И все-таки появление Хелены все разрешило, точнее сказать, в те бесподобные мгновенья зловещее наше будущее вновь представилось мне восхитительным.
Когда поздним утром следующего дня, еще неумытый, небритый и неодетый, еще не до конца проснувшийся, я стоял у письменного стола и задумчиво почесывал щетинистый подбородок, не в силах начать этот день, впоследствии оказавшийся судьбоносным, стоял, полный переживаний, ведь хотя после изнурительных прощальных визитов, занявших весь вечер, я спал глубоким, без сновидений, тяжелым и беспробудным сном, как человек, во всех отношениях безупречно выполнивший свой долг, в действительности этот мертвецкий сон был как раз прямым следствием моей новой лжи и вынужденного смирения с неразрешимостью моей жизни, и поэтому после пробуждения отдохнувшая и окрепшая моя совесть вернулась на круги своя и тревожила и саднила еще сильнее, а тут еще треволнения, связанные с предстоящей поездкой, состояние радостного ожидания, заставляющее нас верить, что от одной только перемены мест исчезнет из жизни все надоевшее, досадное, угнетающее или неразрешимое; в прихожей уже дожидался носильщика мой багаж, оставалось только собрать записки и книги, необходимые для задуманной мною работы, и уложить их в черный лаковый саквояж, который открытым стоял на ковре посередине комнаты, но так как поезд мой отправлялся вечером, для этой во многих отношениях щекотливой работы времени оставалось достаточно, и, не желая перегружать себя неприятными ощущениями, я не спешил сконцентрироваться на этом занятии, позволив мыслям вольно поблуждать еще какое-то время; именно в этот момент в дверь моей комнаты весьма своеобразным стуком постучала моя пожилая хозяйка, славная фрау Хюбнер, и тут же по своему обыкновению, не дожидаясь разрешения войти, распахнула дверь; ничего необычного в этом, право же, не было, я считал своим небывалым педагогическим достижением уже то, что, когда возникала безотлагательная необходимость что-то сообщить мне, она не врывалась без стука, но объяснить ей, что прежде чем войти в комнату, даже если я эту комнату у нее снимаю, приличествует не только постучать в дверь, но непременно дождаться ответа, я был не в состоянии, «ну а что может барин делать? когда я знаю, что барин один, ну что?» – недоуменно вылупив свои глазки и оглаживая передник на большом тугом животе, сказала она, когда я в самой деликатной форме впервые донес до нее свою просьбу, но поскольку во всем остальном, за исключением неспособности уяснить себе эту мелочь, она была обязательна и мила, эта ее привычка не столько злила меня, сколько потешала; однако на этот раз даже при самом благожелательном отношении ее удары в дверь никак нельзя было назвать стуком, она колотила в нее кулаками, после чего, словно от ураганного порыва ветра, дверь распахнулась, «к вам какая-то барышня, под вуалью, к вам барышня!» – задыхаясь прошептала она, что, несмотря на внушительные размеры прихожей, наверняка слышала и посетительница, ибо, само собой разумеется, фрау Хюбнер не потрудилась закрыть за собою дверь, «к вам барышня, я так полагаю, что это ваша невеста!»
«Извольте просить ее, фрау Хюбнер!» – пытаясь как-то смягчить своей вежливостью ее невоспитанность, сказал я сдержанно и несколько громче необходимого, чтобы слышно было в прихожей, хотя в данный момент внешний вид вовсе не позволял мне принимать каких бы то ни было посетителей, тем паче женщин; я терялся в догадках, кто мог явиться ко мне в столь неуместно ранний для визитов час, выдвинув сразу несколько, крайне тревожных предположений, на мгновение даже мелькнула мысль, удержавшая меня от того, чтобы лично поспешить навстречу гостье, а не посланница ли это моего отеческого друга, ставшего моим заклятым врагом, которая прячет в элегантной меховой муфте револьвер, чтобы привести в исполнение его нешуточное обещание физически устранить меня, иными словами убить; «даже мода работает на нас», со смехом сказал как-то мой друг, когда женщины начали носить муфты, что действительно намного повышало шансы террористов на успех, а я знал по опыту, что вокруг него всегда крутилось достаточно дамочек для того, чтобы отыскать среди них одну, готовую ради него на все; а может, это была и не женщина, а один из его подручных, переодетый в дамское платье, – эти предположения при всей фантастичности были вполне правдоподобны, ведь, зная доступные моему другу Клаусу Динстенвегу средства, я не мог не принять всерьез его вполне обдуманную угрозу, да и как я мог от нее отмахнуться, ежели, как он был уверен, я был свидетелем его тайн, чреватых для него неприятностями, и потенциальным предателем его дела, «ты должен умереть, мы выждем! и в нужный момент объявимся», говорилось в его письме, написанном чужой рукой, так что я больше был удивлен тем, почему он еще не привел приговор в исполнение, почему решил сделать это теперь, и предположил даже, что, может, мучительная для меня отсрочка была частью наказания, которое он хотел осуществить, уже полностью усыпив мои страхи и подозрения, когда я поверю уже, что он наконец отпустил меня, как бывает с преследуемым животным, когда оно в надежде на спасение бросается из чистого поля в лес, не замечая, что из листвы выглядывают стволы, и неудивительно, что зверь не может понять, почему это происходит сейчас, именно этим мирным осенним утром; доверчивость – вот что делает столь ужасным его конец, который в других обстоятельствах оно, возможно, приняло бы равнодушно; точно так же и мне в течение нескольких месяцев казалось, что меня уже укрывает листва, что я не так беззащитен, потому что, сменив несколько квартир, надеялся, что я уже вне его досягаемости и что скоро он, как водится, обо мне забудет, и действительно, последнее время он не давал о себе знать, не присылал писем, а тем временем помолвка не только дала мне эмоциональное облегчение, но и позволила вернуться к тому трезвому и добропорядочному образу жизни, с которым несколько лет назад я порвал как раз под влиянием нашей страстной дружбы; но теперь мысль о нем так меня взволновала, что я вынужден был ухватиться за спинку кресла, однажды сказанные мною слова нельзя было вычеркнуть из памяти, да я и не испытывал особого желания забыть их, делать вид, будто мое прошлое мне не принадлежит, было не в моих привычках, и если мне предстоит умереть, то пусть это произойдет сейчас, сию же минуту, я к этому готов; но фрау Хюбнер застыла на месте, как будто не только чуяла, но и переживала вместе со мной мой внезапный страх, она стояла, оцепенев, под сводчатым потолком холла, отделявшего мой кабинет от вечно темной прихожей.
«Не будем заставлять гостью ждать, милая фрау Хюбнер, пожалуйста, пригласите ее», повторил я просьбу уже несколько тише, но еще более решительно, с удивительным даже для самого себя присутствием духа, ибо, невзирая на мимолетный ужас, мне удалось сохранить холодный и сдержанный тон, и голос мой не утратил должного достоинства, ну а то, что я чувствовал и переживал при этом, касалось только меня и никого другого; однако видя, что все бесполезно, что непривычная ситуация по непостижимым причинам настолько парализовала мою хозяйку, что та, несмотря на все преподнесенные ей ранее уроки, была неспособна пригласить гостя в дом и вела себя так, как будто на нее и в самом деле направлен револьвер, я резким движением запахнул на груди халат и с видом готового ко всему человека вышел в прихожую сам, чтобы приветствовать моего гостя – кто бы он ни был.
Но выйдя из залитой солнцем комнаты в погруженный в приятный полумрак холл, откуда через открытую дверь видна была и прихожая, я вынужден был остановиться и воскликнуть: «Хелена, вы?» – потому что, увидев ее в этой скромной, почти убогой, но ставшей для меня уже вполне привычной обстановке, я тут же не только понял, но остро почувствовал причину завороженной неподвижности моей хозяйки, как бы и сам пережив то же самое, что и бедная вдова, которой, как я полагаю, не часто доводилось созерцать явления, подобные этому; ибо Хелена и впрямь стояла в прихожей подобно чудесному видению – очаровательное, ангельски чистое, бесконечно гармоничное и все же по-человечески слабое существо, к которому даже я, казалось, не мог иметь никакого отношения; на ней было незнакомое мне серебристо-серое кружевное платье, которое, согласно новейшей моде, не только изощренно скрывало, но вместе с тем и подчеркивало изящно удлиненные линии фигуры, но так, чтобы ни одна часть тела не выделялась в ущерб остальным, не бросалась бесстыдно в глаза, чтобы эффект производил весь облик женщины, в котором неестественное великолепие целого уравновешивалось естественностью ничем не выделяющихся деталей; она стояла, чуть склонив голову, и эта поза сразу напомнила мне послеобеденные часы, когда она сидела за фортепьяно или склонялась над пяльцами; обнаженной части ее шеи, почти полностью скрытой высоким воротом, придавали некий целомудренный вид одетости лишь несколько локонов, выбившихся из зачесанных на затылок волос, но они-то и волновали воображение, однако не из-за огненно-рыжего своего цвета, а потому, что фантазию нашу всегда приводит в движение не нагота, которая скорее вызывает ощущение беззащитной ранимости, а то, что немного скрыто или слегка прикрыто и этой скрытостью и загадочностью побуждает нас удалить покровы, чтобы право увидеть это ранимое тело, осязать его досталось единственно нам, чтобы нам одним это тело отдало свою наготу, ибо лишь в совместном волнении взаимного узнавания и познания возможно перенести и даже насладиться всем тем, что так естественно и грубо; и хотя я не видел ее лица, затененного широкополой шляпой, вуаль же по-прежнему была опущена, я все же почувствовал ее замешательство, да и сам пребывал еще в полном смятении, во-первых, от изумления, а во-вторых, слишком уж неожиданна была эта смена внезапного ужаса такой же внезапной радостью; первым, естественно, должен был заговорить я, чтобы ей не пришлось разговаривать в присутствии посторонних, а из кухни тем временем выглянули еще две бледные девчушки с растрепанными головками, одна из них была внучкой фрау Хюбнер, другая подружкой внучки, и тоже с испуганным любопытством уставились на немую сцену, невольными участницами которой они стали; но я так и не мог ничего произнести, ибо все, что бы я ни сказал, было бы слишком интимным и слишком эмоциональным, чтобы прозвучать в присутствии посторонних, так что я только протянул в ее сторону руки, в ответ на что длинный упертый в пол зонтик чуть дрогнул в ее затянутой в перчатку руке, и она, приподняв шлейф платья, с еле слышным шорохом двинулась по передней ко мне.
«Дорогая, что с вами?» – спросил я, точнее, то был сдавленный крик, вырвавшийся у меня, когда, сдвинув наконец с места фрау Хюбнер и захлопнув дверь, я остался наедине с ней под сводчатым потолком между полумраком холла и льющимся из моего кабинета светом, «что-то стряслось? говорите, Хелена! что с вами? я в полном отчаянии!»
Однако она не отвечала, мы стояли вплотную, лицом друг к другу, и это безмолвие показалось мне очень долгим, мне хотелось сорвать с ее шляпки вуаль, просто сорвать, сорвать саму шляпку, которая так неуместно скрывала ее лицо, я хотел его видеть, чтобы яснее стала причина ее неожиданного визита, хотя я прекрасно догадывался, что привело ее сюда, возможно, я даже хотел сорвать с нее всю одежду, чтобы она не казалась мне больше такой до смешного чужой; волнение мое только усиливалось оттого, что все тело ее дрожало, и я не мог позволить себе какой-то грубый или бестактный жест, не осмеливался дотронуться до этой ее проклятой шляпки, я должен был пощадить ее, «я знаю, я очень хорошо знаю, что не должна была этого делать», прошептала она из-под вуали, и в этот момент мы чуть было не столкнулись от волнения, хотя оба, и она, и я, старались, чтобы этого не случилось, «и все-таки я не могла не прийти сюда, это займет минуту, внизу меня ждет извозчик, и мне ужасно стыдно признаться в истинной причине того, что я здесь! я просто хотела увидеть ваши глаза, Томас, и теперь, когда я в этом призналась, мне больше не кажется, что мне нужно стыдиться, дело в том, что когда вы ушли вчера вечером, я не смогла вспомнить ваши глаза, я прошу вас, не отворачивайтесь и не презирайте меня за эту просьбу, взгляните на меня, вот теперь я вижу ваши глаза, а всю ночь не могла их вспомнить».
«Но вы, как мне показалось, вчера согласились с тем, я говорил вам!»
«О, только не поймите меня превратно! я этого и боялась, я не хочу вас удерживать. Уезжайте».
«Теперь? Как я могу?»
«Теперь вам будет даже легче».
«Но это жестоко!»
«Не нужно, давайте не будем об этом».
«Вы меня с ума сводите. Я безумно влюблен в вас, Хелена, сейчас более, чем когда-либо прежде, потому что от этого у меня голова идет кругом, от этих ваших слов, оттого, что пришли сюда, я не знаю, как это выразить, я смешон, но должен сказать вам, что вы спасаете мне жизнь, но люблю я вас не поэтому, и знайте, что я порву на клочки все свои тетради и книги».
«Молчите».
«Я не могу молчать! но просто уже не нахожу слов. Я зубами порву все свои рукописи и бумаги».
«Я только хотела увидеть ваши глаза, ваши глаза, и произнести вслух ваше имя, Томас, теперь я увидела их и могу уйти, и вы тоже можете уезжать».
«Не уходите».
«Я должна уйти».
«Дорогая».
«Мы должны сохранять рассудок».
«Я хочу видеть ваши волосы. Вашу шею. Я ухвачу вас за волосы и буду тянуть их так, что вы закричите».
«Молчите».
«Я убью вас».
И эту последнюю фразу, которая прозвучала, когда она сорвала с головы свою шляпку с вуалью, я произнес с такой убедительной силой, таким глухим, совершенно охрипшим от страсти голосом, как будто сказанные в исступленье слова совпали с тем самым скрываемым тайным желанием, с тем чувством, о котором я вроде бы до сих пор не знал, но в котором все-таки не было ничего нового, казалось, что именно это желание, как никакое другое, я ощущал всегда, как будто все мои устремления всегда питала именно эта страсть, убить, и поэтому сама фраза и тон ее показались мне самому поразительно искренними, а к тому же в моих устах, в устах человека, который, как ни крути, в конечном счете был сыном убийцы, самого настоящего убийцы-садиста, она звучала, во всяком случае я так чувствовал, вовсе не безобидно, не пустым звуком, то есть нельзя было воспринять ее как какой-то вырвавшийся в любовном экстазе штамп; мне казалось, что, по прошествии стольких горьких лет, побуждение, которое я теперь ощутил в руках, словно бы объяснило мне до этого не понятный и отвратительный поступок отца, да, это было всего лишь мгновенье, не самое приятное в моей жизни, я как бы очутился за пределами своего тела и со стороны наблюдал за самым своим страстным желанием, которое вместе с тем уже реализовалось в судьбе моего отца; я словно бы с ужасом узнавал в вывернутых на свет божий корнях дерева внушительную форму кроны; в этот момент я безумно любил стоящее предо мною в беспомощном трепете существо, я был уже очень далек от тех плотских желаний, что соблазняют любовное чувство посулами временного утоления, был далек от них хотя бы уже потому, что, учитывая все обстоятельства, до женитьбы об этом нельзя было и подумать, я должен был выбросить это из головы, и все-таки мне неодолимо хотелось обхватить ее шею ладонями и сжимать, сжимать эту страстно обожаемую мною шею, пока девушка не испустит последний вздох.
Но она по этой фразе не могла предвидеть собственную судьбу, точно так же как в тот давний день не предвидела свою судьбу моя мать, и поэтому не могла отнестись всерьез к тому, что было более чем серьезным, точнее сказать, мой серьезный тон словно только усилил ее обожание, «изволь, я перед тобой», смеясь, прошептала она в ответ, и губы ее, как будто я видел их в первый раз, показались мне неожиданно полными, влажными, спелыми, «ах ты, грязная шлюха», прошептал я ей прямо в рот, едва не коснувшись его языком, при этом меня несколько смущали изъяны моего утреннего туалета, я не успел прополоскать рот, «ах ты, шлюха, да как ты смеешь обращаться ко мне на “ты” еще до свадьбы?» – мы оба с ней рассмеялись, и эти не совсем случайно вырвавшиеся слова, которые, как мне показалось, нимало не удивили и не шокировали ее, стали, несмотря на несвежесть моего дыхания, новым источником наслаждения, ее губы раскрылись навстречу моим, и тут я, помимо плотского наслаждения, благодаря этим самым словам, испытал упоительный духовный триумф, как бы переступил через труп отца, осмелившись произнести то, что он столь трагическим образом подавил в себе.
То была радость, безусловно одна из самых великих радостей, какие доступны простому смертному; и хотя я сжимал ее шею руками, оказавшимися там непонятно когда и как, вечный страх, питаемый какими-то созвучиями и подобиями, гнев и ненависть, угрызения совести и чувство стыда, которые до сих пор вызывала во мне наша связь и которые не давали мне насладиться моментом, постоянно напоминая о чем-то знакомом, былом, сейчас вдруг пропали, развеялись без следа; мне хотелось попросту проглотить этот милый рот, хотелось, чтобы она поцелуями втянула в себя всю мою плоть, и хотя я не смел прижать Хелену к себе, потому что мой легкий халат и шелковая пижама не могли утаить моей мощной эрекции, мои руки сделались инструментом нежности, единственной целью которого было как можно мягче поддерживать ее голову в наиболее удобном для нее положении, ее рот обратил силу ненависти в силу владения, и пальцы мои уже не хотели сжимать и душить, а лишь поднимать, поддерживать, чтобы ей легче было меня целовать, чтоб язык ее мог открыть для себя мой рот; и как ни пытался мой разум сохранять надо мною контроль, я не смог бы сказать, когда я закрыл глаза, когда она обвила мою шею руками, когда, словно две темных вселенных, горячо и скользяще сомкнулись наши уста, но все же остатки страха еще мелькали в моем мозгу, что скорее всего было связано с ревностью, ибо мне было непонятно, откуда в ней эта искушенность в лобзаниях, хотя вместе с тем я не мог не почувствовать, что это совсем не опытность, что она дарит мне чистоту своей инстинктивности, что именно чистота эта впечатляет меня так глубоко, как не впечатлил бы никакой опыт, и что именно я, полагаясь на свой опыт в любви, все еще не отдался ей до конца; дело в том, что я, не без доли лукавства и ехидного чувства некоего превосходства, как бы терпеливо сносил ее первооткрывательский натиск, не отвечал сразу на ее поцелуи, а с намеренным промедлением и всегда неожиданно, то касаясь кончиком языка ее губ или зубов, то препятствуя скольжению ее языка, изумлял ее, наслаждался ее замешательством, еще пуще распаляя ее желание полностью слиться со мной и как бы подталкивая к тому, чтобы отказаться от остатков сдержанности и стыдливости и целиком подчиниться мне, что было тем более важно, что, как подсказывала мне трезвая часть моего рассудка, ни один из нас не сможет уже без определенного риска остановить или задержать ход событий, нам придется преодолеть достаточно длительную и кропотливую церемонию раздевания, которая потребует мобилизовать все запасы такта и деликатности, и вся эта возня с пуговицами, тесемками и крючочками, естественно, породит смущение, которое только потом, уже после соития двух обнаженных тел, станет источником отдельного сладостного наслаждения и шутливых воспоминаний.
Но как бы трезво и искушенно я ни просчитывал каждый свой жест, наступил момент, в который я все-таки потерял здравый разум, и теперь, когда все уже давно позади и я, восстанавливая в памяти события того солнечного утра, пытаюсь анализировать свое поведение, именно в этой точке моя способность формулировать свои мысли наталкивается на непреодолимые препятствия, я чувствую себя человеком, желающим головой прошибить каменную стену невыразимости некоторых вещей, и дело здесь вовсе не только в обязательной, а следовательно, во многом смешной целомудренности, хотя несомненно, что нам доставляет немало трудностей называть своими именами вещи, которые в повседневном общении имеют свои банальные и избитые наименования, однако эти слова, несмотря на их выразительность и смачную жизненность, все-таки не годятся для описании моих впечатлений, и не потому, что я опасаюсь нарушить тем самым какие-то буржуазные приличия, отнюдь нет, так называемые буржуазные приличия сейчас не волнуют меня ни в малейшей мере, ведь задача моя заключается в том, чтобы дать отчет о своей жизни, а приличия буржуазного общества могут быть только внешними рамками этой жизни, и коль скоро я собираюсь с предельной точностью составить своего рода карту событий своей интимной жизни, то я должен быть в состоянии исследовать свое тело, и никакая стыдливость не может меня удержать от того, чтобы рассмотреть его во всей его наготе – ведь смешно было бы запрещать патологоанатому стаскивать простыню с распростертого перед ним на столе покойника; так и я, в точности как тогда и там, должен снять с себя халат и пижаму, а с нее – раздражающе сложное элегантное платье, называя при этом по имени каждый жест и каждое ощущение, однако, по некотором размышлении, вынужден все же признать, что использовать обыденные слова применительно к так называемым срамным органам, а также – коль скоро речь идет о живом организме – к их функциям по меньшей мере так же смешно и лживо, как из соображений приличия быстро перевести разговор на другой предмет; но чтобы продемонстрировать истинные масштабы проблемы и трудности ее разрешения, я мог бы для пробы задать себе вопрос: «Ну и как, милый друг, трахнул ты свою нареченную тем прекрасным утром?» – и даром что ответ был бы утвердительный, все равно это было бы лживое упрощение, точно так же как ложью было бы вообще обойти вопрос, ибо слово, как и молчание, помогло бы уйти от самых откровенных подробностей; но вся беда в том, что нарциссическому вниманию, которое направлено именно на мельчайшие, мало кому интересные полузабытые детали, очень трудно дать представление о своем предмете, то есть о самом себе, потому что тело теряет способность осознавать себя именно в те моменты, когда оно наиболее открыто, а следовательно, и память не может удержать того, чего не осознавало тело, то есть самые главные для него моменты, хотя именно это и создает потом ощущение исключительности свершившегося – приблизительно так же запоминается обморок, когда в памяти остаются только необычные ощущения потери и обретения сознания, в то время как сам обморок, состояние, интригующее нас больше всего, ибо больше всего отличающееся от привычного, остается для нас недоступным.
Хелена попросту закусила зубами мой рот, и от этой ее решительности, от единственно возможного для нее ответа на мою игру в искушенную сдержанность, в моем сознании счастливым образом погасли остатки трезвого разума, во всяком случае сегодня, задним числом, мне кажется, что боль, вызванная этом укусом, была последним ощущением, значение и смысл которого более или менее ясно зафиксировало мое сознание, после чего я впал в состояние безотчетности, которое едва ли могу сейчас вспомнить; ее губы не только отбросили всякую сдержанность, но и ясно дали понять, что я нужен ей весь, что она не намерена больше терпеть никаких препятствий и околичностей, что все мои ухищрения и попытки разыгрывать из себя изощренного соблазнителя сейчас совершенно излишни, она хочет меня, такого, каков я есть, сейчас мне нет нужды задумываться, как себя вести; ее тело приникло ко мне, пах прижался к моему паху, и никакие слои одежд, кружева и шелка не могли помешать нам ощутить жар друг друга, что, как ни странно, кроме безмерного ощущения счастья, пробудило во мне и униженность, ибо, взяв нашу судьбу в свои руки, показав, что прозрачно двусмысленные заигрывания моего языка были всего лишь неловкими экзерсисами по сравнению с красноречивым признанием ее зубов, она вместе с тем словно бы поставила под сомнение мою мужественность или, во всяком случае, сознательно оскорбила мое мужское тщеславие, как бы поменялась со мною ролями, была по-мужски напориста, что мне, право же, было приятно, слов нет, однако в свете этого решительного напора я выглядел в собственных глазах какой-то жеманной кокеткой, я должен был взять над ней верх, мои инстинкты или рефлексы не принимали этой подмены, и, возможно, истинная, глубоко бессознательная цель этого укуса как раз в том и заключалась, чтобы пробудить во мне желание первенствовать; мне захотелось оторвать ее от себя, ко мне вернулась ненависть, с таким гневом мы отрываем от тела пиявку, я схватил ее за волосы, вцепился в мягкую ткань ее платья, может быть даже в кожу, одновременно рывком головы оторвав губы от ее рта, рука же моя, опустившись ниже, обхватила ее ягодицы, чтобы уже с самой откровенной грубостью притиснуть ее пах к моему, дать ей почувствовать то, что до этого я скорее пытался утаивать, – то, что крылось у меня под халатом в брюках пижамы, тем временем, кусая ее губы и проталкивая внутрь вытянутый язык, я полностью овладел ее ртом, на что она, лежа на полу, отвечала с величайшей нежностью объятиями и мягким скольжением языка, однако о том, каким образом мы упали на пол, я сказать затрудняюсь, здесь нить событий для меня обрывается, и, по-видимому, с этого момента о том, что происходило со мной, я могу судить только по ее движениям, чертам лица, запомнившимся взглядам, вкусу слюны, запаху ее пота и трепету ресниц.
Она лежала навзничь на голом полу, а я, опираясь на локоть и склонившись над нею, разглядывал ее закрытые веки; смотрел на ее почти недвижимое лицо, и все тело мое содрогалось в необъяснимых, поднимавшихся из каких-то ужасных глубин сухих рыданиях.
Свободная рука моя утопала в ее разметавшихся по полу рыжих волосах, и, словно бы вспомнив какое-то давнее, и не упомнить какое давнее обещание, моя рука потянула ее за волосы, вместе с волосами я тянул к себе ее голову, и лицо ее скользило ко мне почти безжизненно.
Эти рыдания, жаркие, одуряющие и трясучие, были словно воспоминанием о детской болезни; казалось, из какой-то несказанной глуби мы выбрались на солнечную поляну, в эту комнату, где молча стояла знакомая и все же чужая мебель, в ногах у нас горой высился скомканный толстый ковер, но все складки, узоры на драпировке оставались раздражающе неподвижными, и смотреть на все это залитое солнцем пустое пространство было так больно, что я осторожно опустил голову ей на грудь, осторожно, потому что коснулся ее впервые, и, ощущая жар своего дыхания на согретых теплом ее тела оборках платья, закрыл глаза в надежде, что сотрясающие меня рыдания вернут меня в ту темноту, из которой вырвала тишина.
Она, казалось, вовсе не обращала внимания на мой плач, не пыталась меня утешать; может, я в самом деле убил ее, ужаснулся я.
Среди оборок и кружев мои губы нащупали ее шею, и я снова открыл глаза; мне запомнились цвет ее кожи, ее шелковистость, ощущаемая губами и языком, мы оба безмолвствовали, но мой рот, словно отдельная от меня улитка, неторопливо передвигался по коже, желая отведать все то, от чего он так долго вынужден был удерживаться, и глаза я вынужден был открыть потому, что одно осязание ее кожи казалось мне недостаточным возмещением за упущенные минуты, мне казалось, что, может быть, созерцание поможет мне овладеть тем, чего я так страстно желаю.
«Я хочу тебе что-то сказать», услышал я ее шепот и потянулся к ее губам, чтобы она не произносила вслух, а вдохнула в меня то, что хочет сказать; но я не спешил и сперва ухватил зубами ее милый, обращенный ко мне подбородок и держал его во рту, чуть покусывая, и это было так сладостно, что я пришел в замешательство, как собака, которой взамен аппетитной, уже схваченной ею косточки предлагают другую, еще более аппетитную, выбор был затруднителен, но рот ее ждал меня, и это определило мой выбор, хотя к тому времени я, должно быть, снова закрыл глаза, ибо все, что я помню, был аромат дыхания, долетевший до меня вместе с ее словами: «Я хочу, чтобы ты раздел меня!»
Между тем, я не помню точно когда, рыдания мои прекратились, и что-то опять безвозвратно пропало.
Ее слова, видимо, несколько отрезвили меня, в сознании что-то прояснилось, потому что я хорошо запомнил свое удивление, но удивила меня не просьба, а ее голос; эти слова она произнесла совершенно естественным тоном, они звучали как утешение, так непосредственно, что я и представить себе не мог, чтобы она попросила меня о чем-то другом, и тем не менее голос этот был вовсе не голосом зрелой девушки, нет, казалось, будто она невольно вернулась в то время, которое только что искушало меня слезами, и тем самым она словно дарила мне часть того неизвестного времени, которое я только что изливал ей своим по-детски горючим плачем; так что то, что я чувствовал в тот момент, было даже не удивлением, или было не просто удивлением, а восхищением тем, что она смогла стать девчонкой, восхищением тем божественным свойством человеческого существа, благодаря которому одна душа может помочь другой вернуться к переживаниям тех времен, коих, собственно, уже нет и в помине.
И блаженство этого странного детского, безвременно глубокого и безграничного состояния, исключительного, может быть, потому, что мы чувствовали, как в нас напряженно пересекаются туманно далекое прошлое и неопределенное будущее, мы испытывали, не только пока с видимой обстоятельностью раздевали друг друга, оно, это состояние, углубленное жестами взаимного доверия и близости, длилось и тогда, когда, полусидя и полулежа среди забавных груд расшвырянных наших одежд, мы наконец-то увидели обнаженные тела друг друга.
Я смотрел на нее, но при этом украдкой окинул взглядом и самого себя и с некоторым изумлением обнаружил то, что, впрочем, ощущал и так – просто взгляд должен был убедиться в верности этого ощущения, а именно что мое мужеское достоинство, которое только что изо всех сил лезло на рожон, теперь, съежившись, с инфантильным безразличием лежало на моем бедре; и хотя я старался глядеть на себя украдкой, этот мой воровской взгляд, видимо, не укрылся от ее внимания, ибо она, жестко выпрямившись, смотрела только в мои глаза, словно намеренно избегая глядеть и на свое, и на мое тело; мы держали друг друга за руки, и у меня было чувство, что сдержанность ее объяснялась не целомудрием, а тем, что она не хотела теряться в деталях, точно так же, как я, пока раздевал ее: когда я расстегивал сзади крючки, скрытые под отделанной кружевом складкой, когда расшнуровывал ей корсет, снимал с ног изящные, расшитые жемчугом кожаные туфельки, стягивал панталоны, украшенные розовыми бантами, и мудрено пристегнутые под ними длинные шелковые чулки, словом, концентрируясь на всех этих крючочках, пуговичках, шнурках и застежках, я намеренно воздерживался от того, чтобы отдельно разглядывать предстающие моему взору и доселе неведомые участки тела, потому что хотел созерцать ее всю, целиком, безмятежно, но теперь, когда перед моими глазами было все ее обнаженное тело, мне казалось, что этого целого слишком много, что это великолепное зрелище глазами не охватить и не поглотить, и поэтому мне приходилось смотреть на отдельные части и одновременно искать какую-то точку, какое-то одно место на ее теле, на котором взор может остановиться и успокоиться, и, возможно, она была права, если в данном случае вообще можно говорить о правоте, ибо, как сентиментально это ни прозвучит, в ее чуть подернутых поволокой голубых глазах отражалась более полная нагота, чем могла предложить ее кожа, но так оно и должно быть, ведь формы тела, покрытые ровным покровом кожи, в конечном счете могут сказать что-либо о себе только при посредничестве взгляда.
Я также не в состоянии объяснить, каким образом наши тела оказались в этой своеобразной позе, ибо я не могу утверждать, что был в достаточно ясном сознании, чтобы мысли могли управлять движениями, хуже того, всплывающие и тут же гаснущие обрывки воспоминаний и мыслей скорее вводили меня в замешательство, как, например, неожиданная мысль о том, что фрау Хюбнер может, стоя за дверью, подслушивать нас, а еще что внизу ждет извозчик и именно в этот момент он подвешивает торбы с овсом к мордам лошадей, или то мимолетное осознание, что Хелене нет еще девятнадцати, она так немыслимо молода, что если сейчас отдастся мне, чему воспрепятствовать я уже не могу, то и я буду вынужден отдать ей себя навсегда, и внезапно представил себе все трудности нашей возможной совместной жизни, ведь я буду первым, кто, пусть даже на мгновенье, разбудит в ней дремлющие в глубине бессознательные инстинкты, и это будет самой глубокой, единственной между нами связью; я видел сидящую против меня беспомощную, лишенную самостоятельного существования марионетку, в которую мне надлежит вдохнуть жизнь, чтобы впоследствии она могла разрушить мою, и именно потому, что связь эта самая прочная, я не должен этого делать, нет, нет, мне нельзя потерять свободу, потому что тогда я просто убью ее, и мне невольно припомнился предыдущий день с его захватывающим маленьким приключением, которое, правда, осталось незавершенным, однако указывало на то, что мои чувства влекут меня на такие пути, которых она не поймет, не говоря уж о том, чтобы за мною последовать, и, стало быть, и ее и себя я подвергну величайшей опасности; но сейчас мы сидели с ней на полу лицом к лицу, держась за руки, обнаженные, предоставленные друг другу, и хотя я не чувствовал никакой поспешности, я просто жаждал каждую ее клеточку, потому что жаждал всю ее целиком, какой она была когда-то и какой будет со мной, и знал, что она моя, поскольку мелькнувшие в моей голове путаные обрывки зловещих мыслей только усилили мою страсть, но оставалось еще кое-что, что нам нужно было преодолеть, и, должно быть, она это тоже чувствовала, поэтому взгляд ее не блуждал по моему телу; словно ребенок, ждущий подарка, но не уверенный, что получит его, она была до предела напряжена, хотя внешне мы оба казались совершенно спокойными, она сидела, подложив одну ногу под себя и опираясь на выставленное колено, почти достигавшее соска, так что лоно ее было совершенно открыто, пряди пышных рыжих волос рассыпались по девчоночьим хрупким плечам, а под рыжеватым, чуть более светлым клинышком были видны раздвинутые половые губы; покосившись же на себя и заметив мирно дремлющий на моем бедре мужской орган, я подумал, что я смахиваю сейчас на Пана, отдыхающего в лесу на росистой лесной траве, но более удивительным по сравнению с этим зрелищем мне показалось то, что я сижу в той же позе, что и она: одна нога подложена под себя, пах открыт, и я опираюсь на колено другой ноги, мы с нею зеркальные отражения, а еще поразительное сходство я обнаружил между очертанием ее груди и бедра, словно линии эти обе были прочерчены по одному и тому же лекалу творения.
Почти одновременно мы двинулись на коленях навстречу друг другу, в чем нам немало помогали руки, она тянула к себе меня, я подтягивал ее, но каким бы значительным и серьезным ни казался этот момент, было все же что-то забавное в нашем одновременном желании сдвинуться с места; мой взгляд к тому времени уже отыскал на ее восхитительном теле те самые успокаивающие его точки, да, то была не одна точка и не тело в целом, а странным образом видимые одновременно груди, бедра и приоткрывшиеся от сидения половые губы, и я был уверен, что не ошибся в выборе; хладнокровно окинув глазами весь ее стан, я понял, что получу именно желанное, что платье не обмануло меня, я буду обладать совершенным телом, и, кажется, именно эти точки, достаточно далеко расположенные друг от друга, заставили меня сдвинуться с места – и вместе с тем громко рассмеяться; я слышал и видел, что она тоже смеется, то есть мы рассмеялись одновременно, и оттого, что мы теперь оба знаем, что оба думаем об одном и том же, что оба находим забавным одновременность действий и оба одновременно смеемся над этим, наш смех стал еще заразительней, еще громче, превратился в неистовый оглушительный хохот, я слышу его до сих пор, и казалось, что вместе с этим ураганным хохотом нас накрыла волна какой-то неукротимой силы; заметив по-женски зрело сверкающие у нее во рту десны, я с секунду еще колебался, а колебался я потому, что не мог решить, какой из двух трепещущих передо мною грудей отдать предпочтение, я хотел обе сразу, между тем сотрясающий все мое тело хохот все же каким-то образом напоминал мне о моих недавних рыданиях; ладонь моя нежно легла на ее лобок, и палец, скользнув меж двух изумительных губ ее лона, проник в мягкую шелковистую глубину; на спину и плечи мои, словно шатер, упали ее волосы, она, возможно, искала затылок, и когда я осторожно взял в рот ее твердый сосок, она уткнулась губами мне в шею и тоже проникла рукою в мою промежность, после чего наступило безмолвие, и когда я поздней вспоминал об этом, меня всегда искушала мысль, что там и тогда мы сидели с ней на ладони у Господа.