Во всей совокупности иррациональных человеческих проявлений есть то, что затмевает своей жестокостью даже кровавую ярость захватнических, междоусобных и братоубийственных войн.
Это войны добрососедские.
Прислонившись к стенке хлева, я наблюдал из-за угла, как Фанкхаузеров сын Ной преследует старшего Штирера. По крайней мере, это выглядит как преследование. Красный жилет старика уже готов исчезнуть в дверях дома, когда Ной подает голос:
— Штеффи? Старый козёл!
Что тебе нужно, спрашивает старик. Чтобы ты подох, отвечает парень, и ты, и твоя собака и весь твой род проклятых греховодников. Потому что все в общине знают, почему Штиреры так похожи друг на друга, и у каждого второго-третьего какой-нибудь изъян, как копыто дьявола — лишний палец на руке или родимое пятно. И кто обрюхатил старшую дочь, Марианли, тоже все знают.
Что ты несёшь, пьяница, бурчит старик, а его рука, узловатая рука фермера, нащупывает мотыгу. Она прислонена к вишне, которая год как не плодоносит. Солнце отражается в треугольном заточенном лезвии, в стёклах дома, испачканных пылевыми разводами — острое солнце, от которого головная боль становится нестерпимой.
Когда я смаргиваю слезу, эти двое уже дерутся.
Тяжко и неумело, с истинно бычьей грацией. Топор прилетает в ствол вишни и отсекает щепку, Ной кричит, и кровь из его запястья хлещет на дверь, а старик, изловчась, поддевает ногу соперника и размахивается, чтобы добить.
— Halt! — рявкаю я. — Стоп!
Чёрное или, может быть, красное… Диск солнца вспыхивает под веками, будто бронзовый стробоскоп.
— А ты ещё что за хрен с горы? — орёт Ной.
Лежит и орёт, держась за ногу, здоровенный телок. Штирер размахивается опять, я уворачиваюсь и даю ему раза. Чёрт-те что!
Альпийские пики, обсыпанные искрящимся снегом, мерцают вдали, создавая фон для этой удивительной диорамы.
— Эй, кто-нибудь! — взывает старик.
Из дома выбегает женщина в серой блузке и юбке — одна из снох, всплескивает руками и снова скрывается в доме.
Я отбрасываю мотыгу. После дождя земля превращается в грязь, мы все в грязи, как дикие свиньи, но, по крайней мере, Ной успокоился и больше не лезет, только сыплет ругательствами, баюкая раненое запястье.
— Заткнись, — сипит Штирер. — Молокосос. Гнилое отродье!
Вот уж нет, возражает Ной, не заткнёшь, не на таковского напал. Как-никак в стране демократия. А я тебя давно оприходовать хотел, старый козёл, да всё случай не выпадал…
Их не вразумишь.
Я и не пытаюсь. С площади доносится одиночный выстрел. Я срезаю через чужой участок и оказываюсь на Кубленштрассе — главной улице с каменными домами и мощёными тротуарами.
Дверь аптеки вынесена наружу. Но внутри пусто.
И Полли нет.
Его нет и на площади.
Рыночный пустырь Грюнемаркт затенён по углам старыми тополями. По пятницам здесь выносят торговлю прямо на деревянный прилавок — длинный стол, при виде которого у меня сводит челюсти. Горечь просто неимоверная! Хлопнуть бы стакашок яблочной водки, которую здесь называют «апфльс», чтобы избавиться от этого мерзкого привкуса…
И немного поспать…
Время уже за полдень, а ставни закрыты, только в одном из окон маячит льняная младенческая головка: звуков вокруг хоть отбавляй, не знаешь, куда и дёрнуться.
Но святые книги говорят: «ищи и обрящешь». Если гора не идет к Магомету, то пророку достаточно сделать один телефонный звонок. Со стороны Блаузенгассе, где стоит администрация, доносятся похмельные вопли. Что-то про фремдов. Я слышу голос Цойссера, и небо окрашивается всеми оттенками алого.
Багрово-алого…
Ослепительно красного!
Их много, и они осадили не жёлтое административное здание, а строение рядом — одноэтажный домик сторожа.
На плоском порожке — оливково-серый парень. Это Эли, формовщик с завода. Вот уже полгода он снимает комнату у Хаузеровой Энни. Толстовка на нём уже порвана, под мигающим глазом — кровоподтёк.
Бац!
Камень со свистом ударяет в дверь и разбивает фарфоровое распятие. Вдребезги! Эли успевает отдёрнуть голову, а толпа рычит, хохочет и сжимает и без того тесный круг, подбивается ближе, ещё ближе…
— Дай-ка я! — зычно кричит Вилле Хохгрейзер.
За плечом Эли плачет и причитает хозяйка, Хаузерова Энни. Затмение пульсирует, оно не разбирает правых и виноватых, и я расталкиваю горячие и потные спины, разворачиваю Вилле и даю ему в зубы.
Он икает и отдёргивает голову. Меня точно бьёт током, я чувствую неистовый жар — электрический жар, как в полдень, когда бежишь по пологой тропинке к озеру, и воздух серебрится и переливается рыбьими блеснами.
— А-а-а…
Кто-то бьет меня в спину. Треск рубашки. Прямо напротив — перекошенный рот Цойссера, надутые щеки. Вспышка! Ало-багровое зарево высвечивается болью, крокодил откусил мне плечо, я смеюсь как сто тысяч индейцев и вламываюсь вперёд, хватая огненную палку, ружьё, оно живое и бьётся, извергнув пламя, и где-то визжит женщина на одной режущей ноте, и пещера распахивается, дышащее чудовище оборачивается людьми — они пятятся, как отлив, унося Цойссера, и его чёрный кричащий рот, глаза — дыры, а не глаза! — и верхушки обугленных тополей, и диск обжигающей лавы, сквозь пенное бурление которой просачивается крик:
— Не-не-не!
Надо?
«Шмальни его», — ржёт Мориц. Точка! Перезарядка. Цели рассредоточились, только парнишка, имя которого я забыл, хрипит и хватает воздух, взмахивая перед собой ярким, неожиданно розовыми ладонями.
Чего он боится?
— Краузе!
Так. Кто у нас там? Я наотмашь бью рукоятью прямо в ядро, слыша звон лопнувшей солнечной лампочки, но не отвлекаюсь, а продолжаю гасить
ещё…
ещё…
и ещё…
А вот, наконец, и Полли!
Появившись с обратной стороны жёлтого здания — запасной выход — он оказался в самой центрифуге пожара.
Я окликнул его.
Подручный — тощий типок в спортивной кофте — прищурившись, палит мне в плечо, — второй раз, что же за совпадение! — а Полли застыл, приоткрыв рот, и странное выражение на его лице напоминает погружение в воду.
Он не пробует заслониться, просто торчит, как столб, объятый безжалостным заревом. Напарник предостерегающе гаркнул, и тут со всех сторон, как шахматные фигуры в кордебалете, выходят: крестьяне с фирменной утварью из сундуков брата и свата — мощные топоры, охотничьи ружья-коротыши по прозвищу «раз в год и палка стреляет», литые ножи, вилы, серпы, и колья, которыми подпирают ограду; c другой стороны — молодые и крепкие парни в городских костюмах с наклейками в виде утят и мышат, лакированных что твой негр. А с третьей — форменные, с пластиковым скафандром на голове.
— Стоять! Ни с места! — прогремел рупорный голос.
Защёлкали выстрелы.
Полли упал.
Одним прыжком я подскочил к нему и перевернул, глядя в тускнеющие глаза.
— Оно того стоило, идиот? Точно — стоило?
Вокруг мечутся люди. Рупор выплёвывает: «Стоять! На землю! Руки за голову!». Кто-то даёт автоматную очередь поверх голов.
Я вижу, как из проулка вылетает, визжа резиной, чёрный фургон — единственный уцелевший после обработки покрышек: за рулём — совсем мальчуган, вчерашний школьник, он сбит с толку и ошарашен, и я ору:
— Эй! Ты! Kondo-om! Он жив!
Вдвоём с подручным они втаскивают Полли в салон. Пули щёлкают о борта. Левая рука наливается тяжестью, я падаю ничком и скатываюсь в канаву, глядя, как исчезает машина.
В коридорах администрации — тишь и покой.
Затмение осталось снаружи.
Вой полицейских сирен поглощён пыльными стёклами. Складки бархатных штор совсем засалились. Материя ветхая, как и всё в этом здании — община неохотно скидывается на прихоти депутатов парламента — махинаторов от кантональной кормушки.
В одном из канцелярских ящиков я обнаружил зажигалку. А также йод и нестерильный бинт. Свечи «Гливен-про» от геморроя. Мило. Раненое плечо подкравливает, но обошлось — крупные сосуды целы, мякоть пробита чисто — вот уж и впрямь дурацкое счастье!
Белая дверь с потёками краски болталась на одной петле. Вторая дверь, железная, была распахнута настежь. Беглый взгляд позволил мне оценить всю степень разрухи: Полли искал и не нашёл.
Ну ещё бы!
Прихрамывая, я спустился по узенькой лестнице. Из связки ключей, захваченных в кабинете, подошёл круглый, с бороздкой. Дверь с табличкой «Архив» отворилась без скрипа, явив взгляду забитые газетами стеллажи и сейфовый шкаф, состоящий из множества почтовых ящиков.
Нужный ящик располагается в среднем ряду. «Губермас». Банкир прячет золото в банке, ныряльщик — на морском дне, а Фолькрат перелез в шкуру одной из своих прежних жертв и использовал скорлупку другой. Я могу лишь догадываться, как умер бывший хозяин участка.
Как насчет стаканчика крепкого чая?
Ключ от ячейки — в щели под третьей стеллажной полкой. Кунц не соврал. Засунув руку в занозистое углубление, я извлёк холщовый мешочек, несколько увесистых денежных пачек и то, ради чего пришёл — записную книжку в обложке из телячьей кожи.
Но сначала — «Клио».
Я осторожно провёл подушечкой пальца по тонким, ребристым граням. Каменное сердечко. В дроблении света угадывалась закономерность.
Красивая безделушка.
И всё же недостаточно ценная — по сравнению с человеческой жизнью. На мой вкус. Хотя многие так не считают. Йен будет счастлив, если мне удастся передать камень в консульство. Главное — не посеять его по дороге. Всё равно не взойдёт.
Однако есть что-то ещё…
То, что Кунц завещал мне. И это не деньги, не чеки, не драгоценности. Не выломанные щипцами зубы. То, за чем долго и безуспешно охотился Гиршель — и то, о чём он мне не сказал.
«Untergang»!
Ровные, исписанные бисерной вязью строки. Маршрутные схемы. Контакты. Пароли и явки. И адреса — избранных крыс, беглецов, изгнанников, запятнавших себя преступлением по мерке тех, кто получил право и возможность судить.
Во многом я был с ними согласен. Да, но…
Но…
«Heimatlos», — сказал Фолькрат. Это неправда. Наше сердце где-то вдали, но не нужно носить ледерхозе, чтобы чувствовать связь с местом, где ты родился. Эта инерция подобна магнитной стрелке, тянущей мысли и взгляд неизменно на север.
Кипа пожелтевших листов. За эту тетрадку три разведки мира готовы отдать приличное состояние. Друзья и родные людей, замученных в бетонных могилах, скажут спасибо — и вырвут из рук цепочку следов, чтобы однажды утром господин Шиви, открыв глаза и нашарив дрожащими пальцами вставную челюсть, обнаружил у своего изголовья патриарха из Центра Фридмана, который скажет ему: «Добрый день, Фриц. Узнаёшь меня?»
Йен будет счастлив. Весь мир будет счастлив. Гиршель вздохнёт спокойно: кровь его бедной жены перестанет вопиять об отмщении.
Вот только…
Желтоватые страницы так истончились, что, кажется, вот-вот рассыплются.
Я чиркаю зажигалкой.
Пока синеватое пламя облизывает бумагу, я должен убедиться, что увидел — и вчитался в каждое слово. Каждую деталь чужой биографии. Когда федералы доберутся до этой ячейки, здесь останется пепел. Имена и адреса пропадут, сфотографированные только сетчаткой, и господин Шиви может быть спокоен — и возделывать свой сад, пока инерция не затребует главное.
Но когда поезд свернет на кольцевую, я буду рядом. Не Гиршель. Не Йен. Не потомки бесчисленных жертв, взывающие о возмездии, и не потомки потомков, жаждущие напялить чужие обноски. Только я. Краут из краутов.
И у меня отличная память.