4

Сперва рабби Цвек в исступлении открывал ящик за ящиком, лихорадочными пальцами обшаривая содержимое. Потом, обессилев, сел на кровать. Он понимал, что это дело отнимет у него немалое время. В материалах не было недостатка: каждый клочок бумаги мог оказаться подсказкой или подсказкой для подсказки, где искать убийцу сына. А может, даже убийц, целую шайку душегубов, чьи карманы полнились тем, чего жаждал его сын.

Перед смертью жена, благослови Господь ее душу, отдала эту комнату со всем скарбом Норману. И бумаги, которые жена скопила за годы жизни, по-прежнему лежали здесь; в них и раньше царил беспорядок, а теперь, когда к ним добавились документы Нормана, тем более. В первой же стопке рабби Цвек наткнулся на свидетельство о браке, школьные табели, метрики, сложенные как попало, без соблюдения хронологии. Да, дело обещало быть долгим, и одному Богу известно, какие несущественные, но мучительные подробности еще откроются. Он поежился в пальто. Его знобило. Сидя на кровати подле переворошенных ящиков, он чувствовал себя вором и уже ненавидел себя за то, что взялся за поиски. Никто не вправе вторгаться в чужую жизнь, как он сейчас; вопиющая аморальность того, чем он занимался, внушала ему отвращение. Рыться в чужих карманах можно, только если человека уже нет на свете, но и тогда в этом жесте сквозит подлость. Однако сделать это необходимо, да простит его Господь за такое вероломство. Он искренне надеялся, что Норман сейчас спит.

Он встал с кровати, посмотрел на комод. Нужно с чего-то начать. Рабби Цвек опустился на колени, перебрал связки бумаг в поисках того, что как можно меньше скомпрометирует сына, как можно меньше нарушит тайну личной жизни. Это пока, пообещал он себе, а уж потом он возьмется за дело как следует. В одном из ящиков обнаружились дневники Нормана и стопка писем, но он к ним не прикоснулся. Он боялся даже заглядывать в них и, зажмурясь, сунул в глубину комода в надежде, что больше никогда их не найдет. Потом наткнулся на ветхий выцветший пергамент. Положил документ на пол, раскрыл, и пергамент чуть треснул на сгибах. Он аккуратно расправил пергамент. На нем стояли государственные штампы и красная печать: он узнал свое свидетельство о натурализации и улыбнулся. Находка его обрадовала. Она не имела отношения к Норману. То была часть его собственной жизни, причем настолько давней, что ее можно было исследовать, ни о чем не беспокоясь. Он попробовал дать команду памяти, чтобы она воскресила начало этой истории. В окружающем хаосе нарушенной последовательности ему отчаянно хотелось упорядочить хотя бы одно: себя самого и начало своей жизни в Англии, задолго до Сары, благослови ее Бог, его жены, и Нормана, помогай ему Бог, его сына. Ему хотелось стряхнуть годы брака и отцовства, рождение детей и смерть Сары. Хотелось отшелушить пережитое, стесать себя до упрямой коротконогой щепки, откликавшейся на имя Авраам Цвек.

Он простер ладонь над документом, мысленно перенесся на корабль, что привез его в Англию, и схватился за леер, стараясь удержать воспоминание. Сейчас, в тревоге и печали, ему непременно требовалось сбежать в прошлое, ведь настоящее было невыносимо. Он крепко вцепился в леер. И не выпускал, пока в самом деле не почувствовал под руками холодную сталь. А ощутив в кулаке холод металла, укрылся в двадцатитрехлетней своей оболочке, что почти полвека назад в страхе смотрела на новую землю.


Очертания берега наводили тоску. В море ничто не имело значения — ни реальность новой жизни, что ждала его где-то там, ни память о разорванных связях дома, в Литве. Но теперь, завидев далекий берег, он снова переживал боль отъезда и снова страшился того, что ждет его по прибытии. Он никогда больше не увидит родителей. В этом не было никакого сомнения. И они тоже это знали. Его братьям, успевшим обзавестись женами и детьми, уехать было труднее, вот и отправили его, младшего, разведать, как там и что, а потом послать за ними. При мысли об этой ответственности его охватила дрожь — и легкое раздражение из-за возложенных на него ожиданий.

Он повернулся спиной к надвигающемуся берегу. Оглядел себя. Маленькие черные ботинки, белые шерстяные носки неряшливо торчат из-под долгополого черного пальто. Расстегнутая нижняя пуговица касается белых гамаш. Тень его широкополой шляпы пересекла носки ботинок, он наклонился вперед, его пейсы тоже, они отбрасывали тень, он покачал головой, чтобы совместить тени шляпы и пейсов с ботинками. Наконец он нашел положение, в котором вся картина выглядела симметрично: посередине ботинки, тень шляпы ровно над их носами, пейсы по бокам. И не шевелился, пока в его тень не шагнули форменные ботинки и не перекрыли ее. Авраам Цвек поднял голову и увидел улыбающегося офицера.

— Через полчаса причаливаем, — сообщил тот.

Авраам Цвек вскинул брови. Самый безопасный жест, когда не знаешь языка. Может выражать и «да», и «нет», а также нюансы «возможно» и «тем не менее». Офицер пошел дальше, Авраам Цвек повернулся и снова уставился на берег, который неожиданно подкрался к нему со спины, твердый и неопровержимый.

Он сунул руку во внутренний карман, в который раз проверяя, на месте ли клочок бумаги с именем единственного человека, к кому он мог обратиться в этом чужом приближавшемся мире. Он уставился на мятую записку. Человека звали рабби Соломон, и жил он в доме номер шестнадцать по неудобочитаемой улице, после названия которой стояли буквы Е. 2[9]. Он сошел по трапу на нижнюю палубу. Там в углу он оставил свертки с вещами, а сам поднялся подышать воздухом. Теперь нужно было их забрать. Он поднял свертки, бечевка соскользнула, и из-под оберточной бумаги выглянул второй слой — русские газеты. Он попытался стянуть края бумаги, но бечевка совсем свалилась, и он обнаружил себя посреди рассыпавшихся скатанных носков, шерстяного исподнего, молитвенников, тут же лежали его талес и одинокая белая гамаша. Он встряхнул бумагу, высвобождая то, что осталось внутри. Выпала вторая гамаша, и только. Он вздрогнул от унижения. Он просто-напросто бедный еврей, который даже не может толком упаковать сверток, в чем народ его изрядно преуспел. Он поднял молитвенник, поцеловал, выпрямился и огляделся. Да, это вся его собственность. Вся его суть: тело и средства к существованию. Рассыпавшись, сверток обнажил его; он вдруг осознал, что на него смотрят, и устыдился — не бедности, но наготы. Придерживая на промежности полы черного альпакового пальто, он наклонился подобрать остатки своей личности. Помедлил, дожидаясь, пока разойдутся зеваки. Потом сел на палубу и надежно перевязал сверток, а закончив, спустился за пассажирами по сходням.

Он проследовал за ними в Лондон — через таможню, на поезде, время от времени приподнимая бровь и не проронив ни единого слова. Сам не помнил, как добрался до адреса в восточной части Лондона. Помнил лишь, что на него все глазели на улицах и в диковинных трамваях, и он то и дело проверял, цела ли бечевка. Мало-помалу на него перестали смотреть. Навстречу попадались мужчины в белых гамашах, длинных пальто и со свертками под мышкой, точь-в-точь как он сам. Один даже поздоровался с ним на его родном языке. Возле продовольственных лавочек, совсем как дома, стояли бочки с маслинами и селедкой. И у него отлегло от сердца — впервые с тех пор, как он уехал.

Приободрившись, он зашел в одну из лавок и показал свой клочок бумаги стоявшему за прилавком человеку. Тот смерил его взглядом и обратился к нему на идише. Откуда он приехал? Кто он? А его отец? Чем занимается? Да, он знает, последнее время дела идут хуже. С каждым месяцем из хейма[10] приезжает всё больше и больше народу. Да и здесь немногим лучше. Антисемитизм? Полно. А чего вы хотели? Везде, где есть евреи, есть и антисемитизм. Хватает ли мне на жизнь? Четверо дочерей у меня. Приходится зарабатывать. А вы чем думаете заняться, молодой человек? Чем зарабатывать на жизнь? Рабби хотите стать? Можно подумать, нам не хватает раббаним. Что ж, каждому свой гешефт. Тут человек осекся, посмотрел на вновь прибывшего, поднял крышку прилавка и пригласил:

— Заходите. Стакан чая с лимоном вам точно не помешает. Реб Соломон живет в двух шагах отсюда. Моя дочь вас проводит.

В комнатушке за прилавком располагалась кухня. Там сидели дочери, все четыре, похожие с лица и со спины; они отворачивались и дружно хихикали.

— Сэди, Сара, Лия и Рахель, — представил отец свое потомство. — Стакан чаю с лимоном нашему гостю.

Все направились к стоявшему посередине стола самовару. Одна из дочерей улыбнулась, и ей-то Авраам Цвек отдал свое сердце. Сразу и навсегда. Она была примерно его лет, может, чуть младше.

— Вы которая? — спросил он ее на идише.

Девушки снова захихикали.

— Гойки, вот кто мои дочери. На идише двух слов связать не могут. Сара, — крикнул он, — скажи этому господину, как тебя зовут.

Она кивнула. Да, так ее и зовут, как сказал отец. Но необходимость представиться вогнала ее в краску.

Авраам Цвек взял стакан чаю, который вручила ему другая сестра. Всё случилось так быстро. Еще несколько минут назад он был чужаком и всё вокруг казалось ему непривычным, над ним смеялись, преследовали по пятам, оскорбляли. И вдруг он обнаружил, что вокруг такие же, как он сам, совсем как дома, в такой же одежде, говорят на том же языке, у них те же лавки, и те же заботы, и такие же дочки на выданье. Он вдруг почувствовал, что нашел своих. Сунул в рот кусочек сахару и принялся шумно хлебать чай. Совсем как дома.

— В раввины вам нечего и соваться, — говорил отец. — Вам, — он смерил его оценивающим взглядом и продолжал, точно знал его долгие годы, — лучше в торговлю. Собственная лавка, женитесь, дети пойдут. И никаких хлопот. — Он примолк, задумавшись о собственном житье. Вряд ли оно подтверждало правильность совета. Однако он тут же нашелся: — Особенно если жена будет помогать, — добавил он. — Бедная Шейла, когда девочки были совсем маленькие, ее не стало. Новую жену надо было взять, пожалуй, — сказал он, — но это уже не то. В общем, забудьте вы о рабонишкайт, — почти прокричал он. — И найдите себе дело. Собственное дело. Сара, — окликнул он, — еще стакан чаю для господина.

Они разговорились. О городке Авраама, его родителях, их трудной жизни. Знакомая история. Все они на один лад, штетлы в восточной Европе, да и в западной: корни те же. Лавочник бегло говорил на идише, время от времени вставлял на английском словечко-другое, о значении которого Авраам Цвек догадывался по общему смыслу фразы. В первые годы в Англии он так и выучил язык — подхватывая отдельные слова, которые собеседники не знали на идише. Такие слова, как гардероб, электрообогреватель, консерватор. Сотни разрозненных слов, совокупность которых дала Аврааму Цвеку богатый словарь, но бедный язык. Изъяснялся он совсем как его друзья, только наоборот. Он перемежал свой спотыкающийся английский идишскими словечками в скобках. Живущие по соседству понимали его так же, как он их, и учили идиш по его речи. Такой вот языковой обмен.

Сара принесла чай. Авраам благодарно улыбнулся, но она засмущалась, отвернулась и встала из-за стола. Отец похлопал ее по руке.

— Моя старшенькая, — сказал он. — Как маленькая мамочка. Правда, мамеле? — окликнул он дочь. Сестры захихикали. Лавочник заметил, что Авраам смотрит на нее, и подался к нему над столом: — Лучшая, она лучшая, — прошептал он.

Они выпили чай. Авраам снова спросил, как пройти к дому реб Соломона.

— Сара вам покажет, — ответил лавочник. — Тут недалеко. Сара, иди возьми пальто. — Повернулся к Аврааму и добавил на идише: — Может, хотите сходить наверх?

Аврааму хотелось остаться и смотреть на Сару. Но и поглядеть, насколько еврейский верхний этаж в Англии похож на тот, что в доме его родителей, тоже было любопытно. Он ответил, что пойдет наверх.

Перегнувшись через перила, лавочник показал ему, куда идти. Когда хозяин скрылся из виду, Авраам прошелся по комнатам. В одной из них прислонился к двери и уставился на стоявший напротив комод.

Рабби Цвек вздрогнул. Вот он, этот комод, пятьдесят лет спустя, и в ящиках по-прежнему Сарины вещи. Он сморгнул, чтобы в глазах прояснилось, и то, что в его памяти было «там», теперь, когда он очнулся, вдруг стало «здесь». Да, эта самая комнатка над лавкой досталась Саре от отца. Рабби Цвек перевел взгляд с комода на кровать, потом снова уставился на выдвинутые ящики и с ужасом вспомнил, что делает.

— А-а-а, — простонал он, складывая свидетельство о натурализации по первоначальным сгибам.

Недалеко же он ушел за полвека после приезда. В окне он увидел боковую дверь синагоги и стайку детей, выходивших с урока иврита. Наверняка он учил еще их бабушек и дедушек в тех же душных комнатушках подле каморки сторожа. И женил их родителей, соединял их под хупой по закону Моисея и Израиля. Сорок лет он служил в этой синагоге, сперва учеником рабби, потом учителем и раввином, впоследствии же, когда число прихожан сократилось, по совместительству и кантором. Теперь на уроки иврита ходит лишь горстка детишек, и кто знает, где и с кем они сочетаются браком? Он вспомнил о своей дочери Эстер, которая некогда тоже вела здесь уроки, и вздрогнул при мысли о том, за кого она вышла замуж. Он подошел к окну. От двери его лавки на первом этаже до двери синагоги были считаные шаги, и на этом клочке земли сосредоточилась вся его жизнь. Сорок лет в раввинах, потом, удалившись от дел, перешел дорогу и стал помогать Саре в лавке; он окинул взглядом крошечные пределы, заключившие в себе столько печали.

И снова с надеждой подумал, что Норман сейчас спит. Оглядел захламленные ящики, обнаженную частную жизнь жены и сына.

— Ох, — пробормотал он, — если бы он увидел горящий куст, как сказал тот медбрат, я бы таки благословил его. Но серебристые рыбки?

Он вздрогнул, сбросил ботинки, устало забрался на Норманову постель, помедлил, гадая, какую избрать половину, Нормана или Сары, а потом, словно признав их равную и мучительную печаль, растянулся поперек и соединил их обеих.

Загрузка...