждавшим Г. М. Спренгтпортена, находя его богато-одаренным патриотом. Спренгтпортен приобрел нового красноречивого апостола своего особого патриотизма. Сигнеус посвятил панегирик воину Иоакиму Дункеру, осыпав его похвалами в гиперболических выражениях, превзойдя на этом пути напыщенные похвальные слова шведской академии наук, всегда подымавшей до небес избранных своих героев. — Сигнеус тем более не жалел красок для исторических своих портретов, что держался воззрения: история есть биография выдающихся людей; история Швеции — история её королей. Он готов был финскую армию олицетворить в Дебельне и Дункере, абоский университет — в Портане. Вообще Фр. Сигнеус постоянно парадоксален. По его мнению, потерей своей самостоятельности, Финляндия спаслась от уничтожения; в деле завоевания края католицизм оказался сильнее меча; запоздалое появление финнов в истории не что иное, как естественное последствие неспособности финнов создать государство. И. т. д.
Фр. Сигнеус, несомненно, был патриотом, но, воздав своим сородичам должное за их хорошие качества, высказал по адресу финского народа несколько нелестных замечаний, назвав его суровым и подозрительным, злобным, бессовестным, склонным отрезать честь и славу от своих лучших представителей; он называл его «добрым народом, полным злобы».
Далее Фр. Сигнеус доказывал неизбежность «развода» Финляндии с Швецией, находя, что нечто большее разделяло их, чем Ботнический залив.
Как добрый сын своей родины, он радел о её чести; каждое мнимое или действительное оскорбление её призывало его к перу — оружию. Во многом космополит, он являлся первым «призывным», когда пятналось знамя Финляндии.
Надлежащее место Фр. Сигнеуса было на ораторской трибуне. Он был поэтом, но можно сомневаться, чтоб его муза была законной дочерью чистых муз, настолько она была неряшлива в своем наряде. Он много писал, как историк и публицист, причем исходная точка бывала хорошо избрана, часто проявлялась находчивость и верно намечалась цель, но обсуждение предмета всегда шло туманным извилистым путем, с большими и утомительными отклонениями в сторону. Его всегда трудно понять; в чтении он не влияет. «Это была река, — говорит 3. Топелиус, — с определенным направлением, стремительная, но очень порожистая и брызги её волн постоянно шли через край. Но живое его слово с кафедры производило впечатление». «В печати, — говорит современник, — его слово было гипсовой маской его живых выражений. В печати он бледен и холоден. В живом его слове чувствовалось сердце и сила».
Я. К. Грот — сослуживец и хороший знакомый Сигнеуса, — признавал в нем ораторский талант, но изложение его находил путанным, темным, переполненным кудрявых фраз. Обычно он читал по тетради. Декламация и голос его были неудовлетворительны, но аудитория наполнялась. Видимо, требования были не велики.
Часто выступал Сигнеус в университете, на празднествах, в церкви на похоронах, на студенческих пирушках. Все это, конечно, делалось и другими ранее его. Но до него общественная трибуна воздвигалась для иных целей. В речах Фр. Сигнеуса финляндцы впервые услышали суждения по многочисленным злободневным вопросам, в художественно-развитой форме. Политики он еще не касался, но он говорил о родине, воспламеняя сердца юношества. С его времени ораторское слово стало силой и много содействовало свободе мысли. Свободное слово стало проникать в общественную жизнь. Это заслуга Фридриха Сигнеуса, значение которой не в состоянии был оценить лишь цензор, — иронически добавил Зах. Топелиус.
Другая заслуга Фр. Сигнеуса заключается в том, что он сумел поставить студентам общую патриотическую цель достижения, указать им более достойный предмет для борьбы, чем обычные возмущения против ректоров и бунты против полиции или патрулей русских войск. Достиг он этого устройством общих студенческих празднеств в память отца фенноманства X. Г. Портана.
Празднество задумало (1839 г.) эстерботническое отделение студентов, куратором которого состоял Фр. Сигнеус. Они в первый раз пригласили к себе представителей остальных студенческих отделений (землячеств). Движущей пружиной торжества явился Сигнеус; он произнес сильную блестящую речь и ею Портан сразу из области литературы и науки перешел в общее финское сознание и сделался объединяющим звеном для всех, заинтересованных существованием финского народа. Чествование Портана явилось вкладом в те общественные вопросы, которые стали тогда часто подыматься. На празднестве был дан толчок пробуждавшейся и возрождавшейся родине. Речь зажгла студентов и их сердца забились для высоких и чистых целей жизни. Девятый ноябрь повторялся затем ежегодно в студенческой среде, объединяя их в мыслях о будущности и славе Финляндии. Объединение привело к постановке памятника, который с 1864 г. красуется в Або и свидетельствует о прекрасных порывах финского студенчества.
Сигнеус не был фенноманом, но он сыграл в этом движении заметную роль, поддержав идейную основу национального движения в крае и развив его духовное значение.
На одном из подобных портановских торжеств, 3. Топелиус прочел свое стихотворение «Мы свободный народ духа», которое с того времени начало свое зажигательное действие на молодежь, повышая её патриотическое настроение. В своих воспоминаниях проф. К. Г. Эстландер впоследствии признается: «мне это казалось опасной, нездоровой и напыщенной гиперболой говорить без всякого благовидного повода «о величии и славе нашего края», но когда примешь во внимание, что мысль юноши мечтательна и преувеличена, прибавляет он, то слова Топелиуса не столь уж несправедливы».
Так исподволь пробуждали свой народ от долгого сна лучшие его сыны.
Финское национальное движение проявило себя настолько определенно, что уже в конце сороковых годов оно обратило на себя внимание в Швеции, где стали вдумываться в него и считаться с ним. В этом движении правильно усмотрели оппозицию на два фронта, так как несомненно, что фенномания подымалась одновременно против всего шведского и русского.
В этом отношении значительный интерес представляет статья стокгольмской газеты «Bore» 1849 г., богатая редкими историческими указаниями о первых корнях фенноманства. В ней высказался современник пробуждения финского народа, финляндский швед Роос, и в его голосе явно слышится отзвук не единичного лица, но известного образованного круга тогдашнего общества. Вот главные мысли автора.
На реках Ирландии и в горах Богемии и Венгрии громко раздался клич: да юнеют народы от собственной своей жизненной силы, отбросив все заимствованное! Этот клич эхом отдался в горах Суоми, в речи Топелиуса, обращенной к магистрам философии при промоции 1844 г.
Когда в Финляндии стало пробуждаться финское национальное чувство, шведы не могли не заметить, что начавшееся в крае движение по своим стремлениям и конечным целям является совершенно противоположным шведским домогательствам и чаяниям. Фенноманство — естественный противник шведоманства. Многие предвидели, что произойдет столкновение двух противоположных течений. Нужно было возможно умиротворить людей обоих лагерей и автор статьи пытается своими историческими справками налить масла на воду, чтобы успокоить взволнованное настроение. Со стороны шведов послышались ласковые речи о том, что Эрик Святой, Биргер-Ярл, Торкель Кнутсон, побеждая финнов, отнюдь не имели намерения насильственного завоевания, а единственно приобщения их к духовному и социальному развитию. Они покоряли духовно. Финляндия, благодаря своим новым отношениям, усвоила такую образованность, которой её собственный язык не в состоянии был выразить; и так как она в то время не имела еще столь образованных сынов, чтобы сделаться толкователями и распространителями этой образованности в своей собственной земле, то естественно, что вместе со шведскими законами явились шведские чиновники и шведский язык. Так толковали обстоятельства сами финляндцы.
Автор продолжает. Но из этого не следовало, чтобы шведы навсегда сохранили указанную монополию. И действительно, имеются исторические свидетельства того, что природные финны уже издавна достигали значительных и выдающихся положений в шведском обществе, король Эрик XIV, например, признал многих богатых крестьянских сыновей дворянами.
Затем финляндцы, разыскивавшие финских корней в администрации Швеции, обратили внимание на то, что провинции Швеции были разнообразны и каждая из них имела свои законы и права. Швеция представлялась государством почти конфедеративным. Особенно это заметно было при Густаве I, который вел переговоры с этими провинциями. Подобные указания наиболее усердно извлекались из прошлого профессором Портаном.
Предполагают даже, что до реформации в Финляндии, среди образованных сословий и чиновников, находился в употреблении финский язык. В доказательство ссылаются на Портана, указавшего, что государственный советник и маршал, барон Клас Флемминг, во времена королей Иоанна III и Сигизмунда, говорил столь дурно по-шведски, что его едва понимали. Портан убежден, что в начале XVIII ст. духовенство, значительная часть чиновников и купцов употребляли в разговорах финский язык.
Большой переворот произвел протестантизм, вошедший клином в финские отношения края. Всюду, куда он ни проникал, подымался государственный язык и развивалась литература. В 1640 г. в Або открыт был шведский университет. Новая образованность вытесняла язык древних обывателей края и проявила даже известное презрение ко всему финскому. В одно время в Швеции говорили: если что-либо идет глупо, то идет оно как в Финляндии. Новая образованность загнала исподволь финский язык в избы крестьян. Между образованными и необразованными была воздвигнута высокая преграда. На это потребовалось не более одного столетия.
Народившаяся фенномания поставила своей целью сокрушить эту преграду. Фенномания — детище XIX в., хотя семена её были посеяны раньше. Дух фенномании веял уже в XVIII ст., именно тогда, когда жил и действовал Портан. Вот почему юная Финляндия взирала на Портана, как на своего вождя и отца.
Финское Литературное Общество объединяло ученых и чиновников, купцов, горожан и крестьян, возбуждая интерес ко всему, что было финским. Отсюда неизбежна оппозиция, если не всему, что было шведским, то очень многому, хотя Кол-лан, Топелиус, Снелльман и др. поспешили объявить Финляндию единой.
Рунеберг слагал шведские стихи, и вся Суоми называла его своим скальдом, своей радостью и гордостью. Кроме того, история напоминает финнам завет Дёбельна (1808 г.): «врагами шведского отечества вы никогда не будете, но останетесь навсегда его друзьями».
«К чему стремилась юная Финляндия? — спрашивает Роос. Это мы знаем из её песни: «...Свет принадлежит свободным. Великая сила юности сражается за свой народ, истекающий кровью; она хочет сокрушить её тягостные оковы... За народ и отечество она приносит в жертву жизнь, полную огня. её имя, её подвиги принадлежат преданию, живут в песне. Бодрые братья! На борьбу за свободный мир духа. Нас призывают тени наших отцов на защиту мира древних богов. Если мы забудем образованность Швеции, то не ради России... Воспрянемте, подымем меч мысли за свободный мир духа, за язык и народ Суоми, за могущество её будущности. Да сокрушатся позорные узы, повергшие ее в оковы». Таковы слова песни.
Распеваемая на мелодию Марсельского гимна, эта песня нередко раздается по ночам даже на улицах «обрусевшего Гельсингфорса».
Роос кончает так: «Финны трудились для идеалов своей будущности. Финский язык они желали сделать языком литературы и общим языком всех жителей края».
«Чем более увеличивалось угнетение, тем живее росли мечты о великой и прекрасной будущности национальной свободы и духовной самостоятельности».
Топелиус распевал: Для нас (Суоми) рассветает утро в розовом одеянии, когда у других настает ночь...
Как видно, автор приложил много старания, чтобы не допустить фенноманов до столкновения с шведоманами. Желая ввести их в общее жизненное русло, он поет убаюкивающую песнь обоим направлениям. Но раз национальность не что иное как оппозиция, то борьба неизбежна…