Однако, после всех этих отступлений, вернемся же к нашей давней прогулке! ведь поговорить о том, чему только предстоит случиться, мы всегда успеем, тогда как минувшее забывается чрезвычайно легко, так что назад! к тому, на чем мы остановились, к моменту, когда, завершив в несколько драматических обстоятельствах дыхательную гимнастику, мы двинулись по прямой, обсаженной развесистыми платанами аллее к железнодорожной станции.
И здесь мы сразу оказываемся на пике чувственных ощущений, ибо на аллее это самый веселый час, легкий, дующий с моря бриз чуть покачивает уже вытянувшиеся тени деревьев и, в зависимости от настроения, доносит или, напротив, рвет на клочки и уносит прочь приятную сладкую музыку, которую на открытой эстраде курзала уже заиграл оркестр; в сторону станции в этот час едут экипажи для встречи новоприбывших, где-то вдали уже слышны тяжкие вздохи и посвист приближающегося локомотива, по аллее, в одиночку и небольшими группами, трусят мелкой рысью всадники, чтобы затем, неожиданно перейдя на галоп, обогнуть симпатичное зданьице станции и исчезнуть на красавцах своих скакунах в «дебрях», то есть в густеющих сумерках букового леса; ну а прогуливающиеся! и те, что в колясках, и особенно пешие! в этот час, за исключением тех, кого подлежащий излечению недуг приковал к постели, все были на ногах и все были здесь, так было принято – проделать туда и обратно этот короткий путь, время от времени останавливаясь, чтобы поболтать, обменяться новостями и комплиментами; а ежели ради важной встречи, какого-то интересного или неотложного разговора группа прогуливающихся отделялась от остальных, и даже подчас не единожды, то это считалось здесь неприличным, слишком тесные компанейские отношения принимались за нравственную несдержанность, между тем все присматривали друг за другом, и требовалась величайшая осмотрительность, чтобы впечатление общей раскованности, создаваемое взрывами смеха, серьезной хмуростью лиц, взмахами шляп, целованием рук, игривым хихиканьем, дрожащим потряхиванием головами и вскинутыми бровями, – чтобы все это впечатление никоим образом не выходило за рамки дозволенного, оставалось легким и при всей своей неестественности естественным; вместе со сверстниками, мальчишками и девчонками, я гонял по гладкой, выложенной мраморными плитами дорожке разноцветные обручи, и вершиной водительского мастерства было не прокатить обруч по шлейфу дамского платья и не загнать его между ног какому-нибудь господину; случалось, что на аллее появлялся даже сам Генрих, герцог Мекленбургский, в сопровождении более молодой и несколько более рослой супруги и многочисленной свиты, что всякий раз вносило в неписаный распорядок послеобеденной прогулки определенные перемены; внешне, правда, все оставалось по-прежнему, изменения проявлялись лишь в том, что вся эта видимость обогащалась еще одним, новым оттенком видимости, но бывалый курортник легко мог заметить, что герцог уже на аллее, дойдя до двух водруженных на стройные постаменты мраморных чаш; эти чаши, из которых душистыми каскадами свисали петунии, сплошь усеянные бархатистыми фиолетовыми цветами, служили символическим входом в аллею; и он, несомненно, был здесь, ибо спины были чуть более напряженными, чем обычно, улыбки – чуть более дружелюбными, смешки и слова звучали немного тише, хотя его самого, окруженного полукольцом свиты, еще не было видно; обычно он, опираясь на руку супруги, внимательно слушал кого-нибудь, подтверждая слова говорящего кивками тяжелой седой головы, и нам в таких случаях не полагалось искать его взглядом, мы должны были просто и как бы случайно заметить его и, продолжая непринужденно, не меняя шага, прогуливаться, уловить ту долю секунды, в которую он, без того, чтоб прервать разговор, одарит нас частичкой своего внимания, и тогда учтивое наше приветствие не повиснет в воздухе, а удостоено будет ответа; все должны были быть начеку, избегать всякого рода неловкостей и соблюдать при этом достоинство, и волнами текущие по аллее дамы и господа действительно были начеку, готовы были к тому, что герцог может изъявить желание обменяться несколькими приятными словами и с ними, именно с ними, или даже со мной, с моей скромной персоной, и все с любопытством и завистью следили за тем, кто тот счастливчик, с которым он в данный момент разговаривает, а впоследствии старались также узнать, о чем именно шел разговор.
Моя матушка, которая в силу воспитания была весьма сведуща и, можно даже сказать, образованна в вопросах светского этикета, разумеется, и на этот раз, в этот послеобеденный час жестом нежнейшей супруги взяла отца под вежливо оттопыренный локоть и, улыбаясь очаровательнейшей из своих улыбок, вытянула стан, подхватила тремя пальцами свободной руки шлейф розовато-лилового платья и, слегка опираясь на мужа, двинулась с ним по аллее; я шел следом, иногда отставал от них, если мне надоедала их перебранка, но потом, подстегиваемый любопытством, все же догонял их и шел рядом с матерью; казалось, подолами этих платьев, шуршащих тафтой, кружевами и шелком, приподнятыми всегда лишь чуть-чуть, потому что высоко задирать их считалось верхом неприличия, и были до блеска отполированы мраморные плиты аллеи, по которым мягко скользили женские туфельки, постукивали сапоги и шнурованные ботинки, все было настолько бонтонно, что ни посторонние, ни добрые знакомые ничего особенного заметить не могли, мой отец, хотя и натянуто, разумеется, улыбался, по осанке их тоже нельзя было обнаружить, какую кипящую ненависть питают они друг к другу: «в таком случае, может, нам сразу уехать отсюда! ведь мы здесь не ради ваших развлечений, дорогой Тео, а ради поправки моего здоровья, если не ошибаюсь!» – в таких, достаточно часто повторяющихся негромких сценах эмоциональный верх всегда одерживала моя мать, ее ненависть была сильнее, ведь для нее само присутствие отца становилось источником нестерпимых мук, он был рядом, но был недосягаем, и она походила на женщину, которую постоянно лишь распаляют, но никогда не дают удовлетворения, отец же, казалось, оставался совершенно безразличным к душевным волнениям этого хрупкого существа, хотя на самом деле это было не совсем так; моя матушка, таким образом, в силу своей большей ненависти и прекрасного знания этикета умудрялась вымещать на отце свою злость в самые щекотливые моменты этих прогулок, и мстила она очень больно, причем чем изощреннее, тем беспощаднее, потому что хозяйкой положения была она, и мстила она непременно исподтишка, таким образом, что во время замысловатых, но отработанных до мельчайших деталей ритуалов приветствий и светской болтовни, воспользовавшись минутной паузой, прямо на глазах у публики, изображая на лице восторженную улыбку, шептала на ухо отцу самые едкие и обидные замечания, на что мой неповоротливый отец не знал что ответить.
В тот памятный день, возможно, даже не фраза отца вызвала в матери угрожающе сдерживаемое до поры, но в конце концов с удвоенной злостью вырвавшееся возмущение: «Или я ошибаюсь, милейший Тео? почему вы молчите? скажите прямо! ах, с каким удовольствием я плюнула бы вам в лицо!» – нет, ее взрыв вызвали не слова отца, когда он, вопреки их договоренности и не дожидаясь окончания предписанных дыхательных упражнений, предупредил, что если мы будем так медлить, то опоздаем к прибытию поезда; в действительности мать, как мне показалось, намеренно спровоцировала это замечание, я чувствовал, как она замедлила дыхание и стала тянуть время, хотя я своим дыханием пытался помочь ей снова попасть в нужный ритм; нет, это неловкое и неосторожное предостережение отца было просто свидетельством вечного их разлада, готового в любую минуту взорваться, оно было, так сказать, сигналом, предлогом для проявления их эмоций, ведь мне до сих пор так и слышится, как отец, несмотря на деланную раскованность, произносит эти слова, указывающие в конечном счете на самый обычный факт, как-то неловко и напряженно, слишком высоким для его басовитого голоса тоном, так что его притворство не остается для матери незамеченным, у нее замечательный слух, и она прекрасно слышит то, что он пытается, но не может от нее скрыть, – свое нетерпение.
А все дело в том, что тем поездом должен был прибыть тайный советник Фрик, которого мой отец, сгорая от нетерпения, ожидал уже несколько дней и о котором между собой они говорили: «тайный советник» или «этот Фрик», намеренно избегая называть его по имени, хотя они были с отцом старинными, не разлей вода друзьями, дружба связывала их с детства и, насколько я могу судить, десятилетиями была безоблачной и неразрывной, несмотря на различие характеров и воззрений; казалось, как у растений, выросших в одном горшке, их объединял общий корень, что и неудивительно, так как оба они были воспитанниками прослывшего своей средневековой строгостью церковного заведения и оба в последующей своей жизни этому заведению изменили; так что родство их душ могло объясняться как строгостью воспитания, так и совместным восстанием против этой суровости; и если моя мать старательно избегала называть тайного советника по имени, то тем самым давала понять, что она не желает в какой бы то ни было форме поддерживать личные отношения с мужчиной, который своим аморальным, как она полагала, образом жизни, грубостью манер и агрессивным характером развратил и ежеминутно продолжает развращать моего отца, чей «нравственный облик и так хромает на обе ноги»; «Теодор, вы ведете себя будто насекомое, зачарованное ярким светом! вы ведете себя по-детски смешно, когда вы вместе, мне за вас глубочайшим образом стыдно!» – ну а отец между тем произносил имя своего друга прямо-таки с чувственным наслаждением, и при этом не просто произносил имя, но и всячески его обыгрывал, называл тайного советника «своим милым» и даже «своим какунчиком», «котиком», «голубком», хотя не забывал при этом об уроках, преподнесенных им в альма-матер: они до сих пор обращались друг к другу на «вы»; когда же он говорил о нем с матерью, то, по всей вероятности, избегал произносить столь милое ему имя, чтобы не допустить ее именно туда, в их жаркие отношения! куда мать стремилась проникнуть любой ценой, даже ценой того, что она их тем самым разрушит, и это была та запретная территория, тайная сфера, где ни один из них не признавал шуток.
Однажды, проснувшись после полуденного сна, я сам стал свидетелем сцены их общения, которую моя мать наверняка назвала бы предосудительной; они стояли на залитой солнцем террасе, и мне, лежащему на узком диване гостиной, даже не нужно было шевелиться, чтобы сквозь раздуваемые легким ветерком муслиновые занавески наблюдать за ними, в то время как сам я оставался для них невидимым; позиция была слишком удобной и случай слишком уж редким, чтобы добровольно выдать себя, к тому же я еще не совсем проснулся; они стояли у балюстрады балкона, одни в лучах солнца, не слишком близко друг к другу, но пальцы, положенные на шероховатые, источенные дождем перила, едва не соприкасались, что передавало не только интимность, но и некоторую напряженность момента; они стояли лицом к лицу, в одинаковых позах, в светлых летних костюмах, словно зеркальные отражения, одинакового роста, и трудно было решить, кто из них кого отражал, скорее всего они отражали друг друга; «инстинкты, мой дорогой, инстинкты и чувственные порывы!» – услышал я голос Фрика, еще не открыв глаза, и этот приятный голос заставил меня проснуться; он говорил глуховато и тихо, тем естественным собственным голосом, каким человек разговаривает сам с собой, не обращаясь к другим; «даже сейчас, стоя здесь и имея честь смотреть в ваши добрейшие глаза, даже это, каждый миг нашего существования – это знак на исписанной странице, мы, друг мой, заранее заполненные страницы, и, наверное, потому мы настолько скучны даже для самих себя! нравственное совершенство, добро и зло – все это смешные и глупые вещи, вы ведь знаете, друг мой, что я не люблю говорить о Боге, мне просто не нравится этот Бог, но если есть еще место, где можно его найти или где он может отыскать нас, то это место – не что иное, как наши инстинкты, там, возможно, он еще господствует, с этим я мог бы еще согласиться, но если это и так, то господствует он даже не шевеля мизинцем, потому что он все давно уже предопределил, и больше ему делать нечего, только сидеть сложа руки и равнодушно взирать, как мы исполняем то, что он задумывал, когда создавал нас, он за нас все уже исполнил, когда расписывал наперед наши судьбы, поэтому, если я не утомил вас своими не слишком связными рассуждениями, мы можем сказать, что моральное совершенство и, стало быть, понятия добра и зла содержатся не в самих вещах, их задним числом туда поместили мы сами, и все эти философы, психологи и прочие дармоеды преподносят нам это так, будто сие в природе вещей, жалкий бред! они делают это лишь потому, что им было бы слишком стыдно и слишком просто безо всяких эффектных теорий искать причины наших поступков в инстинктах; они взыскуют чего-то возвышенного, далекого от таких примитивных вещей, взыскуют идеи, духа, которые прояснили бы нам весь этот жалкий хаос, но это все утешение для бедных! между тем как во внутреннюю природу этого хаоса они даже не заглянули и ничего, почти ничего не смогли сказать нам о тех замечательных мелочах, с которыми они даже не считаются! о том, что каждый из нас вынужден ощущать на себе постоянно и что почему-то стало называться непристойным, а потому, когда я слышу рассуждения о добре и зле, то мне приходит на ум, что сегодня я как следует еще не просрался, в то время как с точки зрения духовной чистоты это неслыханно важно, или вот, скажем, мне приспичило пернуть, однако в приличном обществе это не принято, и выходит, что все так называемое нравственное совершенство есть не более чем способность на пару секунд задержать в себе газы!»
«Да, вы, котик мой, оказывается верующий, это обнадеживает, завидую!» – вмешивается тут мой отец тем же самым мягким доверительным и естественным тоном, каким говорил его друг, и при этом не дрогнули не только их головы и тела, но даже взгляды, она смотрели друг другу в глаза прямо и совершенно открыто, так, словно этот способ связи для них был важнее любых других контактов, мысленных или физических, но в то же время две пары глаз были весьма далеки от опасного края любовного единения, такого убежища друг в друге они не искали, то, что происходило меж ними на самом деле, было гораздо существеннее и сильнее; возможно, они удерживали друг друга глазами именно потому, что знали, что человеческое единение невозможно, и потому чувственной взволнованностью, которую вызывают углубившиеся друг в друга взгляды, как бы пренебрегали, но вместе с тем и использовали эту чувственность как некую точку опоры, отталкивались от нее и, слегка сдвинув взгляд, окидывали им ресницы и веки друг друга, следили за мельчайшими движениями морщинок, собравшихся вокруг глаз, в результате чего на губах у них появлялась невольная и еле заметная одинаковая улыбка; «Может быть, мне выразиться попроще?» – спросил Фрик, словно бы откликаясь на даже не прозвучавший призыв; «Извольте, если не затруднит», сказал мой отец, поддержав друга в том, чего он и сам желал; нет, они не блуждали по обманчивой поверхности тел, да и в мыслях друг друга и их подоплеках они ориентировались достаточно хорошо и умели не поддаваться возможным слабостям, поэтому в этих их встречах было что-то холодное и даже жестокое, но в то же время казалось, что избавиться от всесильной власти Эроса им все же не удавалось, в какой-то особо хитрой форме, в их наблюдении друг за другом, в умении читать мысли и беззастенчиво контролировать движения, а также в их беспредельной внимательности друг к другу он все-таки удовлетворял и их, и себя; «Полагаю, что утверждать, будто он находится исключительно у нас между ног, было бы преувеличением!» – ответил Фрик, поразмыслив над только что сказанным; «А мне показалось, что вы имели в виду как раз это!» – возразил отец, и когда они обменивались такими короткими репликами, то их голоса по громкости, тембру и тону сливались, производя впечатление, что говорит, убеждает себя, спорит сам с собой один человек; «О нет! Это далеко не так! В противном случае я сам впал бы в то заблуждение, которое порицаю!» – чуть громче, но без эмоций ответил Фрик; «А если подробней?» – и этот вопрос отца ненадолго повис в воздухе.
«Тогда, по нашей старой привычке, начнем с очевидного: вот я стою перед вами, а вы стоите передо мной!» – снова заговорил Фрик, который казался все-таки выше отца, потому что был тонок, хотя и пропорционально сложен и отнюдь не худ, что было видно не только по его телу, которое по утрам, во время морских купаний, я имел возможность разглядывать: в мокром виде новомодный купальный костюм облегал весь его торс; худым не казалось и его лицо, кожа просто туго обтягивала его череп, слегка лысеющий, и чтобы это не слишком бросалось в глаза, он, явно из тщеславия, подстригал свои быстро выгорающие на солнце мягкие пушистые волосы по-военному коротко; «Если бы нам удалось небрежно отбросить все нравственные принципы, кои нам все же вбили в голову, то у нас осталась бы уверенность только в одном – в том, что мы с вами здесь стоим! голое ощущение и зрелище нашего существования, что не так уж и мало для размышлений, и я должен признаться, что, в отличие от упомянутых дармоедов, ничто другое меня не интересует!»
Однако тут тихонько засмеялся отец, и этот короткий, явно намеренный, с оттенком сарказма смешок несколько остудил горячность Фрика, и на его лице, безусловно одном из самых необычных лиц, которые мне доводилось когда-либо видеть, черты напряженного размышления несколько разгладились от минутного замешательства, что было величайшей редкостью! ибо прежде всего его лицо всегда отличалось доверчивым спокойствием, непринужденным тщеславием и чистым, невозмутимым чувством собственного превосходства, а кроме того, обнаженностью! как будто природа работала над материалом широкими смелыми жестами, не добавляя ни мелких деталей, ни симпатичных жировых складочек к тому черепу, что был предназначен для его лица, каковое, заметим кстати, после смерти будет вынуждено опять от него отделиться; независимо от того, как быстро и как много говорил Фрик, его череп иногда представлялся мне мертвым, уже вываренным, лежащим на письменном столе в качестве пресс-папье, а в других случаях, как в тот день, этот череп блистал своей безупречной округлостью, смугловатая кожа была почти черной от морского загара и гладко обтягивала его большой лоб, щеки чисто выбриты и покрыты мельчайшими сухими морщинками, которые нисколько не старили его лицо, потому что на нем господствовали огромные сверкающие и весьма оживленные, завораживающе серые глаза с жестоким взглядом; жесткость лица еще больше подчеркивали заостренный нос и довольно узкие губы, но по-детски мягкая ямочка на подбородке все-таки придавала всему его облику некую притягательную нежность, «и не думайте, что стремление к власти не позволяет нам наслаждаться нашим существованием!» – продолжил он, и легкое замешательство на его лице сменилось тонкой усмешкой; они по-прежнему пристально, неподвижно смотрели в глаза друг другу; «Позволяет! И еще как! Стремление к власти и обладание ею может погрузить нас в наслаждение весьма глубоко или, если угодно, поднять весьма высоко! но, конечно, не глубже, не выше, чем то наслаждение, которое может доставить нам семяизвержение, происходящее в соответствии с ритмом и способом, который наилучшим образом отвечает нашей природе, и это есть наивысшее из всех наслаждений, о чем я, собственно, и хотел сказать, ведь все в этом мире либо желает, либо предлагает получить наслаждение от эякуляции, достаточно только быть свободными, чтобы эти желания и предложения замечать! так что с вашей стороны, дорогой мой, было очень мило, что своей усмешкой вы направили мою мысль в нужное русло, к самой сути вещей! за что я на вас не серчаю», он сделал короткую паузу, «вот именно, именно так! есть своего рода приятный баланс между нашими чувствами и нашими мыслями, между инстинктом и разумом, баланс противовесов, если хотите! и поэтому только человек, обладающий властью, может по-настоящему наслаждаться существованием, ведь власть, обладание ею показывают ему пределы разума и мышления, а дальше он уже может, если, конечно, способен! повернуть назад, чтобы ублажить инстинкты, и поскольку он уже не страшится крайностей разума, поскольку отбросил моральные предрассудки, он может так же раскованно черпать и чувственные наслаждения, и здесь доходя до крайних пределов; а кто может быть свободней, чем человек, который, страдая и наслаждаясь, до конца исчерпывает свои ограниченные возможности, ибо, да, возможности человека заведомо ограничены, но их нужно исчерпать до дна, друг мой! невзирая даже на то, что наша свобода не позволяет нам знать, где границы возможного, и вообще, что есть жизнь? ведь свобода действительно ограничена, если рассматривать ее не в теории, а как непостижимую разумом практику познающей свои возможности воли! впрочем, что я болтаю? вы и так знаете, что я имею в виду».
«Опять захватывающая интрижка?» – спросил отец.
«Что-то вроде», вздохнул он.
«Так расскажите», сказал отец.
«Актриса», ответил он.
«Полагаю, блондинка и до неприличия молодая», предположил отец.
«О, это самое малое, что можно о ней сказать!»
И он собрался уже продолжить, дабы описать свои впечатления не в общих чертах, а в деталях, как я уже имел удовольствие слышать из его уст по другому поводу, но в этот момент обоим пришлось повернуться в сторону широкой лестницы, что вела на террасу из парка, и разговор, к величайшему моему сожалению, оборвался на самом интересном месте; по лестнице, в компании фрейлейн Вольгаст, после обычного послеобеденного кофепития не спеша поднималась моя матушка; они шли, дружелюбно общаясь, а барышня еще внизу лестницы в своей громогласной манере грудным хрипловатым голосом начала их игриво подзуживать; «Ах, эти мужчины!» – воскликнула она почти одновременно с последней фразой Фрика, «мы тут обсуждаем серьезные жизненные вопросы, не правда ли, фрау Тениссен! прошли те прекрасные времена, говорю я, когда нашу судьбу мы могли вручить в мужские руки! и что же? пока мы планируем будущее и принимаем решения, они занимаются легкомысленной болтовней на террасе, или я ошибаюсь? ну хоть раз будьте искренними! могу я вас попросить ничего не выдумывать?»
Но все, о чем я только что рассказал, случилось гораздо раньше, может быть, за два или три лета до этого, во всяком случае так мне запомнилось, а поскольку ум ребенка еще не способен воспринимать всю мудрость и глупость взрослых, некоторые белые пятна этой давнишней сцены мне пришлось заполнить с помощью воображения.
Намного раньше, говорю я, неуверенно указуя на некоторые не слишком отчетливо запомнившиеся детали, словом, в то более раннее время красавица фрейлейн Вольгаст, о которой все знали, что во время войны с французами, еще в семьдесят первом году, она потеряла возлюбленного, какого-то бравого офицерика, и, охваченная патриотическим рвением, поклялась, что будет скорбеть о нем до конца своей жизни, «и даже за гробом!», напоминая миру о том, «какую подлость они совершили не только со мной, но и со всеми нами!», и в те времена, насколько я помню, она ходила еще в темно-сером платье, уже не в черном, а потом и серое с каждым годом становилось бледнее, пока наконец, и именно в том самый день, когда благодаря язвительным подковыркам матери мы прибыли на станцию в самых раздерганных чувствах, мы не увидели фрейлейн Вольгаст в белом, ослепительно белом кружевном платье!
Мы проходили уже по роскошному и необычайно прохладному в этот час залу ожидания, когда приземистый паровоз подкатил к перрону, таща за собою четыре красных вагона.
К этому времени оставленные без ответа ядовитые фразы матери торчали из отца, как стрелы из тела святого Себастьяна на каком-нибудь романтическом полотне, вонзившиеся глубоко под кожу, в плоть, и еще чуть покачивающиеся в воздухе, и единственное, что он смог из себя выдавить, был его вопрос, а не повернуть ли нам лучше назад, однако матушка сделала вид, будто ничего не расслышала, и конечно, все играло ей на руку, потому что и здесь невозможно было перевести дух, нужно было приветствовать знакомых и улыбаться, ибо на открытом перроне собралось довольно внушительное общество, причем далеко не все пришли кого-то встречать, в конце концов вновь прибывших было не так уж много, но всем хотелось порадоваться живому спектаклю, который являло им это чудо технического прогресса; казалось, будто только здесь можно достойно и красиво завершить эту короткую послеобеденную прогулку; я даже представить себе не могу, чем могла развлекаться курортная публика до того, как была построена железнодорожная ветка, связавшая резиденцию герцога, очаровательный старинный Бад-Доберан, и городок с красивым названием Кюлунгсборн; во всяком случае, теперь все словно сидели в театральных ложах, и даже шум затихал, зрители зачарованно наблюдали, как деловитые кондукторы распахивали двери вагонов и опускали на землю лесенки, вот он, благословенный момент прибытия! носильщики, то исчезая, то появляясь в клубах шипящего пара, поспешно выгружали объемистый и тяжелый багаж, после чего раздавался свисток начальника станции, отовсюду доносились приветственные и прощальные возгласы, поезд с минуту еще стоял без движения, затем лесенки исчезали, двери с шумом захлопывались, и, оставляя позади усталых и радостно взволнованных приезжих и ностальгически грустно молчащих встречающих, паровозик, надсадно пыхтя и шипя, начинал постепенно, до равномерного стука колес ускорять ход, и вот уже чудесное явление исчезало за ближайшим поворотом, а мы в еще более ощутимом теперь одиночестве оставались там, где и были.
Петер ван Фрик стоял в открытой двери одного из красных вагонов; он появился первым и, окинув взглядом перрон, тут же заметил нас в толпе встречающих, я чувствовал, видел, что он заметил и как бы выделил нас среди друзей и знакомых, пришедших его встречать, но сразу же повернулся в другую сторону, лицо его казалось серьезнее и неприветливее обычного, и даже загар был каким-то бледным; на нем был элегантный, английского кроя дорожный костюм, который делал его еще стройнее и выше; в одной руке он небрежно держал мягкую шляпу и саквояж, а другую, спускаясь по лесенке, тут же протянул назад, чтобы помочь кому-то сойти, кому-то, кого мы в этот момент еще не видели, а увидели в следующее мгновенье: то была барышня Нора Вольгаст собственной персоной, одетая в белое, как невеста, в каковом одеянии я видел ее впервые, а если учесть быстроту и головокружительные повороты последующих событий, то можно сказать, что едва ли не в последний раз; прибытие тайного советника, принимая во внимание ту деликатную роль, которую он сыграл в разоблачении недавнего двойного покушения на кайзера и поимке виновных, о чем отдыхающая в Хайлигендамме публика до сих пор знала только из газет, а теперь надеялась получить информацию о подробностях и тайных причинах из первых уст, само по себе являлось событием, причем событием экстраординарным, но их совместное появление было сенсацией, граничащей со скандалом, хотя, учитывая то особое положение, которое занимал в этом кругу тайный советник Фрик, на сей раз все предпочли закрыть глаза и просто не замечать очевидного, как будто речь шла о каком-то случайном совпадении, а с другой стороны, несколько скандальное поведение любимца публики всегда поднимает его репутацию, подчеркивает его превосходство, ведь он потому и господствует над нами, что перешагивает границы, за которые мы заступить не смеем; но барышня! как барышня могла оказаться в поезде, если еще утром завтракала вместе с нами за общим столом? и почему вдруг в белом? в столь ослепительно белом, что это не пристало ей даже по возрасту, ведь ей было уже под тридцать! что за вызывающий наряд, столь неожиданный для нее? почему? уж не обвенчался ли с нею втайне господин Фрик, этот закоренелый и неисправимый холостяк, или, может, уже и женился на ней? я тоже был ошарашен этим потоком вопросов и, как бы ища ответы на лицах родителей, посмотрел сначала на мать, потом на отца; но лицо матери было непроницаемо, а по лицу отца пробегали такие судороги волнения и потрясенности, что я, ничего не понимая, невольно схватил его за руку, словно пытаясь удержать от чего-то непоправимого; он не сопротивлялся, лицо его было пепельно-серым, а бешено выпученные глаза неотрывно смотрели на явно не случайно оказавшуюся вместе парочку; рот его был приоткрыт и не закрывался, пока они приближались к нам, а мы приближались к ним, пока не остановились в сомкнувшемся вокруг Фрика многоцветном живом кольце с неимоверным восторгом приветствующих его людей; над нашими головами одновременно столкнулись и безнадежно спутались десятки начатых и так и не законченных фраз, поскольку каждый говорил свое: кто-то живо интересовался, как он добрался, кто-то спешил засвидетельствовать свою радость по поводу прибытия тайного советника, намекая на несомненно «в высшей степени изнурительную работу», которая даже «сказалась на цвете его лица», и в раскаленной эмоциями и светской трескотней атмосфере никто, и, наверное, даже сам Фрик, не обратил внимания на другое лицо, на зловещее лицо моего отца, точнее сказать, его увидели и услышали, только когда он, вырвав из моей дрожащей ручонки свою пятерню, наклонился к лицу фрейлейн Вольгаст и, желая, видимо, спросить шепотом, все-таки прокричал: «А ты как здесь оказалась?»
Но, казалось, не было в мире такой силы, такого негодования, которые могли бы пробить броню светского лицемерия, потому что не разразилось никакого скандала, никто не начал громко визжать, кого-то лупить, несмотря на то что свойственная человеческой природе склонность к истерии сейчас требовала именно этого! казалось, будто вопрос моего отца даже не прозвучал, или это было вполне естественным – задавать такие вопросы и задавать их так, хотя все прекрасно знали, что отец мой не был и быть не мог с фрейлейн Вольгаст в таких отношениях, чтобы позволить себе, обращаясь на «ты», публично задавать ей такие вопросы, или все-таки был? и сейчас здесь разоблачилось что-то темное и запутанное? и речь идет не о них двоих, а сразу о троих, а точнее, если считать мою матушку, то о четверых? но ничуть не бывало! никто как бы ничего не заметил, каждый спокойно закончил фразу и восторженно начал следующую, чтобы ничто, никакие помехи не могли испортить эту замешенную на пустословии светскую музыку; я и сам ощущал всю строгость законов приличия, и хотя я испытывал состояние, близкое к обмороку, хотя понимал, что это уже скандал, что под ногами у нас разверзается бездна, что отсрочки не будет и что это не то часто испытываемое мною пугающее ощущение, что мы вот-вот упадем, а уже само падение, что мы уже падаем в бездну! и мне очень хотелось зажмуриться и заткнуть уши, но поделать я ничего не мог, этикет был сильнее меня, и я вынужден был держаться; ну а выдержка моей матушки была просто феноменальна, ибо когда господин Фрик слегка поклонился, чтобы поцеловать ей руку, она смогла даже рассмеяться, причем от души, легко: «Милый Петер, как же мы рады, что вы наконец-то с нами! и если бы не эти важные государственные дела, мы ни за что не простили бы вам, что вы так надолго лишили нас вашего общества!» – но на самом деле остановиться уже было невозможно, ибо когда господин Фрик сделал шаг к моему отцу, успев с самодовольной улыбкой ответить матери, что он постарается как-то восполнить свое упущение, и протянул отцу руку, потому что на этот раз обниматься они, конечно, не стали, то отец еще громче крикнул:
«Государственные дела? Смешно!» – и, не спеша отпустить руку тайного советника, крепко жал ее, жестким непроницаемым взглядом буравя его глаза, а потом вдруг понизил голос до шепота: «Преступления, кругом преступления, милый Фрик! не так ли? Я полагаю, не так уж и трудно разоблачить покушение, когда мы хорошо его подготовили!»
«Вы, однако, шутник!» – сказал Фрик, так заливисто рассмеявшись, как будто и правда услышал забавную шутку, и опять ситуация была спасена! а члены поредевшей компании уже в открытую поспешили на помощь Фрику и на случай возможных очередных атак моего отца заговорили все сразу и еще громче, и поднялся неимоверный гвалт; наконец пожилая и весьма уважаемая дама, наверняка пережившая на своем веку много бурь и потому знавшая, как выкручиваться из таких положений, с криком «Я вас похищу отсюда, сударь!» взяла Фрика под руку и покинула вместе с ним застывшую в шоке компанию; кое-кто пытался затушевать и эту внезапно переменившуюся ситуацию, хотя у всех в головах звучало: «Скандал! Скандал!»; в этот момент мать, словно пытаясь сдержать отца, тоже взяла его под руку, что было весьма своевременно, потому что казалось, что он сейчас кого-то ударит или начнет орать; «Я понимаю, что с моей стороны это неприлично, но неотложность дела, надеюсь, всем объяснит мое бестактное вмешательство: дело в том, что вас ожидает герцог!» – донесся дряблый голос старушки, в то время как толпа направилась по скрипучей дорожке к станционному зданию; и мы остались одни, совершенно одни: фрейлейн Вольгаст, которая, до сих пор не придя в себя после злополучной сцены, не успела воспользоваться благоприятным моментом для отступления, и я, до которого никому не было никакого дела.
«Прочь отсюда, и чем быстрей, тем лучше!» – прохрипел отец, двинувшись было в противоположном направлении, но дорогу им преградило какое-то неприятное белое привидение, сама барышня, которая во всей этой неразберихе каким-то образом оказалась перед моей матерью; видимо, после долгих поисков какого-нибудь внятного объяснения в парализованном уме она как раз сейчас нашла решение; «Вы не поверите! Но после завтрака у меня появилось желание прогуляться подальше, и я сама не заметила, как дошла до Бад-Доберана! и кого же я встретила там?!» – однако ее болтливый тон производил сейчас впечатление какой-то дешевой пародии; «Вы вели себя совершенно скандально, барышня!» – сказала мать с видом превосходства, спокойно и прямо глядя ей в глаза, но отец потянул мою мать за собой, и они едва не столкнули фрейлейн Вольгаст с дорожки; я поспешил за ними через железнодорожные пути, и мы молча, едва не бегом углубились в буковый лес по тропке, которая окольным путем, по болоту, где днем можно было совершать длительные прогулки, привела нас домой уже после наступления темноты.
О, какая ужасная ночь последовала за этим!
Проснулся я оттого, что кто-то стоит в открытой двери террасы, стоит снаружи, за прозрачной занавесью, или то была тень? или, может быть, призрак? мне казалось, что будет заметно даже движение моих век, и поэтому я не смел шевельнуть ими, не осмеливался снова закрыть глаза, а ведь как было бы хорошо ничего не видеть и ничего не слышать из того, что позднее произошло! вдобавок к страху вернулся и ужас, пережитый минувшим днем, а тут еще занавеска качнулась! кто-то вошел и быстро направился через комнату к двери; ночь была темная и безлунная, тень прошагала по голому полу, потом по ковру, и я все же узнал в ней фигуру матери; она подошла к выходящей в коридор большой двери и, видимо, положив руку на ручку, слегка нажала ее, легкий щелчок нарушил глубочайшую тишину ночи, в которой почти неслышно, лениво плескались морские волны; шелест сосен затих, был штиль; потом, видимо, передумав, она снова пересекла комнату, ее легкие, с лебяжьим пухом по верху тапочки на высоком каблуке постукивали так решительно, как будто она точно знала, куда и зачем направляется; по полу шуршал шелковым шлейфом ее пеньюар, который она, вероятно, накинула второпях на ночную рубашку; вернувшись к двери террасы, она ненадолго застыла на месте, я хотел сказать ей что-нибудь, но чувствовал, что не в силах выдавить из себя ни звука, все было как во сне, хотя было ясно, что я не сплю; потом она осторожно, словно подглядывая за кем-то, отодвинула занавесь, но на террасу не вышла, а, быстро повернувшись, со стуком снова прошла по комнате к выходившей в коридор тройной двери и, судя по однозначному звуку, резко нажала на ручку, но дверь была заперта, она повернула ключ, и та со щелчком приоткрылась, но вместо того чтобы выйти, мать снова метнулась к террасе, по комнате пробежал легкий сквозняк, всколыхнувший белые занавеси, и я сел в кровати.
«Что случилось?» – спросил я, спросил совсем тихо, потому что горло мне сдавливал уже не просто страх, а ужас, однако она, не обратив внимания на мой вопрос, а может быть, даже не услышав его, на этот раз вышла на террасу, но, сделав несколько шагов, словно напуганная раздражающе громким стуком каблуков, бросилась назад в комнату. «Что случилось?» – еще раз спросил я, на этот раз громче, между тем как она опять подошла к входной двери, распахнула ее – и снова отпрянула! тут я вынужден был выскочить из постели, чтобы попытаться как-то помочь ей.
Двигаясь навстречу друг другу, наши тела столкнулись посреди темной комнаты.
«Что случилось?»
«Я знала, я знаю об этом уже пять лет!»
«О чем?»
«Я знаю об этом уже пять лет!»
Мы прижались друг к другу.
Ее тело казалось невероятно жестким, я чувствовал, как оно напряглось, и хотя она на мгновенье обняла меня и я тоже изо всех сил прижался к ней, я все же не мог не понять, что мои объятия сейчас не помогут ей, что старания мои тщетны, я ее чувствую, а она меня нет, я не более чем секретер или кресло, которое помогает ей удержать равновесие и собраться с силами, чтобы осуществить какое-то свое желание, граничившее с безумием; но я не хотел отпускать ее и прижимался к ней так отчаянно, как будто точно знал ее цели, как будто знал, от какого ужасного шага я должен ее удержать; мне было все равно от чего, я не мог знать об этом, не мог даже догадываться, мне приказывали инстинкты, что нужно ее удержать от чего-то, от чего угодно, что она захочет сейчас совершить! и похоже, мое отчаянное упрямство подействовало на нее, она как бы узнала меня, да, это ее сын, родной человек, она наклонилась и чуть ли не кусая страстно поцеловала меня в шею, но в следующее мгновенье, почерпнув, видимо, в этом поцелуе и в моих страхах силу для дальнейших шагов, оторвала от себя мои руки, оттолкнула меня и с криком «Несчастный!» бегом бросилась опять к террасе.
Я бросился за ней.
Но по террасе мы побежали не к лестнице, что спускалась в парк, как я ожидал, а в противоположном направлении; она остановилась у апартаментов барышни.
Внутри горели свечи, и их свет через распахнутую дверь, подрагивая и колышась, освещал каменный пол террасы прямо у наших ног.
Еще никогда в жизни я так остро не ощущал, что стою на ногах.
И зрелище это я воспринимал не только глазами, но всем своим телом.
О нет, я вовсе не утверждаю, что я не знал, что означает это зрелище, хотя не берусь утверждать и обратное.
Потому что ребенок не только может обладать знанием о том, что в таких случаях происходит, но и, каким бы шокирующим ни было это утверждение, имеет уже и определенный опыт, добытый в ходе удовлетворения собственной похоти; тем не менее то, что я видел, было столь неожиданным, что я не уверен, что я это понимал.
Ибо зрелище на сей раз составляли два тела.
Нагота их светилась на голом полу.
Барышня лежала вроде как на боку, вокруг разбросаны были белые одежды, колени она подтянула почти к самой груди, как бы пытаясь свернуться калачиком, а внушительного размера и, с сегодняшней точки зрения уже искушенного человека, красивейшие ягодицы повернула к отцу; но что повернула! она их протягивала, предлагала, дарила ему! он же, то резко припадая вогнутым пахом к округлости этого зада, то подаваясь назад, стоял над нею на корточках или на коленях и одной рукой сжимал распущенные темные волосы барышни, ухватив их у самых корней, судорожно, с безумной силой; то есть он был в ее замкнутом теле полностью, свободно, мощно, и вместе с тем самым чувственным образом мог бесчинствовать в нем, и сегодня я могу это знать; ведь в таком положении наш орган не только способен проникнуть как можно глубже, а можно сказать, и выше, но, касаясь припухшего клитора и больших губ нежными складками крайней плоти, венчиком головки и набухшими узловатыми жилами, может скользить по горячему, обнимающему его лону влагалища, отчего эрекция становится настолько сильной, пульсирующей, что мы доходим до шейки матки, последнего на нашем пути препятствия! лоно заполнено целиком, и уже непонятно, что наше и что ее; потому в этой позе возможно как насилие, так и нежнейшее взаимное соитие, наслаждение, слаще которого невозможно себе представить; но в данном случае все, что я видел, была лишь судорожно согнутая спина отца и его слегка раздвинутые ягодицы, отчего казалось, что он как бы собирается испражниться; он поддерживал себя свободной рукой, и в моменты, когда он ритмично подавался назад, становилась видна и его огромная, чуть подтянутая к животу мошонка, после чего следовал очередной толчок, и то хлюпающее место, в котором рождалось их наслаждение, снова полностью скрывалось; барышня пронзительно и тонко повизгивала, рот отца был открыт и страшен, потому что казалось, что он не в силах его закрыть, высунув изо рта кончик языка, он тяжко хрипел, открытые тоже глаза смотрели в пустоту; но, конечно, тогда я никоим образом не мог как-то соединить этот визг и хрип с очевидным и для меня наслаждением, тем более что когда отец достиг наивысшей точки проникновения, когда он, казалось, нашел свое окончательное место и замер, когда по всему его телу, густо покрытому пятнами черной растительности, пробежала какая-то бессильная и вместе с тем ненасытная дрожь, он, приподняв за волосы голову барышни, несколько раз изо всех сил ударил ею об пол; и хотя визг ее именно в это время звучал сладострастней всего, она все же забилась под ним, ища спасения, но толчки отца после кульминации стали более нежными, хотя и не менее сильными, отчего более тихим, почти интимным сделался и визг барышни, однако отец еще раз вздернул за волосы ее голову и ударил об пол с оглушительным треском и грохотом.
И если в этот момент удовольствие мое оказалось намного большим, чем изумление, и я даже забыл о присутствии матери, и все мои чувства были прикованы к этому зрелищу, больше того, я даже был счастлив тем, что могу это видеть, то объяснялось это не просто детским любопытством и не только тем, что благодаря моему хайлигендаммскому приятелю, на год-другой старшему, чем я, графу Штольбергу, я был в общем-то уже посвящен в эту тайну, а тем, что во мне неожиданно и одновременно пробудилась целая гамма прежде где-то таившихся вожделений, жестокости, побуждений; мне казалось, это они застали меня с поличным, будто своим визгом барышня разоблачила меня! это зрелище было чувственным озарением, потому что все это связано было не со мной, не с отвлеченным знанием, не с моим приятелем, которого я как-то случайно застукал на болоте, когда, растянувшись на зыбком мху в зарослях тростника, он развлекался своим елдачком, и даже не с моим отцом, а прямо и непосредственно с объектом моего восхищения и влечения: фрейлейн Вольгаст.
Так, следовательно, не остались без последствий все эти мои ночные вылазки, когда мне хотелось побыть одному на нашей общей террасе, и все же я радовался, если заставал ее там и она привлекала меня к своему жаркому от постели и бессонницы телу?
Ее тело так и лучилось красотой, хотя ее красота заключалась не в стройности форм, не в правильности черт лица, а, я бы сказал, в ее плоти, ее красоту горячо излучала кожа; и хотя любой мог видеть, что с эстетической точки зрения ее формы и линии были вовсе не идеальны, ее притягательность все же была несравнима ни с какими так называемыми идеалами; счастье еще, что своим ладоням мы доверяем гораздо больше, чем сухим постулатам эстетики! и поспешу заметить, что от этого смутного и глубинного воздействия не могла уклониться даже моя мать, весьма склонная подчиняться разного рода сухим предписаниям, но в данном случае она тоже предпочитала верить своим глазам и к барышне относилась восторженно, буквально боготворила ее и даже заигрывала с мыслью, почему бы не стать им такими же задушевными подругами, какими друзьями были мой отец и Фрик; ее сверкающие доверчивые карие глаза, пышущая здоровьем, по-южному смуглая, чуть ли не цыганская кожа, туго обтягивая широкие скулы, взволнованные подвижные ноздри аккуратного носика и полные ярко-красные губы, словно бы рассеченные ритуальным мечом не только по горизонтали, но и по вертикали, производили свое впечатление и на мать, и она, несмотря на подтрунивание отца над «вульгарной на самом-то деле барышней», прощала ей непомерную шумливость, закрывала глаза на граничащую с невоспитанностью фамильярность и, кажется, не смущалась даже заметной уже по ее плоскому низкому лбу недалекостью, которую барышня не только что не пыталась как-то уравновесить сдержанным поведением, но, напротив, подчеркивала своей разнузданностью; словом, тело, лежавшее сейчас на полу, было знакомо мне; ее маленькие, чуть расходящиеся в стороны плотные груди, ее талия, которая благодаря ловко скроенным нарядам казалась гораздо тоньше, чем на самом деле, и бедра, обширность которых платья, напротив, эффектно подчеркивали: все это было знакомо мне, ведь в те ночи, когда бессонница и томление заставляли ее выйти на террасу, она с материнской, но немного утрированной и, как мне теперь ясно, предназначенной моему отцу нежностью прижимала меня к себе, я узнал это тело во всем его непропорциональном и нескрываемом совершенстве и научился им наслаждаться; на ней не было даже халата, а через тонкий шелк ночной рубашки можно было ощутить все, даже мягкую поросль ее лобка, которого как бы невзначай касалась моя рука, ну и, конечно же, изумительный аромат, в который я погружался.
Но довольно, ни слова больше!
Чувство меры и деликатность одинаково требуют сделать паузу в наших воспоминаниях.
Ибо в этот момент, издав стон, моя мать упала без чувств на каменный пол террасы.