I. Венчанный рыцарь — Повелитель Империи

«Экий богатырь!» — воскликнула Екатерина II, впервые благословляя своего здорового внука Николая, родившегося 25-го июня 1796 г. В тот же день она писала барону Гримму: «он кричит басом, голову держит прямо, смотрит во все глаза. У нянек просто руки опускались от удивления». Несколько позже Императрица прибавила: «в жизнь не видала такого рыцаря».

Раннее детство Великого Князя Николая Павловича протекло среди суровых условий. Его воспитателем сделался (1801 г.) черствый и малообразованный директор 1-го кадетского корпуса Матвей Иванович Ламздорф, не обладавший ни одним из качеств, необходимых для исполнения столь почетной и столь ответственной обязанности. Под его наблюдением Великий Князь не мог свободно ни встать, ни сесть, ни детски-беззаботно порезвиться. На каждом шагу ребенок, с добрым сердцем, прекрасными природными задатками, но несколько строптивый и вспыльчивый, преследовался сухими приказаниями, холодными выговорами и нередко грубыми толчками и ударами. Строгие взыскания применялись даже за обычные детские шалости. Система М. И. Ламздорфа сводилась к тому, чтобы сломить волю своего воспитанника, идя наперекор всем его наклонностям.

М. И. Ламздорф

Мать Великого Князя — Мария Феодоровна — в деле воспитания также держалась пуританских воззрений и потому, зная о карательной системе генерала, не противодействовала ей. Одного она желала: оберечь сына от увлечения крайностями военного дела; но они находились в крови деда и отца и были унаследованы маленьким Николаем. Носить ружье, махать шашкой, бить в барабан было первым удовольствием мальчика. Иногда ночью он вскакивал с постели, чтобы провести несколько отрадных минут с ружьем на часах у постели брата Михаила. Утром, в гренадерской шапке и с алебардой на плече, он спешил разбудить его. Оловянные солдатики, ружья и пушки, а несколько позже — планы укреплений, вахтпарады и, наконец, разводы и маневры — все последовательно занимало и радовало его.

Кроме того, миролюбивые стремления Матери Императрицы должны были уступить указанию Александра Павловича, что братья его предназначены стать во главе армии. С целью военной подготовки, учреждена была специальная л.-гв. Дворянская рота, в которой штабс-капитану Романову — будущему Повелителю России — пришлось играть видную роль. Люди роты сделались «потешными» Николая Павловича. Распоряжаясь в роте, Великий Князь всей своей восприимчивой душой проникся военным духом.

Обстоятельства сложились так, что военная сфера окружала его от колыбели до могилы. Он рос в героическую эпоху наполеоновских войн, когда армия сосредоточивала на себе все взоры и все надежды, поглощала цвет русского общества и главные заботы правительства. В военной обстановке сложился его характер; из военной среды он вынес привычки к дисциплине и порядку, а также высокое представление о долге службы. Инженерное искусство сделалось его страстью.

Образование Николай Павлович получил самое скудное, одностороннее, отрывочное. О своем религиозно-нравственном воспитании он впоследствии говорил, что его с братом «учили только креститься в известное время обедни, да говорить наизусть разные молитвы, не заботясь о том, что делалось в душе ребенка». На его русскую орфографию не было обращено должного внимания; политические науки заняли едва заметное место в программе его обучения. Предметы умозрительные и отвлеченные, по складу характера Великого Князя, не возбуждали его внимания. Подбор преподавателей не был удачен. Гувернер, французский эмигрант Дю-Пюже, обучавший французскому языку, преподавал почему-то и историю, академик Шторх и профессор Болугьянский считались хорошими специалистами, первый по политической экономии, а второй — по финансам. Но лекции Шторха были снотворны. Единственная его заслуга заключалась в том, что он внушал своему ученику мысль о необходимости уничтожения крепостного права. (По другим указаниям, думы об участи крестьян были навеяны учением Оуэна). «На лекциях наших преподавателей, — читаем в собственном признании Николая Павловича, — мы или дремали, или рисовали, а потом к экзамену выучивали кое-что в долбежку, без плода и пользы для будущего». Сознавая, что его научное и литературное образование недостаточно, он сказал графу Киселеву: «Да и могло ли быть иначе! Дядька, к нам приставленный, не умел ни руководить нашими уроками, ни внушить нам любовь к литературе и к наукам; он вечно ворчал, под-час разражался сильнейшим гневом из-за пустяков, бранился и нередко наделял нас толчками и щипками, которых особенно много доставалось на мой долю... Бог ему судья за бедное образование, нами полученное».

В 1811 г. к Великому Князю едва не был определен гувернером финляндец Одерт Грипенберг. Этого домогался барон Г. М. Армфельт. Одерт Грипенберг уже в молодости проявил себя человеком идеи и желал посвятить себя общеполезной деятельности. Окончив курс в Фридрихсгамском кадетском корпусе, он начал службу офицером, но рано увлекся педагогией и сделался горячим последователем Песталоцци. Выходец из Швеции гр. Г. М. Армфельт, в расцвете своего влияния при Петербургском Дворе, представил Грипенберга Императору Александру I. Молодой и красивый офицер понравился Государю, который выразил желание назначить его начальником оптического телеграфа в России. Это блестящее предложение Грипенберг отклонил словами: «Сир, я существую только ради образования молодежи и образования для себя». Тогда Государь сделал молодому финляндскому дворянину еще более блестящее предложение, оказав при этом «быть может, самое большое доверие, какое когда-либо было оказано Государем финляндцу», — прибавляет его биограф. Александр I желал сделать Грипенберга гувернером своего младшего брата, Великого Князя Николая Павловича. Какое значение это могло бы иметь для Финляндии — трудно определить, в виду того, что после Александра I Всероссийская корона перешла к Николаю Павловичу. План этот не осуществился. Одни рассказывали, что Грипенберг отказался, убедившись в том, что занятия его будут связаны придворными влияниями и что ему не дадут свободно воздействовать на Великого Князя, согласно его собственным педагогическим убеждениям и методам, которыми он не желал поступиться. Другие говорили, что Грипенберг женился на дочери пономаря финского прихода в Петербурге и тем закрыл себе доступ во Дворец. Яков Грот, знавший лично Грипенберга, признавал его одним из самых достойных граждан Финляндии, человеком благородной души и возвышенных понятий.

В лице Николая Павловича в царской семье рос и креп красавец с классической наружностью. Правильные черты лица, высокий рост, воинственная осанка, звучный голос, слегка саркастическая улыбка, прирожденное величие и «сердечное красноречие» делали его особенно привлекательным.

Он женился (1817 г.) на старшей дочери короля Фридриха Вильгельма III, прусской принцессе Луизе-Шарлотте, в крещении — Александре Феодоровне.

Женитьбу Николай Павлович признавал единственным прочным своим счастьем. «Если кто-нибудь спросит, — сказал он Великой Княгине, — в каком углу мира скрывается истинное счастье, сделай одолжение, пошли его в Аничковский рай». В свободное от службы время Великий Князь наслаждался среди своей семьи: резвился с детьми, пел под аккомпанемент своей супруги, играл на флейте, рисовал батальные картины. Когда не было музыки, читались новейшие произведения русской и иностранной литературы. «Мы, — пишет в своих воспоминаниях Александра Феодоровна, — он, как и я, были поистине счастливы и довольны только тогда, когда оставались наедине в наших комнатах».

«Прошли наши блаженные дни», — сказал Император своей супруге, когда им пришлось переехать в Зимний Дворец.

Императрица Александра Феодоровна имела болезненный вид; её движения и разговор были отрывисты, в ней замечалась склонность к мечтательности и мистицизму. её профиль, хотя немного суровый, находили прекрасным. Она пользовалась большой любовью за свой доброту и за умиротворяющее влияние на Государя.

Командир полка, а затем генерал-инспектор по инженерной части — таковы главнейшие ступени военной службы Николая Павловича. В дела государственного управления и высшей политики Александр I его не посвящал. Великий Князь Николай Павлович начал присутствовать иногда в кабинете Императора Александра при докладах не ранее 1819 г., и только с 1825 г. замечается его участие в Государственном Совете. H. М. Греч полагает, что Александр боялся превосходства своего брата и потому так упорно и долго держал его на незначительных должностях. Между тем обстоятельства рано показали, что ему предстояло принять корону и скипетр своих державных предков.

19 ноября 1825 г. в Таганроге неожиданно скончался Александр I. Наступило трехнедельное бесцарствие, при наличности двух Императоров. Началось беспримерное в истории соревнование двух братьев, но не за власть, «а о пожертвовании чести и долгу троном», как выразился В. А. Жуковский.

Печальная весть о кончине Александра I мчалась и в Варшаву, и в Петербург. Константин Павлович из Варшавы частным письмом уведомляет брата Николая о своей непреклонной воле не занимать престола и приносит ему свой верноподданническую присягу. Николай Павлович, со своей стороны, немедленно присягает на верность Константину. В первый же день, по получении в Петербурге скорбного известия из Таганрога, был распечатан таинственный пакет, хранившийся в Государственном Совете и Сенате. Воля Александра I о согласии на отречение от Престола Константина Павловича сделалась известной, но Николай Павлович не меняет своего поведения, приводит к присяге Государственный Совет и заявляет: «Я приму корону только в том случае, если Константин будет настаивать на своем отречении».

В Варшаву мчится посланец с уведомлением Николая: «Любезный Константин. Предстой пред моим Государем с присягой»... Далее говорилось, что гвардия, город и Государственный Совет присягнули Константину и ожидают его распоряжений. «Твой брат, твой верный подданный на жизнь и смерть, Николай».

Константин удивлен, огорчен и разгневан. Он повторяет свое прежнее непоколебимое решение, не придает значения присяге Николая и Г. Совета, находит, что они действовали вопреки воле покойного Государя, и именует себя вернейшим подданным Николая Павловича.

Пререкания между братьями продлились до 12 декабря. Тем временем Правительствующий Сенат издал указ о присяге Константину Павловичу. Имя Константина успели внести в текст церковной ектении и обозначить на монетах новой чеканки.

Но печальнее всего было то, что междуцарствием решили воспользоваться заговорщики — декабристы. Они желали установить, на каких условиях допустить Николая царствовать. К счастью, они действовали вяло и без общего определенного плана. Число заговорщиков было ничтожное, но единомышленников у них было много (Кн. П. А. Вяземский). Заговор был военный и к нему примкнули даже генералы и полковники.

— Где же общество, о котором столько рассказывал ты? — спросил Н. А. Бестужев Рылеева. Общества в столице не оказалось. «Знаете ли вы по крайней мере, — спросил Булатов Якубовича, — отечественную пользу сего заговора? — Нет. — Как велико число наших солдат? — И того нет». Ясно, что руководители обманывали членов Общества. Постановили действовать, хотя успели в гвардии склонить на свой сторону лишь некоторую незначительную её часть. «Завтра — говорил М. Бестужев, — решится страшный вопрос». «Предвижу, что не будет успеха, — сказал Рылеев, — но потрясение необходимо». «Дерзай, — твердили ему, — обстоятельства покажут, что делать».

В спорах и при обсуждении способа действия несколько раз раздались ужасные слова: убить Государя. — «А если он не будет нами схвачен?» — В таком случае занять крепость и овладеть дворцом.

Решили 14 декабря, — в день, назначенный для новой присяги, — собраться на Сенатской площади, для поддержания прав Константина. У заговорщиков мелькала слабая надежда на возможность установления временного правления.

Наступило сумрачное петербургское утро 14 декабря. Было 8° мороза, падал снег, дул резкий восточный ветер.

Граф Милорадович доложил Государю, что в городе все спокойно. А между тем рано утром на Екатерининском канале слышался шум и крики. Шли подвыпившие солдаты лейб-гвардии Московского полка, окруженные буйной толпой. Они направлялись к Исаакиевской площади. «Что вы здесь делаете, братцы? — спросили их. — Мы присягали Константину, а Николай, который держит его в неволе, хочет вытеснить его с престола»... Солдаты говорили еще: «У нас одна душа, мы не можем, как жиды, каждую неделю присягать другому». «Гвардия бунтует, — пронеслось по улицам Петербурга; войска не хотят присягать!» На площади у Сената собралось несколько разрозненных воинских частей. они толпились в беспорядке, представляя пестрое сборище. Тут был целый маскарад распутства. Солдаты в расстегнутых шинелях, с заваленными на затылок киверами, мешались с гражданскими лицами в полушубках и мужицких шапках. Многих успели напоить вином. Вокруг, на бульваре, на площади много народу. Деревья, крыши, дощатые ограды вокруг строившегося Исаакиевского собора полны людей.

У Зимнего Дворца показался Император в Андреевской ленте, без шинели. Его окружил народ. Он прочел ему длинный манифест. «Сердце замирало, — признавался Государь, — и единый Бог меня поддержал». Народ целует руки и мундир нового Повелителя России.

По площади, мимо Зимнего Дворца, идет войсковая часть. «Мы за Константина», — слышится дерзкий голос из её нестройных рядов. «Когда так, так вот вам дорога», — ответил Государь, и мимо него прошли мятежники к своим товарищам, стоявшим у памятника Петра Великого. — «Ура, Константин!», «Ура, конституция!», — неслись дикие крики из мятежной толпы, наполнившей Сенатскую площадь.

Мятежников, коих всего было около 2-х тысяч, поочередно увещевают Милорадович, Сухозанет, Великий Князь Михаил Павлович, митрополит Серафим. Первого убили, остальные вернулись, не достигнув цели. «Какой ты митрополит, когда на двух неделях двум Императорам присягнул... Не верим вам!», кричали из рядов.

Государь, сев на коня, объезжал некоторые воинские части, отдавал приказания, просил народ разойтись. «По мне стрелять будут и могут в вас попасть. Не хочу, — прибавил он, — чтобы кто-нибудь пострадал за меня. Ступайте по домам. Наденьте шапки». Император был величественно строг. Окружавшие Государя умоляли его не подвергать себя опасности. Был момент, когда он, желая ближе рассмотреть положение мятежников, подъехал к краю Сенатской площади.

Его узнали, встретили буйными криками и ружейными выстрелами, убившими около него несколько человек народа. «Отличное начало правления», — вырвался грустный вздох из груди Монарха.

Представители иностранных дворов, собравшиеся из любопытства на бульваре, пожелали встать в свиту Государя, чтобы тем наглядно показать народу признание его законных прав на престол, но Николай Павлович, поблагодарив их, стойко ответил: «что эта сцена была семейным делом, к которому Европа не имеет никакого отношения».

Проходят томительные часы в разных попытках образумить заговорщиков. Двинули на них, наконец, конный отряд, но гололедица помешала успеху атаки.

Короткий декабрьский день стал склоняться к вечеру. «Ваше Величество, теперь не должно терять ни одной минуты: добром нечего здесь взять; необходима картечь», — сказал князь Васильчиков.

— Итак, вы хотите, чтоб я в первый день царствования пролил кровь моих подданных?

— Чтобы спасти Ваше царство.

Мысль князя Васильчикова повторил гр. Толль.

Было 3 часа. Наступала темнота и город нельзя было оставить на произвол нескольких тысяч вооруженных солдат.

Проходит еще некоторое время и затем раздается роковая команда, произнесенная самим Государем: «Пальба орудиями по порядку, правый фланг начинай!». Полковник Нестеровский навел орудие, канонир перекрестился, и грянул выстрел. За ним последовал второй, третий. В рядах мятежников полное смятение и «неистовый крик»; они стали спасаться бегством. Картечь все решила. Заговор был рассеян. Тишина и порядок сохранились по всей России. Государь удалился во дворец.

Там наблюдалась иная картина: в залах вдовствующей Императрицы собрался блестящий двор. Тут же находился митрополит с многочисленным духовенством. Предполагался молебен по случаю восшествия на престол. Все направились в придворную церковь. Ожидали Государя. По его прибытии, пропели только: «Тебе, Бога хвалим». Благодарили Всевышнего за избавление от опасности.

В это же время в конногвардейских казармах мужественно умирал храбрый гр. Милорадович — главная жертва мятежа. Государь почтил его прекрасным письмом, в котором, между прочим, значилось: ...«Я имел в тебе друга и верных детей в русском народе, за которого обещаюсь не жалеть своей жизни».

Первый день царствования сразу поднял Государя и показал его чудные качества. Он сразу нравственно вырос в глазах всех.

Историограф H. М. Карамзин сообщал своему другу, И. И. Дмитриеву: «14 декабря я был во дворце, выходил и на Исаакиевскую площадь, видел ужасные лица, слышал ужасные слова, и камней пять — шесть упало к моим ногам. Новый Император оказал неустрашимость и твердость. Первые два выстрела рассеяли безумцев с Полярной Звездой, Бестужевым, Рылеевым и достойными им клевретами. Я, мирный историограф, алкал пушечного грома, будучи уверен, что не было иного способа прекратить мятежа. Ни крест, ни митрополит не действовали». В. А. Жуковский в письме к Александру Ив. Тургеневу с отрадой отметил: ...«Одним словом, во все эти решительные минуты Государь явился таким, каков он быть должен: спокойным, хладнокровным, неустрашимым. Он представился нам совершенно другим человеком, он покрылся честью в минуту, почти безнадежную для России»... «Государь отстоял свой трон... Отечество вдруг познакомилось с ним, и надежда на него родилась посреди опасности, устраненной его духом».

«Еще утром этого дня, — читаем у графини М. Д. Нессельроде, — не знали его громадных достоинств, которые неожиданно обнаружились под влиянием этих грустных обстоятельств. В несколько часов, своей храбростью, присутствием духа, твёрдостью, гуманностью он сумел привлечь к себе сердца и доверие войск, обитателей столицы... Какая речь, какое благородство, какое величие! И где до сих пор он скрывал все это?».

«Я Император, — писал Николай брату Константину, — но какой ценой, Боже мой, ценой крови моих подданных!». — «Никто не в состоянии понять ту жгучую боль, которую я испытываю и буду испытывать всю жизнь, при воспоминании об этом дне», — сказал Николай Павлович французскому послу Лаферронэ, вскоре после своего воцарения. При этих словах, слезы текли из глаз Императора и рыдания заглушили его голос. «Сердце мое раздирается и у меня постоянно пред глазами ужасное зрелище, ознаменовавшее день моего вступления на престол». Правильно поэтому указывают, что происшествия 14 декабря произвели на Императора тяжелое, удручающее впечатление, отразившееся на характере правления всего последовавшего затем тридцатилетия. 14-ый декабрь потряс железную натуру Николая Павловича. Его жизни грозила опасность: «Якубович сознался, что намеревался убить Императора». «Меня не с чем поздравлять, — обо мне сожалеть должно», сказал Николай Павлович в день восшествия на престол.

В продолжение царствования Николая 14 декабря служили благодарственное молебствие об «избавлении от крамолы, угрожавшей бедствием всему российскому государству». В разговоре Николай Павлович не раз вспоминал о декабристах, называя их «мои друзья из четырнадцатого». Даже умирая, Государь просил Наследника престола поблагодарить войска за спасение России (в 1825 г.). Столь сильно задето было рыцарское чувство Государя, столь глубока была рана 14 декабря.

В книге шведа «La Scandinavie», предназначенной для европейской публики, рассказывались разные небылицы. В Зимнем дворце, накануне решающего дня, внезапно произведена была смена гвардейского гренадерского полка другим полком, в котором офицеры были финны. В то же время, когда доверили важный пост этим офицерам, им объявили манифест, коим утверждались права и свобода Финляндии. «С этого момента финны считали себя связанными узами благодарности и долга, и несколько часов спустя с геройским мужеством защищали Государя от возмутившейся гвардии. Достоверно можно утверждать, — прибавляет швед, — что Николай в эту решительную минуту обязан был сынам Финляндии короной и жизнью». Автор «слышал звон», но смешал л.-гв. финляндский полк с финляндцами.

Узнав о роковом событии в Таганроге, и. д. председателя Комиссии Финляндских дел, барон Р. Ребиндер, устремился к Великому Князю Николаю Павловичу и в то же время сделал попытку достать нужные ему справки у статс-секретаря Польши гр. Грабовского. Не узнав ни здесь, ни там ничего определенного, Ребиндер сам присягнул и предложил своим подчиненным принести присягу Константину Павловичу. Об этом он написал финляндскому генерал-губернатору А. Закревскому.

Уведомление о скорбном событии генерал-губернатор получил в Гельсингфорсе 29 ноября «в 12 часов утра» эстафетой, которая привезла «партикулярное письмо; не имея однакож никакого официального известия, — прибавляет Закревский в своем дневнике, — содержал оное в тайне». Но в тот же день он получил официальные уведомления, почти единовременно от и. д. председателя Комиссии Финляндских дел, барона Р. Ребиндера, и от военного министра, генерала Татищева. — Ребиндер, не имея никакого предписания, тем не менее, просил о приводе к присяге. Генерал же Татищев приложил к своему уведомлению ту форму верноподданнической присяги, которая рассыпалась повсеместно от Правительствующего Сената. Закревский немедлен-ленно предписал финляндскому Сенату присягнуть Его Императорскому Величеству Константину Павловичу и просил озаботиться о приведении к присяге всех учреждений и сословий края, кроме крестьян, по препровожденной при этом форме присяги, «изданной от Правительствующего Сената».

Третий курьер из Петербурга примчался от дежурного генерала А. Потапова, который, по повелению Вел. Кн. Николая Павловича, запрашивал Закревского, какие им сделаны распоряжения о приводе к присяге Константину Павловичу. Особенно торопился с присягой войск. От себя А. Потапов приписал, что Вел. Кн. Николай Павлович «не менее желает, чтобы вся Финляндия приведена была сколь возможно скорее к присяге».

О том, что делалось в Финляндии, видно из письма к Ребиндеру от 2 — 14 декабря вице-президента Сената К. Эр. Маннергейма, который сообщал, что 12 дек. (30 ноября) его разбудил в шесть часов утра адъютант, звавший его к генерал-губернатору. Ему сообщено было о горестном событии и приказано созвать членов Сената и властей разных управлений, для верноподданнической присяги новому Государю. К. Маннергейм сделал несколько замечаний относительно присяжного листа Правительствующего Сената, попросил дать возможность принести присягу по обычной для Финляндии форме, но отказался от дальнейшего спора, когда генерал-губернатор определенно заявил, что в виду серьезной ответственности по этому делу он не может допустить какого-либо изменения и промедления.

В тот же день, 30 ноября — 12 дек., собран был пленум Сената. В кратко составленном протоколе говорится лишь, что генерал-губернатор, присутствовавший в Сенате, представил уведомление о кончине Императора Александра и восшествии на Престол Вел. Кн. Константина, которое К. Маннергейм прочел по-шведски. Затем последовала присяга по форме, исходившей от Правительствующего Сената, прочитанной прокурором Валленом. После присяги сенаторов и чиновников, генерал-губернатор удалился. Сенаторы же, устроив новое совещание, решили приказать властям края присягнуть и заставить других дать присягу, согласно сообщенной из Петербурга форме. И действительно, присяга была принесена во всем крае по русскому присяжному листу.

Судя по протоколу Сената, все прошло спокойно и без пререканий. Но из частного письма председателя Вазаского гофгерихта, Ротчирка, к губернатору Улеоборгской губернии, С. Ф. фон-Борну, узнаем, что в протокол не внесено все происходившее в заседании. Ротчирк рассказывает, что на заседании Сената, после ухода Закревского, Фридрих-Вильгельм Эдельгейм стал порицать К. Маннергейма за происшедшее, указывая на незаконность приносить присягу самодержавному Государю. К. Эр. Маннергейм, разгорячась, просил избавить его от всяких замечаний в присутствии Сената. Клинковстрём хотел высказать свое мнение, но его остановил А. Г. Фальк словами: «Молчи, не мешай члену высказаться до конца». Эдельгейм продолжал говорить долго и горячо. Однако к нему присоединилось лишь меньшинство, большинство же осталось при решении, чтобы та форма присяги, по которой присягал Сенат, была применена по всему краю. «Эту ссору», прибавляет Ротчирк, «не следует распространять, ибо она только напрасно возбудит умы».

Рассказанное происшествие устанавливается исключительно письмом одного Ротчирка.

О поведении Эдельгейма в Сенате существует еще семейное предание, сообщенное внучкой Ф. В. Эдельгейма, Анной Эдельгейм, но оно возбуждает сомнение от начала до конца. рассказывают, что Эдельгейм выразил свой протест во время самой присяги, громко спросив: «Что это за присяга, которую вы, прокурор, читаете?». Этими словами церемония присяги была прервана. Все в смущении переглянулись. Закревский вскипел и гневно принялся угрожать Сенату, будущности страны и всем вообще ослушникам. Он, якобы, дошел до того, что, положив рядом с Библией свое оружие, и, ударив по нем рукой, вскричал: «Единственно в нем закон Финляндии!». Эдельгейм, протестуя, с твердостью заявил: «Нет, у нас есть другой закон». Семейное предание прибавляет, что Эдельгейм был затем арестован на две недели. Финляндия, давно уже жаждавшая героев и выдумывающая их, успела даже создать варианты этой легенды. Но историк Финляндии, повторив приведенный рассказ, должен был прибавить: «Жаль, что историческое исследование не может подтвердить этой семейной традиции. Хотя этой легенде уже семьдесят лет, она напрасно ожидает солидного удостоверения».

Полагаем, что в действительности все прошло спокойно, обычным порядком, и 30-го же ноября (12 дек.) Сенат донес генерал-губернатору, что все «принесли присягу на верность подданства по сообщенной форме», а на другой день Закревский о том же послал рапорт Его Императорскому Величеству.

1-го декабря Закревский получил письмо от Ребиндера, который уведомлял, что Его Императорское Высочество Николай Павлович осведомился о форме клятвенного обещания. Ребиндер доложил, что никакой формы он генерал-губернатору не послал, ибо «полагал, что в сем случае будут в Финляндии руководствоваться либо той формой, которая уповательно сообщена вашему превосходительству по военной части, для приведения к присяге находящихся там Российских войск, либо присягой, которая учинена была в Финляндии на верноподданство Его Величеству в Бозе почивающему Государю Императору Александру Павловичу». Великий Князь приказал, для избежания всякого недоразумения, «сообщить вашему превосходительству, посредством частного письма, что Его Высочество не находит различия в том, по которой из вышеупомянутых двух форм учинена будет присяга на верноподданство Его Величеству Государю Императору Константину Павловичу, если только в оной присяге, согласно с изданной от Правительствующего Сената для Империи формой, включаются обещание на верноподданство Государю Императору и Его Величества Всероссийского престола Наследнику, который назначен будет, с обязательством верно и нелицемерно служить и во всем повиноваться, не щадя живота своего до последней капли крови, и все к высокой Его Императорского Величества силе и власти принадлежащие права и преимущества по крайнему разумению и силе возможности предостерегать и оборонять».

На первых же порах генерал-губернатор распорядился, «сообразно бывшим прежде при подобных горестных происшествиях примерам», установить: 1) поминание скончавшегося Императора в молитвах, 2) производство в известный час колокольного звона, 3) траур и 4) воспрещение театральных зрелищ и «музыки в церквах».

Прошло две недели, и в России сделалось общеизвестным отречение Вел. Князя Константина Павловича от престола.

В день восшествия на престол Императора Николая I, 12 — 24 декабря, барон Ребиндер представился Государю и предложил к подписанию манифест финляндских прав и привилегий, имея при себе копию прежнего подобного манифеста. Финляндский историк, Роберт Кастрён, передает неизвестно от кого исходивший, рассказ о том, что с этим представлением Государю связана торжественная минута в жизни Ребиндера. Государь, прочтя поданную ему копию, намеревался произвести в ней некоторые изменения. Ребиндер, заметив это, положил руку на бумагу и гордо произнес: «Sire, tout ou rien!» — Подобный рассказ никакого доверия, конечно, не заслуживает, так как совершенно не согласуется с характером действующих лиц: Ребиндер, по натуре, был очень робок и до крайности осторожен, непреклонная же воля Николая I — общеизвестна. Ясно, что весь рассказ о геройском подвиге барона приходится отнести к области праздной фантазии.

Манифест был подписан 12 декабря и затем переведен на шведский язык. «Верность перевода удостоверена по милостивому повелению Робертом Г. Ребиндером, состоящим при особе Его Величества Государя по финским делам» и, тем не менее, перевод не вполне соответствует подлиннику.

14 декабря 1825 г. исправляющий должность Председателя Комиссии Финляндских дел, барон Ребиндер, писал генерал-губернатору о восшествии на Всероссийский Императорский престол Великого Князя Николая Павловича. К письму приложены были Манифест и отречение Цесаревича Константина Павловича. Ребиндер просил об обнародовании этих документов по приведении к присяге «на верноподданство по приложенным у сего Высочайше утвержденным собственноручной Его Императорского Величества подписью двум формам, каковую присягу, сообразно точной Высочайшей воле, имеет прежним обыкновенным порядком исполнить и крестьянское сословие Финляндии; те же из жителей Финляндии, кои исповедуют православную греко-российскую веру, должны учинить клятвенное обещание по утвержденной для прочих жителей Империи форме, которая будет к вашему превосходительству доставлена от военного начальства».

Из рапорта А. А. Закревского Его Императорскому Величеству видно, что все было исполнено в точности; приведены были к присяге войска Российские и Финляндские, «как все сословие Финляндского Сената по особой форме присяги», а равномерно все граждане «сей финляндской столицы».

Ко всей этой истории, рассказанной по первейшим документам, остается лишь прибавить: до сведения Его Величества дошло, что поселяне ближайших к Петербургской губернии приходов Выборгской губ. обратили внимание на то, что им надлежало учинить присягу пред городскими судами. В виду того, что прежде им разрешалось присягать в церквах, Государь и теперь повелел принести присягу в церквах, в присутствии пасторов и судей.

Биограф гр. Ар. Андр. Закревского, Д. В. Друцкой-Соколинский, говорит, что, приведя финляндцев к присяге Константину Павловичу по общей русской форме, граф считал обособленное положение Финляндии фактически уничтоженным. «Но Государь впоследствии, несмотря на все настояния его, подтвердил основания Фридрихсгамского мира и тем возвратил самостоятельность Финляндии. Граф подчинился, как всегда, распоряжению самодержавной власти; но до конца своей жизни горячо доказывал, что если бы было поддержано его распоряжение, даже пожертвовав им лично, можно было достигнуть полного слияния Финляндии с Россией.

Высочайший манифест об утверждении Николаем I финляндских прав и преимуществ передан был в Сенат, который, «приняв с чувством благоговения» столь «драгоценный залог», поставил себе в священную обязанность изъявить Его Импер. Величеству «от имени здешнего народа глубочайшую благодарность в особом начертании», которое ген.-адъютант Закревский 2 представил Государю. В адресе Сената говорилось: «Ваше Величество. Финляндский Сенат имел счастье получить сегодня акт, коим Ваше Имп. Величество, при восшествии на престол своих предков, благоволили обеспечить жителям Финляндии сохранение их веры, законов и конституционной свободы... Ничто не могло лучше осушить наши слезы и открыть сердца для надежды, как сей великодушный акт... Ваше Импер. Величество явили Себя... благодетелем Финляндии... и найдете в жителях сей страны любовь и испытанную верность... Сохраняя постановления, кои в течение многих столетий составляли основание нашего благоденствия и образованности, будучи покровительствуемы под щитом могущественной Империи Вашего Величества и гордясь принадлежать к оной, чего могли бы мы пожелать еще более, как только заслужить беспредельной привязанностью и чувствами достойными Вашего оправдания, цветущую судьбу, которую Небо в милосердии своем нам предоставило и которую царствование Вашего Величества исполнит...».

Едва кончилась «нелепая трагедия наших безумных либералистов», как вечером того же 14 декабря началось дознание, и последовали аресты. Государь с крайним душевным прискорбием соглашался на заключение преступников в крепость.

По окончании суда, часть декабристов содержалась недолго в Финляндских крепостях. В Выборге были заключены Мих. Сергеевич Лукин, Мих. Фотиевич Митьков и Петр Александрович Муханов. Из них Митьков был, кажется, переведен в Свеаборг на остров Лонгерн, где содержались еще двое; из Выборга были (в 1829 г.) переведены, по представлению Закревского, в Нейшлот офицер Лушников и чиновник ХП класса Критский. Во время допроса, в Петербурге, один из молодых декабристов, упав к ногам Императора, чистосердечно сознался в своей вине. Его наказание ограничено было шестимесячным заключением в Выборгском замке. В Выборгской же крепости сидел Анненков. Из письменного его признания узнаем, что «в Выборге сидеть было довольно сносно, офицеры и солдаты были народ добрый и сговорчивый, большой строгости не соблюдалось, комендант был человек простой, офицеры часто собирались «в шлосс» как на раут: там всегда было вино, потому что у меня были деньги; я был рад угостить, офицеры были рады выпить и каждый день расходились очень довольные, а комендант добродушно говаривал: я полагаюсь на ваше благоразумие, а вы моих-то поберегите. Чувствительные немки, узнав о моей участи, присылали выборгских кренделей и разной провизии, даже носки своей работы. Однажды кто-то бросил в окно букет фиалок, который я встретил с глубоким чувством благодарности: цветы эти доставили мне несказанное удовольствие»...

В Кексгольм были отправлены Ив. Ив. Горбачевский, Александр Викторович Поджи о, Вильгельм Карлович Кюхельбекер.

Едва ли не более всего их было сосредоточено в Роченсальме, в форте Слава. Тут временно находились (с августа 1826 г.) Александр Александрович Бестужев (Марлинский), отправленный затем (в октябре 1827 г.) в Якутск, Алексей Иванович Тютчев, Ив. Дм. Якушин, А. И. Арбузов, Матвей Ив. Муравьев-Апостол. «Здесь все содержались в темных сырых комнатах, питались гнилой ветчиной, не всегда выпеченным хлебом и часто пили воду с примесью соленой морской, попадавшей в единственный колодец». В форте Слава А. Бестужев успел написать повесть «Андрей Переяславский», не имея ни одной книги. Написал он жестяным обломком, на котором зубами сделал расщеп, на табачной обертке, по ночам. Чернилами служил толченый уголь. «Можете судить об отделке и вдохновении», — писал впоследствии А. Бестужев Полевому.

B. С. Норов, привлеченный к делу о тайном обществе декабристов, содержался частью в Петропавловской, частью Свеаборгской крепости[1].

По словам Греча, декабрист Гавриил Степанович Батеньков пробыл два года в Свартгольмской крепости. Там же содержался В. И. Штейнгель. Его посадили в маленький каземат, с маленьким окошком и железной решеткой. По его словам, это была самая ужасная минута в его жизни: он вообразил, что тут ему определено умереть. Он упал на колени и стал со слезами молиться. Потом вошел смотритель и ласково извинился, что не все для него приготовлено. Смотритель заявил, что Штейнгеля велено содержать «пристойно» (с июня 1826 г. до февраля 1827 г.). В феврале 1827 г. крепость посетил генерал-губернатор А. А. Закревский и облегчил положение всех. Он приказал допускать заключенных к общему обеду, выводить на прогулку в одиночку и в баню. Коронационный манифест смягчил участь государственных преступников. Штейнгелю определена была каторга на 15 лет. В июле 1827 г. его в кандалах отвезли в Сибирь. Комендант Свартгольма Карл Федорович Бракель, при отправлении первой партии из крепости в Сибирь, читая узникам полученное приказание, при словах «заковать в железо» зарыдал. Преступники утешили его, высказывая свое равнодушие и готовность на всякое оскорбление.

Финляндским крепостям пришлось принять в своих казематах и других русских преступников. На докладе дела «о братьях Критских», Государь надписал: «Суду не предавать, а послать по два: в Свартгольм, в Шлиссельбург и в Соловецкий остров».

Финляндские депутации не имели счастья принести Его Величеству всеподданнейшего поздравления, по случаю вступления на престол, почему им предложено было прибыть в Петербург, в виду коронации. Представители четырех сословий приготовили приветственные речи, но они не были произнесены. Тексты речей сохранились. Гр. Аминов предполагал указать, что Александр Благословенный «предуготовил счастливейшую эпоху, представляющуюся в летописях Финляндии... Ваше Величество благоволили даровать нам охранение наших древних конституционных учреждений... Будучи бедны и суровы действием нашего климата, уединены среди морей и скал, мы довольны той участью, которую даровали нам наши Государи, и мудростью законодательства, которую завещали нам отцы наши...». В речи епископа Меландера, между прочим, значилось, что «величественная корона обширного государства на священной главе Вашего Величества получила новый блеск от мудрости Государя-героя...».

Царствование Императора Николая I обычно характеризуется как время реакции и полного застоя, когда всюду водворялся казарменный порядок и тишина кладбища; в нем самом усматривают деспота-поработителя всех полезных знаний, воплощенное противодействие «всему, что шевелилось в Европе».

Все это преувеличения и крайности. В действительности его царствование является «удивительным временем наружного рабства и внутреннего освобождения» (А. И. Герцен). Что же касается личности Николая I, то заря правды в его оценке, к сожалению, еще не занялась.

Прежде всего справедливость требует отметить, что тяжелое и запущенное наследие досталось Николаю Павловичу от старшего его брата. Все пришло в расстройство, — писал П. Д. Дивов, — и страна изнемогла под тяжкими последствиями перенесенных войн. Ханжество стало законом, цензура не знала сдержек. Процветало одно лишь крепостное право, причем о крестьянской реформе запрещено было писать. Два миллиона дел в судебных учреждениях оставались без движения и 127 тыс. заключенных тщетно ожидали решения своей участи. Власть была дезорганизована. Указы Сената оставались без внимания, а сам Сенат низведен до степени простой типографии. «Заражение умов было генеральное».

Вступив на престол, Николай Павлович делал все, чтобы искоренить зло, уврачевать раны, поднять внутреннее благосостояние, поддержать внешнее значение самоотверженно любимой им России. Время его царствования — время неустанной работы. Он не увлекался стремлением все пересоздать в государстве по отвлеченным философским системам; им руководило скромное желание сохранить существующий строй, введя в него постепенно нужные исправления и порядок. «Подвигаться не колебля, открывать пути не потрясая», — таково было его желание.

Николай Павлович начал с того, что учредил, под председательством гр. В. П. Кочубея, особый комитет. Ему надлежало выяснить: 1) что предполагалось сделать при Александре I; 2) что имелось в наличности; 3) что можно было признать удовлетворительным и что нельзя было оставить незамененным. Очевидно, что Государь желал прежде всего уяснить себе истинное положение дела.

Началась обширная работа. Но чтобы не возбудить в обществе несбыточных надежд, все производилось тайно в ряде секретных комитетов. К помощи общественной самодеятельности правительство почти не прибегало, за что подвергается граду упреков. Но и впоследствии правительство долго не обращалось к ней, имея к тому немало серьезных оснований: большинство нашего дворянства коснело в невежестве, а небольшая часть образованного общества была охвачена мечтательным идеализмом, соединенным с пренебрежительным отношением к реальной действительности. Кроме того, печальные результаты местного сословного и дворянского самоуправления были у всех перед глазами.

Однако Николаевское правительство не совсем чуждалось общественной самодеятельности. С целью развития местного самоуправления в губерниях учреждены были комиссии, ведавшие местное хозяйство, земские повинности, санитарную часть и т. п. Новым законом 1831 г. определен был круг ведомства дворянских собраний. Новым «городовым положением» 1846 г. привлечены были к заведыванию городскими делами представители сословий. Вместе с тем Император Николай I имел в виду достигнуть некоторой децентрализации. Его резолюция 1826 года гласила: «не вносить в Комитет Министров таких предметов, по которым разрешения их собственного совершенно достаточно по власти, им дарованной». Но робкому начальству всегда удобнее было снять с себя ответственность и потому оно входило к высшим учреждениям за разъяснениями и приказаниями. Иные же власти, по свойственной им лени и боязни, избегали всякого труда и малейшей инициативы. Не верховная власть отказывалась от помощи, а общественные учреждения и сословия не в состоянии были дать её.

Сильнейшей движущей пружиной периода 1825 — 1855 гг. была могучая и даровитая личность Монарха. Крупнейшие дела царствования Императора Николая I проведены были по собственному его почину и настоянию. Так, исключительно благодаря личной настойчивости Николая Павловича началось у нас железнодорожное строительство, Волга покрылась пароходами, на многие тысячи верст проведены были шоссейные дороги, улучшена финансовая система, обсуждался вопрос о крестьянской реформе и пр.

Техника на Западе делала свое дело; она облегчила и ускорила сообщения, но общественное мнение не скоро примирилось с железнодорожными новшествами. Даже в английском парламенте билль о первой дороге прошел большинством лишь одного голоса. Печать же кричала, что пары локомотива отравят воздух, искры его будут угрожать пожарами домам и лесам, жизнь пассажиров — находиться в зависимости от множества опасностей.

Тоже повторилось у нас. Даже профессора Института инженеров путей сообщения читали тогда публичные лекции о невозможности в России устроить сеть железных дорог. Энергичное противодействие постройке железных дорог оказал влиятельный министр финансов Канкрин. Первая проложенная дорога оканчивалась известным Павловским вокзалом, что дало повод гр. Канкрину с усмешкой заметить, что дорогу построили к трактиру. Противники железных дорог находили, что они не только не нужны, но даже вредны. Не нужны в виду наличности в России водяных путей сообщений, вредны потому, что могут помешать извозному промыслу и вызвать ропот народа, а также содействовать истреблению лесов, за ненахождением в России каменного угля,[2] и, наконец, могут приучить население к праздным передвижениям.

В виду отсутствия частной предприимчивости, Государь решил Николаевскую дорогу построить на счет правительства. Линейка и карандаш в царских руках указали её наилучшее и кратчайшее направление. После Севастополя русскому обществу пришлось горько пожалеть о неотзывчивости своих частных капиталов на железнодорожное строительство.

Второе большое дело, начатое по почину Государя, — военное пароходство. Окружавшие Николая Павловича влиятельные моряки, в роде князя Меншикова, не верили в пользу парового двигателя во флоте и называли «самоварниками» тех, которые желали введения его на наших судах. Несмотря на это, Государь заказал винтовой фрегат «Архимед» в Англии. Когда он был построен, капитану 1 ранга В. Глазенапу надлежало привести его в Россию. Но 6-го октября 1850 г. фрегат застигнут был у острова Борнгольма сильным ветром, загнавшим его на мель, где фрегату пробило дно, и он залит был водой, причем погибло 6 матросов. Все усилия спасти первый русский винтовой фрегат оказались тщетными. Его случайное крушение замедлило введение винтового двигателя в нашем флоте и война 1855 г. застала нас без винтовых линейных судов.

Граф Канкрин

Следующим большим делом, осуществленным благодаря Государю, явилось упорядочение денежной системы. Реформа эта сводилась к восстановлению металлического обращения в России, понижением ценности основной денежной единицы — серебряного рубля. Такая реформа была не только неизбежна, необходима, но и полезна в экономическом отношении: она шла навстречу не только потребностям государственной казны, но и нуждам развивавшейся промышленности и торговли. Проведение этой реформы должно быть признано безусловно удачным и составляет положительную страницу в истории царствования Николая I.

Остается непонятным, почему всегда скрывается, что важнейший шаг в этом крупном и удачном деле произведен по мысли, предложенной лично Императором в его собственноручной записке.

В январе 1839 г. в особом Комитете рассматривался вопрос о замене государственных ассигнаций другими денежными представителями. Государь не только лично вел эти заседания, но передал Комитету на обсуждение записку, с собственноручным изложением своего проекта. После обсуждения, мысль Государя восторжествовала, и она была всеми единодушно принята, так как оказалась наиболее основательной и рациональной. Записка Государя привела всех в совершенный восторг. Обширность сведений в таком специальном предмете, обилие и точность мыслей, энергическая краткость, отнюдь не вредившая отчетливости, наконец, самая изящность простого и ясного изложения все это вместе обличало в авторе-мыслителе и искусного редактора. «Поистине, — сказал Канкрин, — я совершенно остолбенел, когда вы, Государь Император, изволили прислать мне вашу записку и я ее прочел. Дай Бог — и скажу так без всякой неприличной лести — дай Бог нашему брату, поседевшему в этих делах, уметь написать что-либо подобное». И таково же было общее мнение, действительно без всякой лести, прибавляет М. Корф, впервые огласивший этот факт.

Не менее красива и славна следующая страница в истории его времени. Император Николай I накануне официального восшествия на престол заявил: «Я желаю положить в основу государственного строя и управления всю силу и прочность закона». Выйдя в другую комнату, Император вынес бюст Петра Великого, поставил его на свой письменный стол и с большим воодушевлением произнес: «Вот образец, которому я намерен следовать за время моего царствования». Сперанский, возвратясь 13 декабря из дворца, сказал дочери, что Император обещает нового Петра Великого.

Граф Сперанский М.М.

Государю Николаю Павловичу приписывают еще другие слова: «Я не хочу умереть, не совершив двух дел: издания Свода Законов и уничтожения крепостного права».

В 1833 г. Россия получила Свод Законов, который состоял из 15 томов, и Полное Собрание Законов, которое заключало в себе 45 томов и 30 тысяч актов. Этой колоссальной работой удовлетворена была давно назревшая потребность суда и управления, оказана была огромная помощь русской исторической науке и положено прочное основание науке русского права. Свод и Собрание Законов — величественный памятник государственному уму Николая I и его настойчивости.

Особенно ярко сказался личный почин Государя в вопросе об освобождении крестьян от крепостной зависимости. Беседуя однажды с гр. Киселевым, Государь произнес: «ты говоришь об освобождении крестьян; мы займемся этим когда-нибудь; я знаю, что могу рассчитывать на тебя, ибо мы оба имеем те же идеи, питаем те же чувства в этом важном вопросе, которого мои министры не понимают и который их пугает. Видишь ли эти картоны на полках моего кабинета? Здесь я со вступления моего на престол собрал все бумаги, относящиеся до процесса, который я хочу вести против рабства, когда наступит время, чтобы освободить крестьян во всей Империи».

Результатом убеждения Государя в необходимости улучшения положения крестьян явилось обилие комитетов и проектов, а впоследствии — и учреждение 1838 г. особого министерства государственных имуществ.

Образование первого секретного комитета относится к 6 декабря 1826 г. Предложения комитета не были осуществлены. По Западу пронеслась революционная буря 1830 г., да кроме того, Цесаревич Константин Павлович усмотрел в проекте комитета едва ли не продукт политической неблагонадежности высших сановников.

Николай I глубоко любил свой народ. Он знал его молодость и малую развитость, необузданность, неустойчивость. Он видел отношения к крепостным людям помещиков-дворян и, где возможно было, карал злоупотребления. За жестокое обращение с крестьянами в одном 1838 г. под опеку отдано было 140 имений. Где только он замечал излишнее обременение населения, немедленно подымал свой голос. Во время поездки по некоторым русским губерниям, он обратил внимание, что почтовая дорога была для него усыпана песком, а мосты и лес иногда освещались фонарями. Государь нашел это излишним и воспретил повторение подобных личных для него услуг.

В 1839 г. выступил со своими предложениями гр. Киселев. Они рассматривались новым Комитетом. Возникли разные сомнения; с одной стороны опасались обезземелья дворянства, а с другой — пролетариата, при безземельном освобождении крестьян.

Проект рассматривался затем в Государственном Совете (30 марта 1842 г.). Против проекта поднялись сильнейшие сановники и прежде всего кн. А. С. Меншиков. Разные обстоятельства вызвали колебание даже Государя Императора: «Нет сомнения, — сказал он, — что крепостное право в нынешнем его у нас положении есть зло для всех ощутительное и очевидное, но прикасаться к оному теперь было бы злом еще более видимым». Это заявление усиленно подчеркивается, между тем очевидно, что оно сделано было под влиянием минуты, так как не остановило дальнейших стремлений Государя к намеченной цели.

Работы в разных Комитетах не только возобновлялись и продолжались, но Государь сам выступил с предложением. В 1848 г. Г. Совет обсуждал закон, по которому крестьяне могли приобретать собственность с дозволения помещика. «Замечательно, что инициатива этого закона вышла от Государя», — сообщил В. И. Боткин 17 февраля И. В. Анненкову.

И это не первое личное выступление Государя по крестьянскому делу. В Комитет 1826 г. он внес собственноручную записку, о ревизии дворовых людей, а 5 октября 1831 г. писал наместнику гр. Паскевичу: «Обрати, пожалуйста, внимание на участь крестьян, нельзя-ли-б было упрочить их благосостояние».

Исполнить свой заветную мечту Государю не удалось, несмотря на 9 «секретных», и «особых» комитетов, но огромная брешь в крепостной стене была пробита. «Уже самый факт неоднократного обсуждения вопроса, хотя бы в секретных комитетах, должен был повлиять на крепостническую часть крупного дворянства».

Все вокруг громко и определенно говорило крепостникам: близится день окончания вашей вековой власти. Все явно свидетельствовало о решимости правительства облегчить участь меньшей братии. Помещики должны были свыкнуться с мыслью о неизбежности освобождения. И оно надвигалось.

Но кроме общих разговоров и стремлений, налицо имелись и реальные результаты. Была воспрещена продажа людей с раздроблением семейств или без приписки к земле; ограничен был круг лиц, имевших право владеть крепостными; указаны наказания, кои мог налагать помещик. Число освобожденных значительно возросло. Литература вопроса исподволь вспахивала целину и подготовляла ее для посева реформы. Попутно выяснился вред безземельного освобождения. Благосостояние крестьян стало улучшаться. Когда имение продавалось с аукциона, крестьяне могли выкупаться на свободу. Огромное влияние на падение крепостного права оказало также улучшение положения крестьян западнорусских губерний (1844 г.). Наконец, новое министерство государственных имуществ, руководимое гр. Киселевым, много содействовало применению к крестьянскому сословию принципа законности, подвинуло дело крестьянского самоуправления, способствовало поднятию в среде крестьян образования, стремления их к самостоятельности и т. п. Для крестьян стали издавать газету, писать книги, устраивать школы.

Даже такой могущественный Повелитель России, как Николай I, не справился с делом освобождения. Но причин тому — целая непреодолимая гора. Главное затруднение проистекало из того, что правительство решительно не хотело дать свободы крестьянам без земли, опасаясь пролетариата. Тормозили дело окружавшие Государя лица, мешали делу дворяне, препятствовали политические движения на Западе и крестьянские волнения в России.

Вышел, например, скромный закон 1842 г. об обязанных крестьянах, и он вызвал столь шумный переполох в дворянской среде и между представителями власти, что министр внутренних дел, граф Перовский, вынужден был издать успокоительный циркуляр губернаторам, ослаблявший закон искусственным толкованием.

Еще случай. Государь принял смоленских депутатов, ободрил их и побудил их к совещаниям по крестьянскому вопросу. Они вернулись в губернию. Прошло некоторое время и гр. Перовский получил от Смоленского губернатора донесение, что двое из дворян смущают губернию, распространяя гибельные либеральные мысли. Узнав об этом, Государь приказал ответить, чтобы губернатор молчал и не мешался не в свое дело.

В 1845 г. гр. Перовский, не являвшийся вовсе сторонником полного освобождения, предложил ряд мер к улучшению положения крепостных. Заработал новый Комитет 1847 года. Дело поддерживал гр. Киселев, но Государственный Совет его затормозил. В оппозиции опять оказалось дворянство, а в его руках находился ключ от той цепи — неволи, которую правительство силилось снять.

Но едва ли не печальнее всего было то, что благия стремления Государя неизменно встречали неодолимую стену среди его окружающих, начиная с членов царской семьи. Из личного признания Государя узнаем: «Я говорил со многими из своих сотрудников и ни в одном не нашел прямого сочувствия; даже в семействе моем некоторые (Константин и Михаил Павловичи) были совершенно противны». В среде министров и сановников дело тормозилось столь влиятельными лицами, как митрополит Филарет, Канкрин, Уваров, кн. Чернышев, Волконский, Васильчиков, А. А. Закревский, Орлов и особенно — кн. А. С. Меншиков, который пугал Государя «негодованием против правительства всего образованного класса». Князь Меншиков усматривал в поземельной общине гибельное муниципальное начало. Карамзин на долгие годы отдалял дело освобождения, М. Сперанский также имел в виду отсрочить его разрешение. Мордвинов полагал, что освобождение станет тогда возможным, когда народонаселение России будет пропорционально её пространству. Он даже мечтал об отмене обязанности помещиков прокармливать своих крестьян во время неурожаев.

В консервативном смысле высказывался в то время даже Наследник Цесаревич Александр Николаевич; известно, что он был недоволен деятельностью Бибикова за введение инвентарий в Западном крае, а в комитете 1848 г. он высказался за отмену закона, дарующего крепостным право выкупаться на волю, при продаже имений с аукциона. О том, что Наследник первоначально был противником освобождения свидетельствует также ген.-адъютант А. Г. Тимашев.

Тем большего преклонения заслуживает убежденность Государя, который весьма определенно шел к намеченной цели.

В передовом обществе, если и сочувствовали Государю, то не содействовали ему. Там много рассуждали, но почти ничего не делали. Даже такие сторонники освобождения, как А. И. Тургенев, Якушкин, Герцен, Огарев и др. топтались на месте, предпочитая сохранить за собой крепостных. Когда Герцен в «Колоколе» стал требовать освобождения с землей, многие из помещичьей среды охладели к прежнему своему кумиру.

Освобождение являлось делом большим, очень серьезным и требовавшим всесторонней обдуманной подготовки. Вот маленькая, но многоговорящая по этому поводу иллюстрация. Дмитрий Гаврилович Бибиков, как член Государственного Совета, получил предложение прислать свое мнение по вопросу об отмене крепостного права. Но так как он не был достаточно знаком с делом, то обратился за советом к очень умному полтавскому предводителю дворянства, Ивану Васильевичу Капнисту, зная, что последний всю жизнь мечтал об освобождении крестьян. Капнист обрадовался случаю и с жаром присел за ответ. Но, видимо, что Капнист ранее довольствовался теоретическими положениями, с высоты которых все обычно решается легко и просто. Из под его пера сразу вылилось вступление, заключавшее в себе общую историю закрепощения крестьян. Далее предстояло дать практический совет, как осуществить великое дело. И тут — на деловой почве — встретилась целая серия серьезнейших затруднений. Оказалось, предварительно необходимым подготовить школы, создать новые суды, развить в народе понятия о правах и о налагаемых ими обязанностях и пр. и пр. Словом, глубоко вдумавшись в предмет, Капнист, — в принципе убежденный поборник реформы, — дал Бибикову отрицательный ответ, сказав, что освобождение несвоевременно и принесет более вреда, чем пользы. Нельзя сомневаться, что это был искренний голос умного человека из недр России. Большой государственный вопрос, при переходе от слов к делу, получил в его глазах совершенно иную окраску.

Не удивительно поэтому, что глубокий практический ум Николая I побудил его десять раз примерить прежде, чем отрезать. «Три раза начинал я это дело, — сказал Государь графу П. Д. Киселеву в 1854 г., и три раза не мог продолжать: видно, это перст Божий».


Граф П. Д. Киселев.

При всем том, никто другой, как именно Николай Павлович положил прочное основание будущему освобождению крестьян.

Крик освобождения наиболее сильно вырвался из его груди. Он вынес на себе главную тягость подготовления дела. К сожалению, его личным стремлениям и планам упорно противодействовали с разных сторон и он, видимо, пришел к сознанию необходимости «передать сыну», но «с возможным облегчением при исполнении». И действительно, «предварительное следствие» по вековому тяжебному процессу было закончено, осталось произвести суд и постановить приговор. Имеется указание, что сам сын просил оставить это дело на его долю. Сохранилось и другое предание, что одним из предсмертных заветов Императора Николая I своему державному сыну было освобождение крестьян. Иные утверждают даже, что отец приказал сыну освобождение.

Таким образом, теснейшая связь великого преобразования царствования Александра II с царствованием Николая I не может быть оспариваема. Николай Павлович выполнил труднейшую часть дела — подготовил почву и деятелей. Не без основания поэтому накануне 19 февраля Александр II ездил молиться к гробу отца, воспитавшего в нем сознание всей важности дарования народу свободного существования. Если день 19 февраля 1861 г. прошел столь спокойно, то также благодаря подготовке Николая I: он создал ту удивительную покорность, которая была проявлена в радостный исторический момент.

«В продолжение всего царствования Императора Николая I правительственная власть неуклонно идет по пути гуманизации телесного наказания»… В отношении военнослужащих освобождение от телесного наказания постепенно распространялось на все более и более широкие группы нижних чинов.

Телесные наказания не были отменены, но было обращено внимание на искоренение вошедших в обыкновение самовластных его применений за маловажные проступки и даже при учебных упражнениях.

Граф Чернышев А.И., военный министр

Англичанин Фр. Г. Скрин указал что «в сущности Николай I был гораздо гуманнее своих современников. В то время, когда английский уголовный кодекс не успел еще избавиться от следов средневекового варварства, в России, в 1826 г., смертная казнь была оставлена только для государственных преступников».

Николай I поднял русского солдата, воспитал его по-военному, по-николаевски. Солдат того времени — закаленный, бесстрашный воин. Дух в армии был прекрасный. Самое поражение под Севастополем — стяжало славу русскому воину.

Раскрепощение воина началось в царствование Николая I. Действительный срок службы был сокращен с 25 до 20 лет. Новый устав о пенсиях положил прочное основание обеспечению старого офицера. При Николае Павловиче начались маневры, и военная игра, принесшие огромную пользу в дальнейшем их развитии. Лично Государю Россия обязана улучшением фортификационного дела. Он думал о лучших ружьях, оценивал значение стрельбы, понял необходимость надлежащего запаса для армии и пр.

Лично Государь внимательно следил за нововведениями в иностранных армиях и побуждал своих сотрудников к самостоятельной работе в области военного искусства. Многие нововведения разбились, как о гранитную скалу, о недостаток финансовых средств и тормозились окружающими. В сороковых годах мы стояли впереди иностранцев по применению к военному делу гальванизма, т. е. наше подрывное дело и минная оборона заслуживали особого внимания. Наша артиллерия под Севастополем не уступала иностранной.

Историк Н. Ф. Дубровин утверждает, что Николаю I — «ему одному принадлежит вся слава обороны Севастополя, находчивость и смелость, о которых кричали в Европе, не подозревая, кто был виновником изобретательности, и приписывая всю славу людям, бывшим только простыми исполнителями его смелых предначертаний. беспристрастная история укажет в будущем на ту громадную деятельность и тот переворот в инженерном искусстве, который был сделан в царствование Императора Николая I и который привел к блестящим результатам. Императору исключительно принадлежит мысль контрапрошных работ, занятие холма впереди Малахова кургана и заложение трех передовых редутов. «Все это совершенно сходно с мыслями нашего незабвенного Государя, — писал Император Александр II князю Горчакову, — и верно его бы порадовало… Три новых укрепления, возведенных под носом неприятеля, есть уже весьма важный результат. Жаль только, что устройство их не было исполнено тремя месяцами раньше, на что незабвенный наш благодетель неоднократно указывал кн. Меншикову».

При наличности подобных фактов, неосновательно думать, что Николай I увлекался только фронтом, что в его время процветала исключительно шагистика. Под влиянием Севастопольской неудачи, мы излишне строго и крайне односторонне осудили и наше военное дело, и все царствование.

Русская душа Государя сказывалась и чувствовалась во всем.

Назначая М. И. Глинку регентом придворной капеллы, Государь сказал: «Мои певчие известны по всей Европе... Прошу, чтобы они не были у тебя итальянцами».

В марте 1837 г. Государь позвал композитора А. Ф. Львова и сказал ему: «вот моя просьба к тебе; хочу поручить тебе важное дело. Ты будешь работать не для меня, а для России. Можешь ли ты написать русский народный гимн?». Львов заколебался. «Можешь, — прервал его Государь, — ты русский, и сразу понял, что надо; сегодня я слушал в твоем распеве молитву Господню и понял, что ты можешь сделать...». В мае русский народный гимн был написан.

Кому не известно отношение Государя к Геннадию Ивановичу Невельскому. Отправленный с экспедицией на Восток, ему воспрещено было касаться лимана реки Амура. Однако, з убедившись на месте, что на всем пространстве по берегам Амура нет ни одного китайского или маньчжурского поста, Невельской объявил Приамурье достоянием России и поднял русский военный флаг. В Петербурге особая комиссия, с гр. Нессельроде во главе, осудила поступок Невельского и предложила его разжаловать. Государь, бросив грозный взгляд на смельчака, сказал: «Так это ты осмеливаешься не исполнять моих приказаний»... Невельской объяснил дело, и Государь поцеловал его, вдел в его петлицу Владимирский крест и сказал: «Спасибо, Невельской, за твой патриотический поступок»... Довольный молодецким и благородным поступком, Император, при гордом сознании величия своего государства, заявил: «где раз поднят русский флаг, он уже спускаться не должен»...

Иностранцы, характеризуя царствование Николая I высоко оценили его русское национальное чувство: «Что касается творческого процесса, то с той минуты, как он объявил основанием своей внутренней политики самодержавие, православие и народность, получил возможность расти и он как бы еще раз обозначился. С этой точки зрения правительство было прогрессивно. Император Николай инстинктивно, своей русской душой, понял значение исторического момента и стал на стороне тех, которые хотели покончить с подражанием и работать так или иначе независимо от иностранного влияния». И действительно, великая заслуга Николая I заключается в том, что он стал возвращать Россию к её естественным историческим основам; он желал видеть Россию русской, национальной. Этого не поняли ни полки наших «либералистов», ши люди западнического толка вследствие того, что у них не было и нет капли крови, общей со своим народом; они русские подданные, но душа их «принадлежит короне французской».

Дух национальной самобытности наблюдается также в отношениях правительства к учебному делу. Нужно было командировать 20 лучших студентов сперва в «профессорский институт» при Дерптском университете, а затем на два года в Берлин и Париж. «Согласен, — гласила резолюция Государя (в 1827 г.), — но с тем, чтобы непременно все были природные русские». После коронации, осматривая университет, Государь выразил представлявшимся профессорам свое желание видеть в питомцах их «прямо русских, воспитанных ко благу единого отечества».

В 1850 г. Грановскому министерство поручает составить план учебника всеобщей истории и прибавляет, что существует потребность в хорошем руководстве, написанном «в русском духе и с русской точки зрения».

Особое место среди начинаний по учебному ведомству Николаевского царствования занимает университетский устав 1835 года. Для своего времени он явился актом первостепенной важности. Мало того, он «был лучшим из всех доныне изданных уставов» и в сравнении с уставом германских университетов того времени мог считаться либеральным. Сам Уваров — автор его — был одним из лучших русских министров народного просвещения. — Николай Павлович лично не любил C. С. Уварова, но пятнадцать лет продержал его во главе учебного дела, понимая его достоинства, как выдающегося администратора. — Государь жертвовал личным расположением в пользу государственного дела.

Граф Уваров С.С.

Реформа 1835 года, по словам Уварова, имела целью: «во-первых, возвысить университетское учение до рациональной формы и, поставив его на степень, доступную лишь труду долговременному и постоянному, воздвигнуть благоразумную преграду преждевременному вступлению в службу молодежи еще незрелой; во-вторых, привлечь в университеты детей высшего класса в Империи и положить конец превратному домашнему воспитанию их иностранцами; уменьшить господство страсти к иноземному образованию, блестящему по наружности, но чуждому основательности и истинной учености, наконец, водворить, как между молодыми людьми высших сословий, так и вообще в университетском юношестве, стремление к образованию народному, самостоятельному».

Устав ставил высокие требования университету в умственном и нравственном отношениях. Учебные заведения того времени развивали не только ум, но и характер молодого поколения.

Университеты в Николаевскую эпоху сделались «выразителями и глашатаями прогрессивных идей времени». Особенно значительная роль выпала на долю старейшего Московского университета: он был воспитателем и руководителем культурной деятельности образованного русского общества. Кафедры являлись для ученых того времени «светлыми налоями, с которых они были призваны благовестить истину». Среди жрецов науки находились такие даровитые профессора, как Грановский, Кудрявцев, Буслаев, Тихонравов, С. Соловьев, Кавелин, Пирогов и др.

Культурная и общественная миссия университета встречала гармоническое созвучие в настроении передовых слоев общества, которые видели в нем вождя и руководителя. Каждое университетское начинание находило горячий отклик; каждая публичная лекция Грановского была в буквальном смысле слова «историческим событием».

На юбилейном акте 1869 г. в С.-Петербургском университете было сказано, что вторая половина 30-х и начало 40-х годов явились самым поэтическим и самым производительным временем его существования; тогда выдвинулись лучшие его ученые силы, сложились студенческие песни и проч. Даже враги устава, например, Спасович, свидетельствуют о том, что это время было лучшим временем существования Петербургского университета. Университет этой эпохи был, по его словам, «не немецкий, не французский, не английский, но свой оригинальный — русский, такой, каким его создали потребности общества». Галахов называет 40-е годы «временем усиленного интеллектуального движения», «выдающимся пунктом культурного прогресса». Ф. И. Буслаев признает сороковые годы эрой обновления университетского строя. Университеты наши стали в уровень с европейскими. Число студентов возрастало: в 1836 г. их было 2 тыс., а в 1848 году — 4 тыс. Представители нежелательных направлений — Магницкий, Рунич, Фотий, Аракчеев — были устранены.

Сороковые годы составили эпоху в истории развития наших общественных движений. Они послужили основой наших самостоятельных научных исследований. Им Россия обязана многими крупными художественными и литературными силами. Они подготовили родине просвещенных исполнителей реформ Царя-Освободителя.

Материально школы при Николае I были поставлены в лучшее положение, чем находились прежде. Уваровские гимназии стояли выше последующих классических гимназий, в виду того, что давали значительную свободу ученикам старших классов и самостоятельное положение учителю.

К сожалению, события 1848 г. поколебали доверие Государя к гуманитарной школе. Школа, как на Западе, так и у нас, была выставлена главным источником революционных идей, почему против неё направлен был ряд стеснительных распоряжений. Прекратились отпуски и командировки заграницу; число своекоштных студентов сокращено, а это, в свой очередь, повело к значительному уменьшению общего контингента университетских слушателей. Студенты подверглись более бдительному надзору.

Преподавание философии в высших учебных заведениях было признано «не соответствующим видам правительства и не обещающим благоприятных последствий», почему министр распорядился (в янв. 1800 г.) ограничить преподавание философии логикой и психологией. Чтение логики и психологии поручено было профессорам богословия, которые должны были «сроднить» их с истинами Откровения.

В период этой «моровой полосы» юридический факультет лишился целого цикла наук, но зато получил целый ряд специальных курсов русского законодательства; на философском факультете состоялось учреждение кафедры русской истории и литературы славянских наречий.

Государь, несомненно, желал и стремился увеличить учение, но его остановил страх, что оно породит в его царстве революцию. Он желал науки и не хотел, чтобы кафедры и аудитории превратились в орудия политической пропаганды. Создалось новое трагическое положение Николая I, причина которой пришла извне.

Цензурный Устав 1826 г., прозванный «чугунным», вышел из под пера министра народного просвещения, адмирала Шишкова и кн. Ширинского-Шихматова. По этому уставу запрещалось печатать книги, наполненные бесплодными и пагубными мудрствованиями новейшего времени; книги о правах и законах, основанных на теории об естественном состоянии, о договоре, о происхождении власти не от Бога, и, наконец, предлагалось обращать внимание на цель и дух исторических и географических сочинений. Устав воспрещал произведения, возбуждавшие против правительства, или неблагоприятные для монархического правления, а также всякие предположения о преобразовании каких-либо частей государственного управления, пока правительство само не предложит их. Нельзя было писать о власти, чтобы не ослабить «должное к ней почтение» и «чувства преданности, верности и добровольного повиновения». Нельзя было оглашать чего-либо обидного для иностранных держав, особенно членов Священного Союза.

Между прочим, закон о цензуре требовал, чтобы статьи о Польше и о Финляндии заимствовались исключительно из официальных варшавских и гельсингфорсских газет (§ 148).

Устав 1828 г. ввел значительные смягчения. Общая цель, поставленная цензуре, сводилась к наблюдению за вредными изданиями. Цензуре вменялось в обязанность обращать внимание на дух книги, принимая за основание ясный смысл речи, не дозволяя произвольного толкования оной в дурную сторону и «не делая привязки к словам и отдельным выражениям».

Таковы главнейшие положения закона. Ничего «драконовского» они в себе не заключали и, тем не менее, цензурная хроника Николаевской эпохи представляет обширный скорбный лист, с длинным перечнем преждевременно погребенных изданий; литература же непрерывно была поставлена в положение усиленной охраны, при чем каждый литератор чувствовал себя контрабандистом.

Объяснения указанного печального явления кроются в следующих обстоятельствах. Во-первых, уставы 1826 и 1828 гг. страдали неопределенностью своих основных положений, откуда получился широкий простор для всяких произвольных толкований цензоров. В руках их оказались не карандаши, а скипетры. Во-вторых, в область цензуры стали вмешиваться представители всех ведомств Империи и, кроме главной цензуры, создалось еще 22 специальных цензуры. Даже умный Канкрин требовал строгой цензуры, находя, что газеты вреднее всякого нашествия дикарей. Главное же зло заключалось в том, что среди цензоров нашлись люди, пренебрегшие прямым указанием закона и голосом совести. Все это, вместе взятое, создало из цензурного учреждения какого-то специального гасителя просвещения и наше печатное «слово искривилось», как выразился И. С. Аксаков.

Общее недовольство цензурой вызвано, следовательно, не уставом, а личным составом цензурных установлений. Каждый цензор толковал закон по своему, в меру своего разумения и в зависимости от нравственной своей основы, почему некоторые договорились до изумительных положений.

В цензуре нашей находился, между прочим, финляндец Мехелин (Адольф Иванович), который едва ли вполне хорошо знал по-русски. По уверению Булгарина, он помещен по протекции и был совершенно ничтожный человек. Заметив, что в учебниках Смарагдова оставались имена Аристида, Перикла, Брута, Гракхов, цензор Мехелин (в 1849 г.) стал «вымарывать» не только рассуждение о героях Греции и Рима, но и самые их имена.

Повторилось старое правило: законы святы, но исполнители лихие супостаты. Так именно и говорили современники. Ф. Ф. Вигель писал, 28 декабря 1850 г., Загоскину: ...цензоры трусы и дураки и по русской пословице: «заставь его Богу молиться, он и лоб расшибет». Даже сдержанный П. А. Плетнев, в переписке с Я. К. Гротом, заявил: «Презираю цензоров, как глупейших и подлейших людей не потому, что они цензоры, а потому, что, быв председателем в их комитете, я имел случай узнать лично каждого из них, как человека». Такой либерал, как Никитенко изуродовал книгу Гоголя «Выборные места переписки с друзьями», но из цензуры не ушел.

С другой стороны само общество того времени находилось «на такой ступени развития, что оно удовлетворялось только животными потребностями». В его среде лишь единицы «взыскают града иного». На девять томов «Истории Государства Российского» второго издания подписалось только 453 человека. Один Крылов видел 40 тыс. своих экземпляров распроданными, а остальные писатели считали себя счастливыми, когда расходилось две тысячи их экземпляров; тогда они «надевали венок бессмертия и засыпали на лаврах». В 1845 г. во всех русских журналах красовалось объявление: «Продаются по весьма уменьшенной цене сочинения Александра Пушкина». Это объявление касалось первого посмертного издания величайшего нашего поэта. Пушкин не находил сбыта! Роман же Булгарина «Иван Выжигин» был раскуплен в две недели (в 1829 г.). Монополия Булгарина и Греча, видимо, удовлетворяла общество. Серьезные идейные журналы, объединявшие лучшие литературные силы, подписчиков не находили.

Удивительно: цензурные тиски не помешали литературному расцвету художественной литературы. Свежее вдохновение било ключом. Цензура устраивала аутодафе, но преимущественно исключительным сочинениям. Мелкая литература, журналы и газеты страдали, но лучшие произведения лучших писателей, составляющих гордость России, увидели свет в дни Николаевского режима. Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Крылов, Кольцов, Жуковский, И. С. Тургенев, Гончаров, Писемский, Достоевский, Л. Н. Толстой и другие — все это созвездие первоклассных самобытных художников слова заслужило известность в царствование, которое хотят ославить, как «моровую полосу» нашей истории. Вот почему у исследователей нашей литературы, совершенно не склонных к прославлению Николаевского режима, находим такие заявления: «Русская литература 30 годов — непревзойденная точка развития». (P. В. Иванов-Разумник), 30 годы «сделали большой вклад в художественную литературу и в критику» (И. И. Замотин) и т. д. Таким образом, несомненно, что расцвет художественной нашей литературы приходится на время царствования Николая Павловича.

«Десять лет тому назад, — писал Пушкин в 1831 г., — литературой занимались у нас весьма малое число любителей. Они видели в ней приятное, благородное упражнение». Теперь литература перестала быть на содержании у казны. Писатель перестал быть «чиновником» литературы. Он не ищет покровительства вельмож и сильных мира сего. Он обращается к обществу, ко всей массе образованных людей и ждет её одобрения. Это одобрение он может получить лишь благодаря таланту, отзывчивости, широте своего ума и сердца, глубине идей. Только с этой минуты стала возможной свободная мысль.

«Поэзия научилась и чувствовать, и изображать по-русски». Пейзаж Пушкина вполне наш родной, русский. В 20 годах Пушкин писал по-русски, думая по-французски, в 30 годах он пишет и думает по-русски, только по-русски. Начался поток русской национальной литературы. Лермонтов подарил нам «Купца Калашникова», Загоскин — «Юрия Милославского» и «Рославлева». В национальном направлении писали Кукольник, Даль, Погодин, Морошкин, Савельев-Ростиславич, Терещенко, Сахаров. Идею национальности поддерживал Плетнев и Надеждин; ее исповедовали Жуковский, кн. Вяземский, Гоголь...

Короче — царствование Николая Павловича — золотой век русской литературы.

Тоже надо сказать и про литературу финляндскую, где появились Рунеберг, Топелиус, Сигнеус, Нервандер, Стенбек и Другие.

Почему расцвет литературы и пробуждение национального самосознания пришлись на время Николая I? Полагают, ответил на этот вопрос вел. кн. Николай Михайлович, что тогда было более патриотизма, более гордились величием и славой своего отечества.

Личное отношение Николая Павловича к светилам нашей литературы нельзя иначе назвать, как трогательным и является одной из красивейших страниц русской истории. Начать с того, что он поручил самое дорогое, что у него было, — воспитание Наследника Престола — писателю В. А. Жуковскому. В 1826 г. Государь повелел предоставить в распоряжение Н. Карамзина военный корабль, желая, чтобы знаменитый историограф отправился в Италию для поправления здоровья. Вдове Грибоедова и его матери выданы были большое пособие и большая пенсия. Крылову, в день пятидесятилетия литературной деятельности, пожалованы Станиславская звезда и усиленная пенсия. H. В. Гоголь, находясь в стесненных денежных условиях, получил пенсию. И т. д.

Политические условия побудили Николая Павловича подписать смертный приговор Рылееву, но сердце Царево сейчас же шлет 3.000 р. его вдове, с заявлением, что берет на себя заботу о семье поэта. «Милосердие Государя и поступок его с тобой потрясли мой душу», — писал жене Рылеев из своего каземата.

«Не жесток в нем дух державный...

Тому, кого карает явно,

Он в тайне милости творит».

Не одна литература, но и нарождавшееся русское искусство пользовалось высоким вниманием Николая Павловича. Прекрасное являлось для него жизненной потребностью. В живописи блистали Брюллов, Иванов, Айвазовский, Бруни, Венецианов и мн. др., в музыке — Глинка, Верстовский, А. Ф. Львов..., в скульптуре — барон Клодт, Пименов..., в архитектуре — А. Л. Витберг. «Русская архитектура и декоративное художество времени Николая Павловича не уступали ни обилием талантов, ни проявившимися знаниями, ни изобретательностью тому, что было создано в то время на Западе». В стиле построек Николаевского времени нет ничего сурового казарменного, да и не могло быть, так как Государь увлекался сперва классическим стилем, затем немного готикой и, наконец, пытался возродить русский стиль, особенно в церковном строительстве.

Николай I знал науку царствовать. «Он, безусловно, был такой работник на троне, каких немного видела Россия».

Как величествен Государь в его стремлении к правде, как глубока и искренна его царская ласка, когда он желал загладить свой невольную вину. Как-то раз он резко обошелся с генералом, который оказался правым в своих действиях. Узнав правду, Государь созвал войсковых начальников и сказал: «Я пригласил вас, господа, чтобы вы были свидетелями моего суда над самим собой». И, обратясь к обиженному генералу, прибавил: «Я погорячился вчера и оскорбил тебя; прошу, извини меня. Я много работал над собой и много успел изменить в себе, но все же иногда не могу удержать своих порывов. Ну, прости же, брат, не гневайся». Это факт не единственный; и много ли найдется в нашей среде лиц, способных на подобное покаяние? «Какое сердце не дрожит», читая о подобных задушевных порывах Монарха великой Империи.

Придя однажды в студию Брюллова, Государь узнал, что художник, запершись работает. Его Величество не велел его тревожить и скромно прибавил: «Я зайду в другой раз». — Возможно ли проявить более уважения и деликатности к личности и художнику?

Кабинет Государя, — по определению барона М. Корфа, — был мастерской вечного работника на троне. Но Государю недоставало главного, — писал А. В. Никитенко, — а именно людей, которые могли бы быть ему настоящими помощниками. «У нас есть придворные, но нет министров; есть люди деловые, но нет людей с умом самостоятельным и душой возвышенной». Величайшая неудача для властей — не иметь около себя просвещенных и честных сотрудников. При их отсутствии на все дела царствования неизбежно ложится печать неудачи и лучшие намерения Монарха извращаются. Голос правды редко и случайно доходил до него. Даже столь приближенный сановник, как кн. А. С. Меншиков руководился личным эгоизмом и не раскрывал истицы перед Царем. Напротив, когда Государь имел в виду произвести импровизированный смотр подчиненной князю части, его курьер мчался грозным вестником, предупреждая соответствующих начальников.

«И ты, — писал В. А. Жуковскому Тургенев, — имеющий доступ, ты не берешь на себя быть указателем подобных нелепостей и, опершись на право рассудка и истины, требовать более уважения к человеческому достоинству». А между тем Государь жаждал узнать правду. Собственноручный рескрипт 7 декабря 1831 г. на имя графа В. П. Кочубея заключает в себе замечательные слова: «Всякое мнение, всякое замечание, клонящееся к охранению справедливости или к пользе общей, Я принимаю с живейшим удовольствием, как несомненный, лучший знак верноподданнического ко мне и престолу Моему усердия. «Я люблю откровенность, — говорил и повторял Государь, — и сам готов за правду умереть». В заседании, в котором участвовал гр. Канкрин, Государь заявил: «Прошу сказать ваше мнение откровенно, нисколько не щадя авторского моего самолюбия». Тем не менее, министр финансов в конце изложения своего мнения прибавил: «Впрочем, как Вашему Величеству угодно». — «Здесь не в угодности дело — возразил Государь; — знаю, что если Я велю, то вы должны исполнить, а теперь вы собраны, чтобы рассуждать и просветить меня».

И Царь никогда не упорствовал по отношению к своим предположениям — раз только возражения были вески и хорошо обоснованы.

Но беда в том, что окружавшие Николая I, занимали Царя «частностями и подробностями, развлекали формами и церемониями». Делать это — «величайшее гражданское преступление», — «несчастная система», писал проф. Погодин. «В порыве своего неограниченного усердия ко благу отечества, Николай I хотел делать все сам», а окружающие потакали его слабостям. Другие очаровывали Монарха блестящими отчетами, подобно кн. Меншикову и Чернышеву.

Между царем и его слугами наблюдался резкий контраст и естественно, что подобное противоречие отразилось на ходе внутренних дел и на политике русского двора. Общая неудовлетворительность личного состава сановников явилась главным тормозом осуществления многих прекрасных начинаний Николая Павловича. Имелись, конечно, и честные деятели, как например, Блудов, Канкрин, гр. Киселев, кн. Воронцов, гр. Толль, гр. Мордвинов и др. Но их было мало.

Министры, — по мнению К. И. Фишера, — перестали быть государственными мужами и сделались чиновниками, или еще хуже, «угождали Государю по-лакейски и обманывали его, как лакеи».

«Император русский вмешивается в мелочи, часто компрометируется, но надобно войти в его положение: он приведен к убеждению, что во всей Империи он — единственный честный человек, а между тем он любил правду выше всего: поневоле он сделался полицеймейстером»... Государь — один, или окруженный толпой предателей, — опутывался невидимой сетью.

C. С. Татищев идет далее и утверждает, что «катастрофой, завершившей царствование Императора Николая, Россия главным образом обязана коренному недоразумению между волей решающей и теми руками, коим вверялось приведение в исполнение её решений»[3].

Несомненно, Николай Павлович шел впереди своих сотрудников, нередко грубо тормозивших его благия начинания. По здравомыслию, ясности взгляда и сознанию своих государственных обязанностей Николай I стоял много выше своего брата Константина Павловича, отрекшегося от престола. К сожалению, Николай Павлович мало доверял своим замечательным в некоторых отношениях способностям. Многие приближенные незаслуженно пользовались его высоким доверием. Николай I был несколькими головами выше своих министерств, военного и морского, своих полководцев, вроде Паскевича и Меншикова. «Если бы то чувство долга, тот характер, та преданность России, которыми отличался Николай Павлович, находили сколько-нибудь живой отклик в его министрах и в массе общества, Николаевская эпоха имела бы иной колорит и иные результаты» и Россия могла бы благоденствовать. При Императоре Николае была система в управлении, все знали, что от них требовалось.

Государь сделал все, что от него зависело, чтобы подготовить почву для развития нашего самосознания. В этом главное значение его царствования. «Мы становились духом в сто раз свободнее, чем потом, когда воцарился у нас произвол мысли и воли».

Главным виновником создавшегося положения признается, как везде и всегда, правительство и еще чаще Верховная власть, хотя в установлении бытовых и общественных условий крайне рискованно винить одно лицо даже и такое могучее и влиятельное, каким был Николай I. В России до такой степени это вошло в плоть и кровь, что когда у декабриста кн. Трубецкого пропала шуба во дворце, то он стал изливать свое недовольство на Государя. Между тем ни та или иная правительственная система является залогом успеха или неуспеха в государственной жизни, а степень умственного и нравственного развития общества. Возникает, таким образом, вопрос, насколько общество уровнем своего умственного и нравственного развития содействовало улучшению государственной жизни? Оказывается, что очень значительная часть передового общества жила совершенно изолированной умственной и нравственной жизнью, ничем существенным, не содействуя государственному преуспеянию. Вера Сергеевна Аксакова, сведя в своем дневнике счеты с правительством, обратилась к другой стороне, к обществу, и тут её наблюдательному взору представилась очень безотрадная картина. «Что еще более приводит в отчаяние, — читаем в её воспоминаниях, — это наше собственное бессилие...». Виденные ею молодые люди были и добры, и не глупы, но жалким было их внутреннее бессилие, «которым столько страдает молодых людей в наше время». Это поколение живо чувствовало, но у него не доставало активной силы; не было у него внутренней крепости. Оно не умело высказать своего мнения настолько дружно и сильно, чтобы невольно заставить его уважать. Наконец, оно было разобщено с народом, а без народа, какая может быть сила в отдельных лицах и даже сословиях?

Передовые люди Николаевского времени, томившиеся «духовной жаждой», интеллигенты, болевшие философией, оказались неспособными к энергичному и плодотворному труду.

Обстоятельства тогда сложились так. Европа увлекалась романтизмом. Русским образованным людям 30 — 40 годов эта атмосфера пришлась особенно по душе, ибо романтизм находился в их крови. И они принялись мечтать, идеализировать. А так как русская натура всегда была шире натуры западного европейца, то и планы её оказались более грандиозными, и горизонты её мечтаний значительно расширенными. Передовые люди 30 — 40 годов мечтали не о частных усовершенствованиях, а о полном преобразовании всей жизни. Профессора «являлись в аудитории не цеховыми учеными, а миссионерами человеческой религии». Тентетников много лет обдумывал «колоссальное сочинение, долженствовавшее обнять всю Россию со всех точек зрения». Станкевич, Герцен, Огарев, Белинский и др. были люди экзальтированные. Сфера их мечтаний обнимала все человечество.

Мысли людей сороковых годов вырабатывали стройные принципы, но без особой заботы об их применимости к жизни. Принципы для них были только предметы созерцания.

Из беспочвенного идеализма наших мечтателей почти ничего практического, жизненного не выходило. Их энергия не имела внутреннего содержания. Никакой реформы они не предложили. На Западе в 30 годах сильно пробудилось национальное чувство. В нашем же русском романтизме, долго еще отсутствовал национально-патриотический элемент.

России наши мечтатели почти не замечали, о ней они мало вспоминали, мало заботились. Их занимали чисто моральные задачи. Они довольствовались своим умственным эпикурейством, их удовлетворяли иллюзии. Насущные заботы отдельных живых людей, реальные стремления народов их не трогали. Их интересовала или собственная личность, или задача всего человечества. Но там нет живого общественного развития, где между личностью и обществом не имеется никакой связи. Наши мечтатели, как Гамлеты, все думали и думали, и никогда не действовали.

При таких условиях, естественно, что они остались чуждыми великому практическому двигателю — национальному чувству. Не поняв вопроса о своей народности, они оказались ненужными, бесполезными.

Они проглядели и другой не менее важный двигатель культуры — труд. Они знали одну работу — работу мысли; их борьба была борьбой ума, но стойкости и выдержки в труде они не имели и не проявили. Люди 30 и 40 годов только говорили и говорили. А между тем всякое культурное дело есть плод труда. Оно требует черной упорной работы и творится в долгие утомительные будни. У наших образованных людей были только праздничные излияния речей. Спорили днем, спорили ночью; философские книги зачитывали до дыр на страницах; за словесными схватками. забывали о пище и сне. Запад же вырабатывал все в суровой школе жизненной борьбы. Весьма значительная часть нашего передового общества тратила время и силы на метафизические словопрения, на завитушки красноречия. Все остальное они предоставили своим преемникам.

«Что мы собственно проповедовали, — спрашивал Герцен, — трудно сказать. Идеи были смутны: мы проповедовали французскую революцию, потом... сенсимонизм и тут же революцию, мы проповедовали конституцию и республику, чтение политических книг».

Наиболее ярким представителем поколения 40 годов в художественном произведении надо признать, конечно, Рудина, в котором имеется нечто непреходящее — одно из основных свойств культурного русского человека. Общественно-историческое значение Рудина очень велико: он основной тип нескольких поколений, он — олицетворение известного момента пережитого нашим обществом. Эпоха, в которой он блистал — Рудинская эпоха. Русский интеллигент на исходе крепостного права — Рудин. «Кто тогда из образованных людей не походил на Рудина?» —спрашивает профессор Ив. Иванов.

Из храма русской науки Рудин вынес главным образом общие философские положения, ибо запросы и нужды действительной жизни университет оставил в стороне нетронутыми. Проф. Павлову надлежало читать физику и сельское хозяйство, а он читал Шеллинга; проф. Максимовичу следовало преподавать естественную историю, а читал Шеллинга. Народная и общественная жизнь осталась слушателям незнакома. Слушатели сделались поэтому беспочвенными, пустоцветом, «складочным местом общих мест». России они не знали. Вот главное их несчастье. А раз Рудины не знали России, то ничего и не могли дать ей жизнедеятельного, прочного. В гражданских делах они участия принять не могли, потому что поколение Рудиных, начитанное в философских книгах, было граждански безграмотно. Ни жизни, ни людей они не знали.

И родная нива по-прежнему стояла одинокой и тщетно ждала своих настоящих пахарей. Родные сыны только красиво разглагольствовали, иногда они произносили тирады даже о самопожертвовании, о необходимости действовать. Краснобайствовали до того, что не раз собственные слова становились им противны. Они были невыносимо рассудительны, отталкивающе равнодушны и вялы. Строить они никогда ничего не умели. Анибаловская клятва ненависти к крепостному праву была дана, но только ненависти, а не борьбы с ним. Действительность была предметом их размышления, но она не мучила их.

Дряблость их характера, болезнь воли — послужили преградой к развитию дальнейшей их деятельности. Да кроме того, в Рудине, Гамлете Щигровского уезда, во всех лишних людях и их предках — Онегине, «Герое нашего времени» и др. наблюдались явные черты обломовщины. Обломовщина — нечто для них всех родное, семейное. Умеренная обломовщина была присуща большинству идейных людей 40-х годов.

Обломовщина — ключ к разумению многих явлений русской жизни. Обломов — итог целому ряду предшествовавших типов. Обломов — нечто чисто русское. Про обломовщину вполне можно сказать: «здесь русский дух, здесь Русью пахнет». Обломов — последняя ступень лишних людей, полная отвычка от труда. Обломов — ужасное напоминание русским; это своего рода memento mori, если лень и безволие не будут сброшены, если не вернется охота к общественной деятельности. Обломову, как и людям 30 — 40 годов, доступны наслаждения высокими помыслами. Он учился в московском университете — центре тогдашнего идеализма.

Не реакция Николаевского времени создала этих лишних людей, она могла лишь сделать их в известной мере еще более лишними, но и только. Если русская жизнь представляла тогда мало возможности действовать, то Рудины, — да еще с признаками обломовщины, — менее всего способны были действовать. Лишние люди суть последствия недостатка энергии, вялости чувств и мыслей, неспособности к правильному труду... «Лишние люди» и обломовщина естественный продукт русской психики и потому они не скоро сойдут с арены.

Говорят, Николаю I надлежало призвать на помощь общественные силы. Но где были те, которые могли отдать всего себя на служение общественному делу? Где те, у которых имелись навык к усиленному труду и привычка к порядку? Куда годились лучшие люди того времени без навыка к труду и без знания русской жизни? Поколение Рудиных, как указал Писарев, заботилось о том, чтобы в их идеях была система и, толкуя о стремлениях, сами не трогались с места и не умели изменить к лучшему даже особенности своего домашнего быта. На что были годны все эти фразерствующие умники с безграничной ленью, непрестанным отлыниванием от работы, с эпикурейской критикой, людей, неспособных пальцем двинуть, людей, у которых отсутствовал служилый и смиренный идеал?

Служить человечеству словом легче, чем служить делом родному народу. В первом случае достаточно фразы и позы... Идеалисты могли лишь сидеть на реках Вавилонских да плакаться. Эти друзья книги не знали ни жизни, ни людей. Секрет перерождения им не был известен.

Герцен сделался другом не России, а поляков. На что живое, жизненное он был необходим? Он и сам под конец жизни видел, что ни к чему не пристроился. Метался из стороны в сторону, пока не нашел места вечного упокоения на роскошном, залитом солнцем и утопающем в цветах, кладбище Ниццы.

Очень значительная часть нашей интеллигенции 20 — 40 годов, в известной мере, должна быть причислена к лишним людям, к странникам в родной земле, как выразился Достоевский. На родную почву они не могли, не умели ступить твердой ногой. Они умные и честные люди, но в «битве жизни» не могли отстоять своего и потому они были бесполезными «гражданами».

Мысль родилась, работала, но еще ни до чего не доходила. Таково признание Герцена. Если с одной стороны говорить было опасно, то с другой у значительной части передовых мечтателей нечего было сказать дельного и полезного.

Мысль просыпалась, национальное самосознание дало первые ростки. Была группа людей, которая интересовалась вопросом: чего желает родина? По какому пути ей следует пойти, чтобы достичь своего расцвета? Но эта группа была невелика. В её стремлениях намечалась политическая программа будущего, чувствовался реальный интерес, в жилах людей этой группы переливалась патриотическая кровь. Из её среды вышли будущие деятели первой особенно плодотворной половины царствования Императора Александра II. Наибольшую пользу родине принесли те из них, в которых Москва не возбуждала иронической улыбки, которые видели в ней нечто более, чем Царь-колокол, который не звонил, или Царь-пушку, которая не палила. — Те только искренно могли любить свой народ, которые сами проникнуты были народным духом и не уклонились от «духа земли своей». Те только могли стать полезными, которые сумели оценить значение национальной идеи, а главное — сумели претворить свои мысли в дело, не гнушались труда, не ограничиваясь одними словами, те которые, подобно А. С. Пушкину, с открытой душой могли сказать: «Клянусь вам честью, что ни за что в мире не желал бы иметь другой истории, кроме той, какую Бог нам послал». А много ли было таких?

Загрузка...