Домой из больницы Демид вернулся через неделю. Пришел без провожатых, самостоятельно, опираясь на костыль. До призыва в армию оставалось еще девять дней, и за это время он должен был научиться ходить свободно, без помощи костыля.
И он наступал на левую ногу так, словно не было в колене мучительной боли. Идти в армию ему было просто необходимо. Медицинскую комиссию прошел раньше, осталась главная, призывная. А колено со временем перестанет болеть, так и хирург, выписывая его из больницы, сказал.
В большую комнату военкомата, где заседала комиссия, он вошел бравый и подтянутый, как и надлежало быть призывнику.
Военком сидел в центре, еще один офицер рядом, дальше представитель райкома партии, еще далее… Демид взглянул и замер: далее сидел врач-хирург из поликлиники.
— Хорол Демид Петрович, — сказал секретарь, — закончил десятилетку, характеристики отменные, имеет серьезную склонность к математике, предварительное заключение — зачислить в состав ракетных войск.
Врач встал со своего места, подошел к комиссару.
«Молчи, — беззвучно кричал Демид, — молчи!»
Но врач не промолчал, сказал что-то тихо.
— А ну, пройдитесь, товарищ Хорол, — приказал комиссар.
Большую комнату, в которой заседала комиссия, насквозь пронзали солнечные лучи. Яркое солнце радостным потоком вливалось в четыре окна, было оно уже по-осеннему прохладным, ласковым, под лучами такого солнца трудно скрыть от людского взгляда хотя бы намек на боль. Но Демид должен превозмочь ее. Должен, чего бы этого не стоило! Он прошелся по комнате четким строевым шагом, ставя ногу на всю подошву, а огромные окна перед глазами то расплывались морями расплавленного сверкающего металла, то зияли черными провалами.
— Как видите, все прекрасно, — сказал комиссар, обращаясь к доктору.
— Вы не знаете, каких усилий стоит ему эта ходьба и какую боль он превозмогает, — сказал хирург, протягивая военкому черно-серую, покрытую непонятными черными тенями рентгенограмму.
— Это можно вылечить? — спросил комиссар.
— Да, со временем все пройдет, но только со временем.
— Когда?
— Года через два-три, а то и через все пять. Точно сказать трудно.
— Работать на заводе или учиться сможет?
— Конечно.
— Неправда! — выкрикнул Демид. — Я и сейчас хожу нормально. Даже бегать могу. Я хочу в армию!
— Подожди, — сказал хирург. — Товарищ военком, он сейчас упадет в обморок от боли. Жаль, мы теряем превосходного солдата. Волевые качества его очевидны.
Демид и сам понимал, что если сделает еще несколько шагов — не выдержит, упадет; терпеть боль дальше просто не было сил.
— У вас есть отец, мать?
— Нет, — ответил Демид, и голос прозвучал твердо, только, чуть-чуть разомкнувшись, дрогнули губы. Не рентгеновский снимок и не слова, а эта едва заметная гримаса страдания убедила комиссара.
Представитель райкома партии взял из своей папки лист бумаги, протянул военкому, тот взглянул и сказал:
— Припоминаю, припоминаю. Петр Хорол. Был смелый человек. — Потом взглянул на Демида и сказал: — Что ж, товарищ Хорол, состояние вашего здоровья не позволяет вам быть призванным в ряды Советской Армии.
— Как это не позволяет? Я же здоров! — крикнул Демид.
— Не кричите. Мы понимаем и уважаем ваши чувства и вашу выдержку. Какие будут соображения, товарищи?
— От призыва освободить, явиться на комиссию через пять лет.
Комиссар окинул взглядом членов комиссии. Все молчали, и Демид почувствовал, как этим людям хочется назвать его солдатом, как сочувствуют они ему в беде.
— Будут другие предложения? Все, товарищ Хорол, через пять лет мы вызовем вас для повторного осмотра.
Вот так и вышел Демид Хорол из дверей военкомата, растерянно оглянулся, увидел перед собой какую-то незнакомую улицу, взглянул направо, потом налево и ос-становился у края выщербленного тротуара, выложенного из желтого киевского кирпича, не зная, куда идти и что теперь делать. Казалось, что за один миг перенесся он за тысячи километров от Киева, возможно, даже в другую страну, настолько чужой показалась ему хорошо знакомая, много раз исхоженная, затененная высокими каштанами и тополями тихая улица имени Володарского. Деревья тут росли мощные, развесистые, они высоко в небе сплетали свои ветви, еще густо покрытые осенними, багряно-медными листьями, и потому на землю опустились тихие золотые сумерки. Вокруг буйствовала яркая киевская осень, пламенела своим многоцветьем… А в жизни Демида все изменилось, планы его, так хорошо разработанные и продуманные, вдруг рассыпались в прах. С чего теперь ему начинать?
Сделал несколько шагов и понял, что не дойдет, давал о себе знать строевой шаг, продемонстрированный им перед комиссией. Врач сказал: «…Со временем ходить будете нормально». Когда это «со временем»?
Колено болело нестерпимо, и единственным желанием Демида было лечь прямо тут, на тротуаре, возле военкомата и полежать, пока успокоится боль. Но он не разрешил себе такую слабость, оглянулся. По соседству с военкоматом сносили старый дом. Подошел, взглянул на кучи битого кирпича, отыскал глазами какую-то палку, попробовал опереться — стало легче. «Дойду, — с удовлетворением подумал он, словно эта подмога что-то значила. — Дойду, а там посмотрим».
И он действительно дошел, и на второй этаж поднялся по лестнице довольно-таки легко, а вот около дверей пришлось переждать, собраться с силами, чтобы достать из кармана ключ и переступить порог. Но дверь отворилась сама, перед ним стояла Ольга Степановна, будто нарочно поджидала, когда Демид вернется.
— Зайди ко мне, — сказала она.
В комнате учительницы Демид опустился в глубокое кресло, стоявшее перед телевизором, и с удивлением отметил, что и здесь все кажется ему незнакомым, словно увиденным впервые. Какая-то глубокая перемена произошла с ним там, в военкомате, когда хватило у него сил превозмочь боль и пройти перед комиссией строевым шагом. Той минуты он никогда не забудет, потому что именно тогда понял, что способен на многое. А зачем нужна ему эта сила?
— Не взяли, — сказала учительница.
— Через пять лет перекомиссия.
— Что же ты будешь делать?
— Когда боль отпустит немного, пойду к Павлову на завод.
Ольга Степановна что-то ворожила у буфета, потом пододвинула к Демиду невысокий столик, поставила тарелку с двумя котлетами и крупными, пунцовыми, покрытыми будто изморозью на разрезах помидорами и приказала:
— Ешь.
Демид не то чтобы боялся старой учительницы, но за долгие годы привык слушаться. К тому же и есть хотелось…
Ольга Степановна подождала, пока исчезли котлеты и помидоры, положила на стол большую желто-прозрачную, будто янтарную грушу и снова приказала.
— Ешь. — И неожиданно добавила: — Господи, какая же он тварь.
Не спрашивая, о ком идет речь, Демид ответил:
— Нет, он несчастный.
— Такие, как он, не имеют права быть счастливыми.
— Нет, — сказал юноша, — быть счастливыми все имеют право. А он очень несчастлив.
— Странный ты мальчик.
— Я уже не мальчик. Спасибо, Ольга Степановна. Можно, я пойду полежу? Мне подумать, хорошенько подумать надо.
— Конечно. Иди.
Демид вошел в свою комнату и тоже увидел ее по-новому. Пропыленная она, неприветливая, голая. Теперь жизнь его словно разделилась на две части: до той минуты, когда он прошел строевым шагом перед комиссией военкомата, и после. Сел на свою старую табуретку, машинально опустил ногу на педаль швейной машинки, колесо бесшумно и послушно завертелось, но теперь это не успокаивало, а, наоборот, почему-то раздражало.
Ребячество все это, а он не малое дитя, ему жизнь свою решать надо. Снял ногу, колесо еще долго бесшумно вертелось, отлично смазанное колесо.
Кто-то позвонил, Ольга Степановна подошла к дверям, открыла, послышались женские голоса, потом чьи-то отчетливо прозвучавшие в коридоре шаги стихли около его двери, раздался стук. На разрешение войти дверь распахнулась, и девушка, очень похожая на Ларису Вовгуру, но все-таки вроде бы и не она, остановилась на пороге. Прошлый раз, летом, Лариса приходила уверенно, смело, даже нарочито вызывающе, сейчас на дворе стояла глубокая осень, но не это, конечно, изменило девушку. Она выросла, стала женственнее (нет, девчонкой ее не назовешь), большие, в пол-лица, глаза хмуро смотрели из-под длинных ресниц. Брови густые, пушистые, нос почему-то немного вспух, и все лицо скорбно и по-детски беззащитно. На девушке — легкий модный плащ, в руках объемный пакет. Демид даже не сразу узнал ее, но как только заговорила, убедился — она, Лариса. У нее вроде бы не хватало дыхания, чтобы выговорить каждое слово, и потому голос сделался глуховатым, грудным — не скажешь, хуже или лучше, — но каким-то особенным. Она поздоровалась, прошла и села на единственный в комнате стул.
И вдруг, опустив пакет на кровать, она закрыла лицо ладонями и горько беззвучно зарыдала. Плечи ее вздрагивали, и, наверное, самым большим ее желанием было сдержать рыдания, не крикнуть, не дать прорваться горю.
Демид вскочил, колено резко ударило болью, схватил девушку за плечи.
— Что с тобой? Успокойся! Чем тебе помочь?
И снова так же неожиданно, как и заплакала, Лариса сумела овладеть собой, успокоиться. Вытерла платком покрасневшие глаза, мгновение переждала, обретая утраченный ритм дыхания, потом сказала:
— У тебя сейчас вид перепуганного насмерть зайца.
— Верно, — ответил Демид, — я действительно испугался. Что случилось?
— Не бойся, больше ты моих слез не увидишь. Постараюсь сделать так, чтобы никому другому такого удовольствия не доставить. Пусть иные плачут, а я буду смеяться.
Стараясь утвердиться в собственном решении, она попробовала улыбнуться, но губы, еще по-детски пухлые, искривились, и из глаз вновь обильным дождем хлынули слезы. Лариса вскочила со стула, топнула ногой и, приказывая себе, крикнула:
— Перестань!
— Плакать и в самом деле не стоит, — сказал Демид, с усилием скрывая тревогу. — Может, все-таки скажешь, что произошло и чем я тебе могу помочь?
— Мне уже ничем не поможешь, — сказала Лариса, — дед мой умер, умер Аполлон Остапович Вовгура, единственный человек, кого я по-настоящему любила…
— Когда умер?
— Похоронили позавчера. На кладбище. Увезли прямо из больницы. Мой папаша не захотел канителиться, везти домой, а я так просила…
И снова у девушки перехватило дыхание, голос задрожал, но на этот раз она не заплакала.
— Что ж ты не сказала? Я бы пришел помочь.
— Ничего, справились. И хватит об этом. Хотя нет: я хочу, чтобы ты знал, почему я плачу, — я его очень любила. Был мой дед вором, двадцать пять лет отсидел по лагерям, все, что можно сказать плохого о нем, будет правдой. Я это понимаю… Но была у него одна черта, которая привязала меня к нему на всю жизнь, — он был особенный, ни на кого не похожий. В наше время все стандартное, все одинаковое. Вещи одинаковые, люди одинаковые, чувства одинаковые, и как-то так получается, что, чем больше сходства, тем лучше. Это в автомобиле все колеса должны быть похожими, чтобы удобнее было сменить одно на другое, а на деле выходит, что и люди, которые окружают тебя, одинаковые и их также можно легко заменить и разницы не ощутишь.
— Может быть, стандартизация не в людях, а в тебе?
— Как это прикажешь понимать?
— А так. Наверное, друзей себе ты выбираешь по одному стандарту. Таких, чтобы восхищались тобой, комплименты говорили, а ты бы царствовала над ними. Разве не так? Вот они-то и оказываются легко заменимыми.
— Ты злой?
— Нет, просто подумал, если судишь людей, то непременно надо начинать с себя самого.
— И ты так пробовал делать?
— Пробовал.
Лариса помолчала, недоверчиво посмотрела на юношу.
— Звучит неплохо, а в действительности ты, наверное, самый обыкновенный хвастун. Слов вы знаете много.
— Кто это вы?
— Да вы — парни. Однако, речь не об этом. Ты извини, что я нюни распустила, зрелище, конечно, не из самых приятных, я пришла к тебе вовсе не за сочувствием.
— Ты в какой класс перешла? В восьмой?
— Да… Мой дед отличался от всех людей тем, что у него была своя мечта.
— Это верно, — согласился Демид, — хорошая или плохая, нравится или не нравится эта мечта, но она у него была.
— Вот видишь. А у тебя есть мечта?
— Знаешь, — серьезно сказал Демид, — у меня не только нет мечты, но я даже не знаю, с чего начну свой завтрашний день. Все шиворот-навыворот пошло.
— И даже больше, нежели ты думаешь, — сказала Лариса. — Правда, может, все это и к лучшему…
— С какого это времени ты стала вдруг мной интересоваться?
— Уже давно. Хочу понять, почему дед из тысяч и миллионов стандартных парней выбрал именно тебя.
— И в самом деле интересно. Почему?
— Я около него до последней минуты была. Отец мой, — она на мгновение смутилась, замялась, явно не желая говорить правду и все-таки понимая, что не сказать просто невозможно, — отец прихворнул немного, сидел дома, одним словом, в больнице была я. И дед взял с меня слово, что я передам тебе его книги. Он так и сказал: «Дело всей моей жизни»…
— Зачем мне они?
— Это твое дело. А мое — передать их тебе, иначе дед по ночам будет сниться… Я его любила.
Демид внимательно посмотрел на Ларису: возможно, он слишком легко, слишком просто относился к девушке.
— А мне он не будет сниться?
— Нет, для этого надо очень любить человека. И на твоем бы месте я не смеялась. Ты можешь сделать с этими книгами все, что захочешь, я никогда о них не спрошу. Можешь выбросить, сжечь. Но прежде подумай, что книгам этим человек отдал всю жизнь. Держи.
Она развернула газету, и Демид увидел три фолианта, переплетенные в кожу.
— Я их не возьму, — решительно сказал Демид.
— Тут тебе еще есть письмо. Прочти.
— Не хочу.
— Ну так я тебе прочту.
Девушка раскрыла тяжелую книгу, взяла лист бумаги, исписанный ровными строками. Рука, которая писала их, была крепкой и сильной. И ощущение этой сейчас уже не существующей, но явной силы заставило Демида быть внимательным.
— Он написал это в день смерти. Слушай. «В руки твои отдаю дело моей жизни. Доведи его до конца, проверь, правильной ли была моя мысль. Умоляю тебя, проверь! Счастья тебе и удачи. Аполлон Вовгура».
— Как молитва, — сказал Демид.
— Вот именно, как молитва. Мечта!
— Мечта! — неожиданно со злостью выкрикнул Демид. — Хороша мечта — сесть в тюрьму? Это твоя мечта? Космос, понимаю, мечта! Победить рак — вот это мечта! Сделать так, чтобы на земле голодных не было, — мечта! А тут что? Технически, может, и представляет интерес…
— А все-таки мечта, — упрямо, глядя в одну точку, как загипнотизированная, повторила девушка. — А у тебя и такой нет.
— Вот что правда, то правда, — постепенно успокаиваясь, произнес Демид.
— Это разговор на будущее, потому что в ближайшее время тебе будет не до мечтаний. Наши дома сносят, нас переселят, а здесь развернется новая стройка.
— Как это — сносят? — остолбенел Демид.
— Очень просто — бульдозером. И правильно делают. Я бы эти клоповники давно посносила.
— Подожди, а нас куда?
— Не бойся. Советская власть на улицу не выбросит.
— Да нет, я не этого боюсь… Как мне дальше жить?
— Так, как жил. Может, не в центре, а на окраине…
— А Трофим Иванович?
— Уж он-то себе комнату, а то и целую квартиру отхватит, можешь быть уверен.
— Не имеешь права так говорить о нем.
— Имею. Ты из-за него неделю в больнице провалялся, в армию не попал.
Лариса резко поднялась со стула, окинула Демида внимательным взглядом:
— И что дед нашел в тебе? Ведь ничего интересного в тебе нет. Не мог мне доверить свои книги!
Лицо ее от гнева порозовело, стало на редкость красивым, в нем словно бы проступили другие черты — взрослой девушки, той, какой станет Лариса через три-четыре года, и Демид невольно воскликнул:
— Какая же ты хорошенькая, когда злишься!
— Подумаешь, открытие сделал, — раздражение не оставляло Ларису. — Буду и красивой и счастливой. А на таких, как ты, даже и не взгляну.
— И правильно сделаешь, — согласился Демид. — Тебе под стать знаменитый спортсмен, или артист, или эстрадный конферансье, я — неподходящая кандидатура. Ты действительно будешь красавицей, это я тебе могу наперед сказать. И знаешь, я только сейчас понял — есть у меня все-таки мечта.
— У тебя? — криво усмехнулась Лариса.
— Представь себе. Я хочу быть счастливым, хочу встретить такую девушку, которую полюблю больше жизни, и она меня полюбит… Может, она не будет красавицей…
— Это облегчает задачу, — насмешливо бросила Лариса.
— Может, и облегчает, не знаю. Я всю жизнь страшно хочу кого-то любить. Вот ты о Трофиме Ивановиче горькие, хотя и справедливые, слова сказала. В нем, может быть, много отрицательных черт, но есть одна, на мой взгляд, самая главная: он верный. В решительную минуту моей жизни он меня не бросил.
— Пойдет с тобой в разведку, проявит чуткость…
— Перестань! Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду.
Лариса хотела возразить, бросить в лицо Демиду что-то обидное, но овладела собой и улыбнулась.
— Молодец, — сказал Демид.
— Почему?
— Потому что смогла улыбнуться. Пожалуй, ты намного лучше, чем кажешься.
— А я тебе кажусь плохой?
— Нет, просто ты очень современная. Из двадцать первого столетия.
— Зато ты из мезозойской эры.
— В мезозойской эре людей еще не было, — улыбнулся Демид.
— Что тебя развеселило? Моя необразованность?
— Нет, конечно. Мы с тобой ссоримся, как муж с женой…
— Муж с женой? Ну, знаешь, придет же такое в голову!
— Не беспокойся. Я пошутил, конечно. И, наверное, неудачно. Прости. Об этом я просто не думал.
— Отчего же? Недостойна тебя?
Странное чувство наполнило сердце Ларисы, она не могла понять, что происходит с ней, отчего вдруг так обидно стало от слов Демида. Обидно и горько. И захотелось заглянуть в его синие глаза, понять наконец, какой у них оттенок.
— Несерьезный у нас разговор, — сказал Демид и ладонью похлопал по своей постели. — Садись сюда.
— С какой это радости я буду с тобой рассиживать…
— Глупенькая ты девчонка, — сказал Демид, — и чего ершишься? Давай вместе дедовы книги посмотрим.
Лариса мельком взглянула на него, присела на край кровати.
— Господи, как ты только спишь здесь: не матрац, а доски.
— Ничего, привык.
Он раскрыл книгу.
— Ну, это прямо-таки научная работа. Смотри, тут и рисунки есть. «Денежный шкаф М. Фабиана в Берлине». Красиво сделано. А вот и ключ к нему нарисован. И все размеры проставлены.
— И ты мог бы такой ключ сделать?
— Конечно. Это не сложно.
— Смотри, вот сейф фирмы Гоббса и компании в Лондоне. И ключ к нему. А дед вроде бы в Лондоне не был?
— Во Франции был, — ответил Демид. — После того как первую кассу взял. Так он рассказывал.
— Он, как и ты, любил похвастаться.
— Точно подмечено, — согласился Демид, и Ларису снова передернуло от его несерьезного, шутливого тона. — Посмотри, сколько тут интересного. Вот сейф И. М. Моесмана в Нью-Йорке, стоит он в национальном банке. И ключ изображен, и чертежик к нему. А вот бронированная камера Рейнского Банкферейна, и тоже нарисованы ключи. А это уже не заграница, поближе к нам будет — сейф Чудовского завода, выпуска 1956 года. Замечаешь, как изменились со временем ключи одного и того же Чудовского завода. Огромную «научную» работу проделал твой дед!
— Слушай, — вдруг сказала Лариса, — если тебя не очень-то интересуют эти книги, отдай их мне, будет мне память о деде.
— Нет, Ларисочка, не отдам, — покачал русой головой Демид, — книжки мне завещаны. Ты их покажешь кому-нибудь, и вот тогда они вам обоим могут много горя и зла причинить.
Лариса сверкнула на него злыми ярко-золотыми глазами и встала.
— Расхотелось мне картиночками любоваться.
— Мне тоже. Я же вижу, какая мыслишка в твоем черепке шевелится. Только с того дива не будет пива. Не пущу я тебя за решетку.
— Ты не обо мне, а о себе заботишься. Просто ты трус! Тебе в руки привалило счастье, а ты испугался. Такое раз в жизни бывает. Что — боишься обжечься?
— Возможно, и боюсь. Одно могу тебе сказать: записи твоего деда прекрасны, но от них до создания ключа так же далеко, как от Луны до Земли.
— Но ведь человек уже преодолел это расстояние.
— Разве я сказал, что это невозможно? А пока тебе пора домой, спасибо, что зашла. Ваш дом тоже будут сносить?
— Будут.
— Вот и разойдемся мы с тобой, как в море корабли. Жаль. Ведь нас с тобой сроднил старый Баритон.
Лариса улыбнулась с легким оттенком превосходства, так, будто она была старшей.
— Я где-то читала, — сказала она, — что ничто так не роднит людей, как совершенное совместно преступление.
— К нам это, по-моему, не относится.
— Во всяком случае, мы подумали про такую возможность.
— Послушай, — сказал Демид, — я хочу спросить тебя: почему ты так изменилась? То была этакая девица-супермодерн, а сейчас даже говоришь по-иному.
— Разве не ясно? Умер дед. Смерть деда — мое второе по-настоящему большое горе в жизни.
— Второе?
— Да, второе. О первом говорить не хочу. Может, когда-нибудь и узнаешь, а не узнаешь, тоже беды большой не будет. Ничего в этом нет удивительного. Удивительно другое — вот сижу в твоей одиночке с зарешеченными окнами, а идти домой не хочется. Почему так?
— Не знаю. Во всяком случае, я рад…
— Ты к тому же еще и воспитанный, как на поверку выходит. Эх, жалко, не хватило у меня ума понять, какое богатство я отдала в твои руки.
— Иди, — мягко сказал Демид, — я понимаю, что не оправдал ваших надежд, но это не моя вина, а ошибка твоего деда. Злиться не надо. Когда-нибудь ты будешь на редкость хорошенькой девушкой…
— А сейчас?
— Сейчас ты гадкий утенок, но скоро станешь прекрасным лебедем.
— Ну что ж, а на том спасибо. Будь здоров, трусишка.
— Счастливо.
Она мгновение постояла, словно собираясь что-то сказать, но, не найдя нужного слова, повернулась, демонстративно ногой толкнула дверь и вышла. Прихрамывая, Демид направился вслед за ней — гостью полагалось проводить.
— Счастливо, — повторил он, закрывая за ней дверь. Вернувшись в комнату, прилег на кровать, взял книгу, перелистал страницу за страницей. Всюду мелким убористым почерком шло описание сейфов и ключей к ним. Какая махина работы была проделана этим человеком! И зачем? Сколько впустую ушло энергии, времени, сил… Ученым мог бы стать, не отклонись в сторону его талант, а стал преступником. Что там ни говори, а все-таки крал, и не просто крал, как какой-нибудь карманник, по мелочи, себе на пропитание, а матерым вором был, «медвежатником». Жизнь иногда загадывает такие загадки, сразу не отгадаешь… А ты? Что ты думаешь о своей жизни, Демид? Например, о переселении. Или это только слухи? Иначе знал бы Колобок. Нужно сходить к Ольге Степановне, расспросить.
Около двери старой учительницы он остановился, услышав голоса, доносившиеся из комнаты. Постучал, и, получив разрешение, вошел.
— Проходи, Демид, как раз тебя и не хватало.
— Он в таком деле голоса не имеет, — заявил Колобок, сидевший на диване.
— Почему же не имеет? — спросил Павлов. Он и Валерия Григорьевна сидели за столом, перед ними исходили ароматным паром чашки с чаем. — Демиду тоже дадут жилплощадь.
— Жилплощадь дадут мне, — сказал Колобок, — я ответственный квартиросъемщик и потребую для нас две комнаты не в Борщаговке, а в центре.
— Семен Александрович, — тихо, смущаясь, будто и в самом деле не имел права голоса, проговорил Демид, — Борщаговка, это там, где находится завод счетно-вычислительных машин?
— Да, — ответил Павлов.
— Вот вам там и жить, — заметил, усмехнувшись, Колобок.
— Конечно, — сказала Валерия Григорьевна, — на одну дорогу Семен тратит в день два с половиной часа. А так все будет рядом. И я себе работу найду поблизости: ясли и детские садики есть всюду.
— А вы, Ольга Степановна, что скажете? — спросил Колобок.
— Вы знаете, — ответила учительница, — переезд меня пугает, и Фабричную улицу мне жалко, можно сказать, вся моя жизнь здесь прошла. Наша улица в старом Киеве особенная, как теперь говорят, словно со знаком качества: всегда у нас почему-то самые красивые девушки были. Нет, нет, вы не думайте, не обо мне речь, — неожиданно заволновалась она, — я здесь поселилась позже, уже вдовой. А где жить, мне все равно. В Киеве есть, конечно, неблагоустроенные районы, но плохих нет. Дадут же мне где-то комнату.
— А в кино кто вас провожать будет? — серьезно спросил Демид.
— Ты, — не улыбнулась Ольга Степановна. — Каждую неделю, тут у нас с тобой ничего не изменится. Где бы я ни жила. Правда?
— Правда, — горячо согласился Демид.
— В райсовете обо всех подумали, — сказал Павлов. — Нам с Лерой на улице Тулуза, неподалеку от завода, дают двухкомнатную квартиру. Ольге Степановне однокомнатную на бульваре Ромена Роллана. Демиду, если он захочет…
Трофим Иванович не дал договорить.
— Как это, если он захочет?..
— У вас с Демидом есть выбор: или вы вместе с ним переезжаете в Борщаговку, в двухкомнатную квартиру такой же площадью, как и ваши две комнаты, и живете вместе, или Демиду дадут маленькую однокомнатную квартиру на том же бульваре Ромена Роллана — это тоже рядом с заводом, а вам отдельно равноценную комнату в центре.
— На окраину я не поеду, — сказал Колобок.
— А я поеду, — как о чем-то давно решенном, сказал Демид, — и пойду работать на ВУМ.