8

Белла обнаружила себя в комнате Нормана. Она пришла сюда по привычке, как приходила каждое утро уговаривать его: вставай, соберись, хватит дурить, неужели тебе нравится нас мучить, посмотри, что ты делаешь с отцом, в конце концов ты его доконаешь. В последние пять лет она говорила это вместо утренней молитвы в каждый из приступов Нормановой болезни.

Она по нему скучала. Смешно, но она по нему скучала. Что уж скрывать: она нуждалась в нем. Теперь некого было наказывать, некого унижать, не на ком срывать досаду на собственную нелепость. На миг ей захотелось, чтобы он вернулся, чтобы лежал на кровати, желтый от бессонной ночи, чтобы пол был сбрызнут инсектицидом, а зеркало занавешено, дабы скрыть отголоски его жутких фантазий. Да, она хотела, чтобы он вернулся. Он был ей необходим, больной Норман, неудачник Норман, козел отпущения за все ее несчастья. Она безразлично взяла с кровати бумаги, оставленные накануне отцом, и сунула в комод. Ей не хотелось искать источник Нормановых запасов. В этом не было смысла. Наркоману ничего не стоит поменять поставщика, и тем проворнее, чем сильнее его прижало. Она задвинула приоткрытые ящики и оглядела комнату. Теперь здесь порядок: Белла поменяла белье, открыла окна, чтобы проветрить. Ей хватило получаса, чтобы стереть все следы пребывания Нормана, и она уже жалела, что не оставила всё как было, со всеми очевидными признаками его безумия. Она села на кровать и с улыбкой отметила, что ее ноги не касаются пола. Белла вспомнила, как незадолго до смерти матери сидела у нее на кровати и, даже не вытянув ног, обводила носком линялые розы на ковре. Но после смерти матери кровать стала выше, намного выше из-за двух стеганых одеял — одно мамино, одно сестры Эстер. Белла не раз замечала, что и у соседей кровати вдруг подрастали, с каждой смертью, с каждым отъездом становились всё выше, и если с еврейской кровати вы не достаете ногами до пола, то ваш рост — или его нехватка — тут ни при чем.

Она посмотрела на свои ноги, свисающие с кровати. Из-под кромки белого носка выпирала варикозная вена. Такие носки уместны разве что на детской площадке или на теннисном корте, но никак не на двуспальной кровати в комнате полоумного брата. Она вспомнила, как впервые надела их еще девочкой, без малого сорок лет назад, как ей нравилось отворачивать ослепительно-белый краешек, любовно расправлять складочку. Как сперва отворачивала один, а потом сводила ноги, чтобы точно выровнять складочку на втором. Теперь эта процедура не вызывала у нее былого восторга, и на носочную симметрию Белле было давным-давно наплевать. Но и перестать их носить она не могла. Каждый день брала чистую пару из лежащих в комоде дюжин, и каждый день рука не поднималась их вы кинуть. Она вспомнила, как впервые взбунтовалась против белых носков, как в первый и последний раз восстала против материного стремления во что бы то ни стало продлить ее детство. В тот день Норману исполнилось шестнадцать, ему предстояла бар мицва. Запоздалая, вопреки закону Моисея — отложенная на три года, и в подоплеке этого опоздания, вероятнее всего, крылись причины теперешних Нормановых мучений. Но разве узнаешь наверняка, думала Белла, с чего всё началось? У безумия ведь нет точного начала или конца. Норман в психушке, она сидит на его кровати. Для нее это его заточение, пожалуй, что и конец. Для Нормана, скорее всего, начало. Вот вам безумие. Кто знает, когда оно началось, размышляла она. Быть может, еще в его детстве, или в детстве ее отца, или даже в ее собственном. Она посмотрела на свои носки и поспешно спрятала ноги под кровать. Безумие начинается или заканчивается, решила она (тут уж как посмотреть), в зависимости от сути твоих собственных проблем. И она вспомнила всю историю, потому что нуждалась в этом, потому что ей нужно было признать собственную роль в распаде личности брата.


Норману было пять, ей на год меньше. Он познакомился с мальчишкой-поляком, который недавно переехал в их район; месяца через три крепкой уличной дружбы Норман привел его в дом, и оказалось, что оба бегло говорят по-польски. Миссис Цвек давно подозревала, что ее первенец особенный, а теперь решила всерьез взяться за его образование. Нашла репетитора по французскому. «Культурный язык, французский, — говаривала она. — Хорошие люди французы», — не то что поляки, полагала она, чья житейская философия, то бишь отношение к евреям, сущее варварство, и язык у них наверняка такой же. И Нормана отправили учить французский, благородный язык, которым он без труда овладел к шести годам. К семи свободно изъяснялся по-польски, по-французски и по-английски, вдобавок к ивриту с идишем, которые между делом перенял от родителей.

Норману шел девятый год, когда миссис Цвек, провидчески запрещавшая учить немецкий, в конце концов уступила, поскольку «любое знание — сила, даже знание немецкого языка», и Норман с презрением, унаследованным, очевидно, от матери, отказываясь признавать трудности и тонкости языка, овладел им еще быстрее, чем остальными. «Мой сын, лингвист, — так представляла его всем миссис Цвек. — Скажи что-нибудь по-французски», — и, когда он фразой-другой подтверждал свое знание, просила сказать что-нибудь на каждом из языков. Со всей страны съехались журналисты, вооруженные фотокамерами и блокнотами, и вскоре имя Нормана Цвека вошло в поговорку.

— Сколько же ему лет? — дивились журналисты.

— Девять, — с гордостью ответила мать, в последний раз назвав истинный возраст сына. В дальнейшем с каждым новым языком, который осваивал Норман, он терял год, так что, когда он сложил в голове итальянский, испанский и русский, ему, вопреки всему, что писали в газетах, поскольку память читательская коротка, было не двенадцать лет, как на самом деле, а девять.

— Всего девять, — сияла миссис Цвек. — Что за сын у меня!

А потом Норман отказался учить языки. Ему надоело служить цирковым уродцем, ему хотелось быть двенадцатилетним, как прочие мальчишки округи. Рабби Цвек его понимал.

— Разве плохо знать девять языков в двенадцать лет? Всё равно он очень умный, — говорил он. — Пусть мальчик живет на свои двенадцать.

Но миссис Цвек была неумолима. Слишком поздно отбирать у сына первородство. Не может же он в одночасье прибавить три года. Это поставит под сомнение всё, что она столько лет о нем рассказывала.

— Мне наплевать, что он не хочет больше учить языки, этот никчемный лентяй, если я сказала, что ему девять, значит, ему девять, в следующем году, Бог даст, ему исполнится десять, и так далее и тому подобное, дай ему Бог долгих лет жизни. Успеет еще повзрослеть.

— А как же Белла? — спросил рабби Цвек.

— Белле восемь, — отрезала миссис Цвек.

— Ей одиннадцать, — с предельной честностью напомнил рабби Цвек, — и она не скажет тебе за это спасибо.

— Ты хочешь, чтобы она была старше Нормана, хотя все знают, что он наш первенец?

Рабби Цвек замолчал. Жена не собиралась уступать, и он понимал почему. Ради спасения собственной репутации ей приходило поддерживать иллюзию, которую она же и создала.

— Но как же бар мицва? — осмелился спросить рабби Цвек. — Хашема[15] не обманешь.

— Он поймет, — уверенно сказала миссис Цвек. — Мы же всё равно устроим бар мицву, какая разница когда?

— Не нравится мне это, — признался рабби Цвек.

— Хочешь выставить меня дурой? — крикнула она. — После всего, что о нем писали в газетах?

Тем и кончился спор. Как ни протестовал рабби Цвек, как ни отказывался Норман учить языки, а тринадцатый день его рождения, вопреки традициям, прошел незамеченным. И лишь на шестнадцатый, когда у него уже густо росла борода, ему позволили заключить завет с Богом.

Завтракали в то утро поздно и урывками. Миссис Цвек пыталась нарядить Эстер, младшую, семилетнюю — по любым сведениям — балованную Эстер, которой материнская арифметика не коснулась. Потом миссис Цвек нужно было собраться и доделать холодные закуски. Она поправила шляпку, сшитую к торжеству, и вышла на кухню к остальным. Погладила Нормана по голове, хотя он уже значительно перерос мать.

— Сегодня твой день, — сказала она, — ты станешь мужчиной. Мой сын, лингвист, — привычно добавила она, — уже мужчина.

— Я три года мужчина, — прошипел он. — Кто тут кого дурачит?

Рабби Цвек шикнул на него: не хотел ссор.

— Идем уже. Поздно, — добавил он.

Белла, чьи ноги до этой минуты скрывал стол, направилась к двери.

— Ой-вей, — простонала миссис Цвек, — что у тебя на ногах?

— Чулки, — с дрожью в голосе ответила Белла. — Шелковые чулки из твоего комода.

Миссис Цвек ахнула.

— Мне пятнадцать лет, — напомнила ей Белла.

— Тебе двенадцать! — крикнула миссис Цвек. — Слышишь? Двенадцать! На будущий год, даст Бог, тебе исполнится тринадцать. Иди надень носки. В твоем возрасте — и чулки! Успеешь еще вырасти. Поверь мне. Иди переоденься, — взвизгнула она.

Белла заупрямилась, несмотря на испуг.

— Белла, — мягко сказал рабби Цвек, — в конце концов, какая разница?

— Нет, — ответила Белла. — Если мне нельзя идти в чулках, тогда я вообще не пойду.

— Переоденься. Слышишь? — прогремела миссис Цвек.

— Нет.

Не успела она ответить, как миссис Цвек влепила ей пощечину, потом другую, третью: ведь ее родная плоть и кровь собиралась с позором распустить полотно фантазии, которое она так усердно ткала все эти годы.

— Иди, Белла, иди переоденься, — взмолился отец. — Видишь, как ты расстроила маму. Белеле, ради матери, иди переоденься.

Белла замялась в дверях, и Норман сказал:

— Ради Христа, Белла, иди надень носки.

О Белле и ее чулках вмиг позабыли: ведь это такая мелочь по сравнению с вопиющим богохульством ее брата.

— Никогда в моем доме такого не было, — прошептал рабби Цвек.

— Да еще в день его бар мицвы, — в тон ему добавила миссис Цвек.

Рабби Цвек встал, занес руку над сыном.

— Возьми свои слова обратно, — прогремел он. — Такое в моем доме. Дожили.

Миссис Цвек остановила его руку.

— Извинись, Норман. Сейчас же извинись. Сейчас же, сейчас же, — заголосила она.

— Извините, — сказал Норман, и Белла слышала, как по требованию матери он повторил это второй и третий раз, словно чтобы изгнать вырвавшееся слово. Она вошла к себе в комнату. Им сегодня и так непросто. Не хватало еще переживаний из-за ее чулок. Она покорно переоделась и в белых носках последовала за всеми в синагогу.


Белла приподняла ноги, поболтала ими в воздухе. Она уже не помнила, что было в синагоге. Наверное, потому, что эта часть истории не имела к ней отношения. Она невольно вспомнила, как пришла домой, хотя и старалась отогнать эти мысли. Пожалуй, с этого и начались мучения ее брата, а может, и ее собственные. Она растянулась на постели Нормана, чтобы заново пережить событие, последовавшее за бар мицвой брата.


Она вернулась домой первой, чтобы закончить подготовку к званому обеду. Наскоро расправившись с делами, ушла к себе, радуясь, что наконец-то побудет одна. Дверь комнаты оставила открытой, чтобы услышать, как родители поднимаются в квартиру. Села на кровать, но в такой позе белые флаги ее поражения бросались в глаза. И она легла на спину, чтобы их вид не оскорблял ее. Интересно, подумала Белла, когда же ей разрешат, даже попросят, перестать их носить, да и попросят ли. После маленького утреннего бунта ей всю церемонию казалось, будто носки подчинили ее себе, превратились в нечто большее, чем символ лжи о возрасте, — они навеки остановили ее взросление.

На лестнице послышались шаги: кто-то взбежал наверх, перепрыгивая через ступеньку, и открыл входную дверь. Белла ждала, отчего-то волнуясь. Он прошел прямиком к ней в комнату. Закрыл дверь и, не выпуская дверную ручку, развернулся лицом к ней.

— А где остальные? — спросила Белла.

— Они еще сто лет не придут, — ответил Норман. — Болтают с соседями возле шула[16]. Они еще сто лет не придут, — повторил он.

Она не смотрела на него. Она знала и предчувствовала: что-то произойдет.

Что-то неминуемо произойдет между ними. Два человека не могут так долго притворяться, причем по одиночке. Настал момент, когда, средь сора лжи, необходимо высказать правду, известную им обоим, поделиться ею друг с другом, чтобы не сойти с ума.

Он подошел к кровати.

— Завтра, когда всё успокоится, — сказал он, — мне будет шестнадцать, что бы кто ни говорил, а ты сможешь снять эти носки.

Она смотрела на него и радовалась, что он улыбается.

— Подвинься, — сказал он грубовато, чтобы скрыть смущение, и коротко рассмеялся, глумясь над тем, что, как он понимал, станет крайне важным для них обоих.

— Задерни шторы, — попросила Белла.

Норман подошел к окну, и, пока он задергивал шторы, Белла скользнула под одеяло. В комнате стало темнее, она чувствовала, как брат движется у кровати, и вскоре его запретное тело вытянулось подле нее.


Рабби и миссис Цвек возвращались из синагоги, за ними плелась маленькая Эстер, чуть поодаль шли гости.

— Как он держался, наш Норман. — Миссис Цвек облизнула губы и похлопала рабби Цвека по руке. — Я им гордилась. Хороший у нас сын.

— И Белла, — ответил рабби Цвек и добавил, помолчав: — Сареле, забудь ты уже про эти носки. Неправильно это для такой большой девочки, как Белла.

Миссис Цвек остановилась.

— Кому нужны эти носки. С завтрашнего дня никаких больше носков. Ей пора повзрослеть. Смотреть на мальчиков ей пора. Забавно, Ави, — доверительно проговорила миссис Цвек, — она ведь, похоже, совершенно не интересуется мальчиками. Посмотри, как она сегодня убежала домой. Разве я велела ей уходить? Всё же готово. Но нет, ей понадобилось убежать. Такие хорошие мальчики были сегодня в шуле. Все хорошие мальчики. И ради чего она убежала?

— Из-за носков, — сказал рабби Цвек.

— Значит, никаких больше носков, — почти выкрикнула миссис Цвек, словно и не из-за нее всё началось. — Никаких больше носков, и мы с тобой еще станцуем на ее свадьбе.

Тут их нагнали гости; выстроившись в четыре ряда перед домом, они заняли весь тротуар. В приподнятом настроении они вернулись в квартиру. Миссис Цвек отворила дверь, проводила гостей в столовую. Всё было готово. Белла стояла у стола, готовая подавать блюда. Миссис Цвек заметила на ее щеках румянец, но приписала его смущению и волнению из-за радостного события. Норман стоял на другом конце комнаты; мать отметила, что он, храни его Бог, бледноват — видимо, тоже от волнения. Выражение его лица побудило миссис Цвек снова посмотреть на Беллу. Она стояла, разрумянившись, и ждала. Миссис Цвек перевела взгляд на Нормана, потом опять на Беллу: в каждом ощущалось что-то такое, что будто бы отскакивало от другого, как мячик, который движется между двумя игроками без всякого их участия. Что бы это ни было, миссис Цвек поняла, что ей об этом не скажут; она стояла меж ними, смотрела то на одного, то на другого и недоумевала, что же ее так встревожило.


Белла села на Нормановой кровати, посмотрела на носки.


На следующий день Норман и правда объявил, что отныне ему шестнадцать; никто не возражал. Белла же поймала себя на том, что ей не удается вести себя сообразно истинному возрасту. Не так-то просто избавиться от носков. Она и сама не понимала, почему никак не получается от них отказаться. Может, ей хотелось и дальше поддерживать материну иллюзию: брат вышел из игры, а она не отваживалась огорчить мать. Она наклонилась поправить складочку на носке. В глубине души она прекрасно понимала, почему не хочет расставаться с ними. Больше ей нечем было увековечить братнюю любовь. Позволь она себе стать женщиной, их совокупление лишилось бы всякого смысла.

— И что с того? — вслух произнесла Белла и встала. Мать умерла: ей она больше ничего не должна, Норману же… Норман далеко, и она должна его разлюбить, должна его разлюбить, эта любовь калечит их обоих. Что же она сотворила с собственной жизнью — в искупление детских отчаянных крайностей? Смирилась с бесплодностью и назвала это «зрелостью». Она бросилась в свою комнату, открыла пустой ящик. Уходя из дома, Эстер, помимо прочих вещей, забыла пару чулок — или, подумала Белла, она их специально оставила? А впрочем, какая разница, ради чего Эстер так поступила. Уж точно не ради нее. Эстер заботилась лишь о себе. Белла разорвала целлофановый пакетик, аккуратно достала чулки и положила на кровать. Впилась в них взглядом, пытаясь представить, что это такая же естественная часть ее самой, как извечные белые носки. Получалось плохо. Но она привыкнет к ним. Ей придется привыкнуть. Белла сняла носок, опустилась на кровать. Медленно натянула чулок, и при мысли о безносочном будущем ее охватило отчаяние. У нее сформировалась зависимость, как у Нормана, и, как ему, белый цвет навевает ей иллюзии. Но она будет сильнее Нормана. Она заставит себя исцелиться. Ногой в чулке она стянула второй носок, и, когда он упал на пол, зазвонил телефон. Белла замерла, прислушиваясь к звонку, сидела на кровати, свесив ноги — одна в чулке, другая босая. Она знала, что звонит Норман. Значит, почувствовал перемену в доме. Что-то ему подсказало, что Белла как раз избавляется от него. Она побежала к телефону, единственный чулок сполз, собрался гармошкой.

— Алло!

— Белла?

— Как ты?

— Хорошо, хорошо. Мне гораздо лучше. Дивное место. Мне тут уже очень помогли. — Норман на едином дыхании выпалил отрепетированный текст.

— Я рада, рада, — машинально ответила Белла, поражаясь тому, что эта новость ничуть ее не обрадовала. Она лишь надеялась, что ее голос не выдал безразличия. — Это чудесно, — так же безучастно продолжала она. — Как же тебя лечат?

— Это всё сон. Прошлой ночью я отлично выспался, мне дают успокоительные.

Повисло неловкое молчание.

— Хочешь, я приеду тебя навестить? — робко спросила она.

— Да. Я думал, вы приедете. Вы же сегодня всего полдня в лавке. Я думал, вы приедете с папой.

— Один из нас приедет точно, — к собственной радости, выкрутилась Белла. Ей не хотелось его видеть, и она вынуждена была признать: мысль о том, что он поправится, не давала ей покоя. — Тебе что-нибудь нужно? — спросила она.

— Да, — выпалил Норман. — Мне нужны деньги. Дико хочется шоколада. Много-много шоколада. Еще мне нужно купить мыло для бритья и кучу всяких туалетных принадлежностей. Ты привези денег, и я сам всё куплю. У нас здесь есть лавочка. Тут совсем как в городе. До чего же хочется шоколада! Как подумаю, так слюнки текут.

Белла склонилась над телефоном. Ее охватила слабость. Норман говорил как ребенок, и в порыве любви она решила, что вместе с ним вернется в детство. Она нагнулась, сняла шелковый чулок.

— Будет тебе шоколад, — мягко сказала она, — столько, сколько захочешь.

— Только я хочу сегодня, — нетерпеливо проговорил Норман. — Вы ведь приедете, правда?

— Приедем, — ответила Белла, не решаясь повесить трубку. — Мы тебя любим.

Ее отцу придется разделить с ней вину за эту любовь. Она не в силах нести это бремя в одиночку. Они вместе поедут к Норману, она наденет белые носки: пусть мать давно умерла, а Норман в лечебнице и уверяет, будто поправляется, но связующая их иллюзия не изменилась.

Загрузка...