Глава 16 «СМЕРТЬ ПОНЯТНЕЙ ЖИЗНИ»

Гимн в честь чумы! послушаем его!

Гимн в честь чумы! прекрасно! bravo!

bravo!

А. С. Пушкин


Последние гастроли Драматического театра продолжались. Из Москвы труппа отправилась сначала на запад. Играли в Риге, Вильно, Варшаве, Лодзи; в середине октября перекочевали в южные губернии: Киев, Одесса, Кишинёв, Харьков, Полтава, Екатеринослав, Ростов-на-Дону. В Кишинёве во время представления «Кукольного дома» произошла любопытная история, о которой вспоминает В. А. Подгорный: «За кулисы пришёл священник, скромный человек средних лет, и, сославшись на свой сан, не позволявший ему присутствовать в зале, попросил позволения постоять в кулисах. Ему, разумеется, разрешили. Он стоял, утирая слёзы, и в антрактах говорил: “Вот как надо служить! А мы? Разве мы так можем, разве мы так умеем?”»[534]. Сравнение актёрской игры с церковным служением кажется не только не кощунственным, оно очевидным образом связывается и с убеждениями самой Комиссаржевской, воспринимавшей свою деятельность как служение, и с её планами на будущее, о которых в это время ещё никто ничего толком не знал, и с общим настроением эпохи, готовой объявить театральное представление едва ли не сакральным.

Следующим гастрольным городом был Харьков. Вера Фёдоровна никогда не жила подолгу на украинской земле, хотя своё родство с ней, вероятно, ощущала. Во всяком случае, есть свидетельства, что, приезжая в Харьков, она всегда встречалась со своим кузеном — Семёном Семёновичем Комиссаржевским. Кажется, однако, это не единственный человек из её многочисленной родни со стороны отца, с которым у неё сохранялась прочная семейная связь. Из семейных легенд следует, что во время киевских гастролей Вера Фёдоровна посещала дом другого своего кузена, Ивана Дмитриевича Комиссаржевского, с маленькими дочерьми которого с удовольствием ставила и разыгрывала домашние спектакли, а может быть, даже живала в этой семье.

В этой последней её поездке Харьков становится композиционным центром, кульминацией гастролей. Сюда к ней приезжает Ю. К. Балтрушайтис для обсуждения проекта школы, здесь вслед за этим происходит её отречение от сцены. Мемуаристы отмечают огромный успех, который сопровождал выступления труппы в Харькове. В. А. Подгорный пишет: «Когда Вера Фёдоровна выходила из театра, чтобы сесть в экипаж и ехать в гостиницу, приходилось окружать её специальной “охраной”, с трудом удавалось протиснуться к экипажу. Люди бросались к лошадям, останавливали их и стремились ещё раз увидеть её лицо в тёмном окне кареты»[535].

В Харькове разыгрался один из актов любовной драмы, участниками которой были Вера Фёдоровна и Александр Авельевич Мгебров. Этот 25-летний актёр был давно страстно влюблён в Комиссаржевскую. Судя по его мемуарам, она то приближала, то отдаляла его, то ли не давая себе труда разобраться в своих чувствах, то ли играя с ним, то ли просто привыкнув к восхищению и почитанию со стороны самых юных и восторженных её поклонников. В течение последних двух лет можно с уверенностью указать на непродолжительный период, в который они были близки. Мгебров рассказывает об этом вполне откровенно: «Окно её было открыто... много раз я поднимался к нему и снова и снова вглядывался через него в бледное, прекрасное, словно исчезающее от меня лицо и ловил на нём страдальческий и печальный взгляд, больную, но полную нежной и благородной любви улыбку... “Приезжайте, непременно приезжайте... приезжайте... слышите...” — шептала она, и лицо её вздрагивало от страдания и напряжения и от боли глухой, вечной боли молодого существа, рвущегося на простор, туда, в эти золотые, освещённые загадочно манящими красками солнца, — поля, которых так жаждала её детская, ещё не вкусившая жизни, рвущаяся к ней, душа... Я целовал её руки... уходил... возвращался снова... и снова целовал... Бросал в окно цветы к её ногам и улыбался и обещал!., и снова уходил... снова возвращался... О, так трудно, трудно было уйти... Прощальный взгляд... прощальная улыбка... грустная, тихая...»[536]

К началу последних гастролей для Комиссаржевской было очевидно, что её чувства уже далеко не так пламенны; она, видимо, стремилась к завершению связи, Мгебров мучительно переживал. В Харькове между ними произошёл следующий эпизод, который, как кажется, объясняет отчасти специфику её личности:

«Однажды я набрался мужества и больной, вечером, пришёл к ней. Помню, как сейчас, полуосвещённую комнату и её, стоящую посередине, с измученным, бледным, лихорадочно-возбуждённым лицом... “Вера Фёдоровна”, — тихо, почти с мольбою, прозвучал мой голос. Она вдруг вся затрепетала, ударила себя по виску и почти выкрикнула: “Я не могу... не могу... Поймите же — я большой человек... Вы должны понять это”... Глаза её сверкали... Вытянувшись, как струна, она прислонилась к стене и умолкла. Тогда я совсем тихо, почти шёпотом, но с большой силой и твёрдостью сказал: “А я — человек”... Вера Фёдоровна вскинула удивлённо на меня свои большие глаза... В этот миг они были совсем лучистые... лицо её светилось... Вдруг она протянула навстречу мне, открыто и порывисто, обе руки. Потом также стремительно поцеловала меня в лоб»[537].

В этой сцене, как кажется, высвечивается самая суть мироощущения Комиссаржевской. То, что впоследствии было интерпретировано как отказ от себя и бескорыстное служение искусству, было скорее стремлением к самой полной реализации. В ней жила вера в своё высокое предназначение. Оно было неизмеримо выше всех человеческих, обыденных представлений, оно было связано с миссией, которую необходимо было выполнить любой ценой. Разве могла сравниться с этой миссией любовь какого-то мальчика, одного из многих. Она могла принять рядом равного ей соратника, например Брюсова, да и то ненадолго, и то на время. Для осуществления миссии человек должен быть одинок, он не позволяет себе размениваться на других, он устремлён только вперёд, к своей высокой цели. Миссией своей Комиссаржевская, во всяком случае в это время, уже отнюдь не считала сцену. Её взор проникал куда дальше, её стремления были куда более глобальными. Она воспринимала себя не актрисой — «большим человеком», которому предначертано сказать своё слово в истории культуры. Это свойство Комиссаржевской, кажется, понял Н. В. Туркин, сблизившийся с ней во время её службы у Синельникова: «Такие люди, как Вера Фёдоровна, не могут находить себе счастья в личных привязанностях. Оно для них бывает только мимолётным отдыхом. И они сами же разбивают его, чтобы снова быть свободным и идти вперёд, к новой жизни»[538].

Примерно то же понял и Мгебров, заболевший после своего объяснения с Комиссаржевской и некоторое время находившийся между жизнью и смертью: «...В моих отношениях с Верой Фёдоровной столкнулись два мира: один — безмерная моя вера в человека, в радость человечески-простой, ясной улыбки, другой — мир её — как мир отрешённости от жизни, где в великом тщеславии духа возник и вырос безумно страстный культ, дошедший до самоисступления, и в этом исступлении сотворивший почти божественное поклонение человеческой личности через себя и в себе самой. <...> Здесь в одиночестве моей болезни я убоялся, что Вера Фёдоровна в жизни была лишь человеком красивых слов, утончённых и прекрасных мечтаний, порою безумных взлётов, но больше — знатной иностранкой, неизвестно откуда пришедшей в жизнь. Земное, простое, реальное — было ей чуждо... И я, земной с головы до ног, для неё был далёк и непонятен... Иначе она не мучила бы меня так долго, упорно и страстно, как мучила всё это время, доведя до пределов, где уже кончается жизнь и, возможно, начинается смерть...»[539]

Мгебров решился разорвать этот порочный круг не сразу. Он ещё некоторое время путешествовал с труппой и покинул Комиссаржевскую только в Ташкенте, когда, наконец, обрёл в себе силы на окончательный разрыв. Он уехал из Ташкента в Петербург до того, как Вера Фёдоровна заболела, и первые сообщения о её болезни с ужасом прочитал уже в столице.

Из Ростова труппа отправилась на Кавказ, в Тифлис и Баку. Конец гастролей не предвиделся. После Нового года труппу ждала Средняя Азия. Но в программе были ещё сибирские и дальневосточные города. Этот конец наступил внезапно как для самой Комиссаржевской, так и для её театра, так и для всей России.

В Тифлисе её встретил давний знакомый Ф. П. Купчинский. Он был поражён переменой, которую в ней отметил. Впервые он видел Комиссаржевскую страшно уставшей, вконец измученной, постаревшей, со скорбным предчувствием в голосе и взгляде. Это сильно расходилось с тем, что Вера Фёдоровна говорила о себе и своём будущем, полном надежды и света. «“У меня ещё так много сил! — так много!” — А я видел, что у неё сил очень мало»[540]. Купчинский словно почувствовал грядущую вечную разлуку: «Последний раз с ней говорил и, уходя, подумал: “Никогда больше её не увижу”»[541]. Неизвестно, можно ли доверять этому впечатлению. Вероятно, уже после смерти Комиссаржевской воображение нарисовало мемуаристу такую картину.

Тифлис был давно знаком Вере Фёдоровне и связан с дорогими её сердцу воспоминаниями об отце. В течение двух лет (1893—1895) Ф. П. Комиссаржевский работал здесь профессором Музыкального училища; она приезжала в Тифлис на гастроли, отдыхала, проводила с отцом время, всегда для неё особенно значимое. То было самое начало её деятельности в театре, её первые шумные успехи, горячо одобренные и поддержанные отцом. В последние годы жизни Ф. П. Комиссаржевского близость между ними ещё увеличилась. Они регулярно переписывались. Исписывая своим каллиграфическим убористым почерком несколько страниц, он давал ей советы, совсем не практического, а какого-то высшего порядка. Да и речь в письмах не шла об обыденных, повседневных вещах — они всегда разговаривали о том, что равно волновало обоих: об искусстве и собственном назначении. В одном из последних писем из Рима Ф. П. Комиссаржевский, отвечая, вероятно, на жалобы дочери, связанные с очередным творческим кризисом, писал: «Перед тобой, совершенно свободной и независимой, два выбора — пирог с вкусной начинкой, для вкушения от которого ты должна пристать к среде объедал, или служение чистому идеалу и тогда ты должна стать революционеркой, нажить кучу кишащих в болоте врагов и стать сюжетом уязвления неустанного. Словом, твоё призвание не наслаждаться, а страдать и ты должна или уйти, порешив, что не способна на самопожертвование во имя правды, или пристать к среде грызунов и служителей мамоны. <...> Сегодня ровно 35 лет, как я подошёл к болоту, возле которого ты стоишь. Я пережил больше, чем ты переживаешь, потому что намного был глупее тебя, менее талантлив и с неизмеримо меньшей подготовкой эстетической и, кроме того, был один, не только без всякой помощи, но простого участия»[542]. Благодаря отцу, всегда поддерживающему, всегда любящему, родственному по духу, Комиссаржевская чувствовала себя менее одинокой.

Обратим внимание на интонацию его письма. Мало того что он говорит почти такими же словами, какими всегда рассуждала о своём призвании сама Вера Фёдоровна, не стесняясь высоты выражений, — это, конечно, свидетельствует о родственности их мироощущения. Но каким исключительным уважением, каким восхищением проникнуто это письмо, даже в самой своей интонации, как высоко ставит Фёдор Петрович дар своей дочери, как верит в её призвание! И это, конечно, не всё, что можно сказать о взаимоотношениях отца и дочери. Главное, что связывает их, — самая преданная любовь и искреннее желание никогда не расставаться. «Бывают случаи, — признается больной и немощный старик своей любимой дочери, — когда неимение денег обращается на великую пользу. Будь они у меня теперь, я сделал бы последнюю глупость, которой завершил бы свою жизнь. В одно утро я, не выжидая, когда прорастут желанные крылья, помчался бы в Петербург, чтобы увидеть тебя и отвести душу»[543]. Очевидно, что и счастье такого глубокого внутреннего родства с отцом, не раз поддержавшим её в жизни, и горечь его утраты должны были особенно остро вспомниться Комиссаржевской именно в Тифлисе.

Гастроли здесь проходили в прекрасном здании казённого театра. Вера Фёдоровна отыграла свои восемь спектаклей и дала ещё один с благотворительной целью в Народном доме. Гастроли закончились 15 декабря. После этого на десять дней Комиссаржевская, истощённая нравственно и физически, уезжает в Кисловодск отдохнуть. Действительно, она с начала августа в театре, вывезла на своих плечах сложнейшую поездку по России, Украине и Кавказу, беспрерывно играла, соединяя эту деятельность с размышлениями о школе, с попытками заочно координировать её организацию. Собственно, тем же самым Комиссаржевская продолжает заниматься и в Кисловодске, уже «купаясь в солнце» и отдыхая на этот раз, кажется, в одиночестве. Актёру А. А. Дьяконову, уже некоторое время исполнявшему по совместительству должность её личного секретаря, она даёт наставления в письмах, далеко планируя будущее:

«Решила просить Юргиса Казимировича (Балтрушайтиса. — А. С.-К.) приехать ко мне в Самару 6-го февраля, а оттуда Вы с ним поедете и вернётесь в Томск на 4-й или 5-й спектакль. К тому времени все сотрудники будут намечены, и Вам со всеми будет необходимо закончить переговоры. Без этого не может быть составлен бюджет, и, кроме того, в случае чего бы то ни было отрицательного в смысле переговоров, — нужны иные комбинации, которые тут же должны быть приведены в ясность...»[544] Своему молодому сотруднику она желает энергичности, инициативы и «радостной веры в себя» — всех тех качеств, которыми сама обладала сполна. В этот момент и в страшном сне не могло привидеться Вере Фёдоровне, как предстоит ей провести 6 февраля будущего года, который вот-вот уже должен был наступить.

23 декабря Комиссаржевская выехала из Кисловодска для встречи с труппой в Баку. Все были поражены, как она бодра и жизнерадостна. Недельный отпуск буквально переродил её, прежней усталости как не бывало. В Баку, словно расплачиваясь за дни отдыха, она играет подряд, ежедневно, 12 спектаклей. И здесь же начинает репетиции новых пьес для гастролей в Сибири, которые запланированы на конец зимы и весну. Первой репетируют «Чайку». В Баку труппа встречает Новый год. Актёры очень сплочены между собой. Это чувство общей жизни и общего дела усиливается, с одной стороны, удалённостью от дома и всех близких: самыми близкими в такой многомесячной поездке становятся коллеги по сцене; с другой — тем, что актёры живут ощущением: это последняя совместная поездка, последняя возможность в таком составе, вместе с Комиссаржевской, играть поставленные в Драматическом театре спектакли. Каждый отыгранный спектакль — уже часть их общего прошлого.

Новый год Комиссаржевская встречает в узком кругу, пригласив к себе самых близких. А. А. Дьяконов вспоминает: «Было весело, оживлённо, очень уютно. Вера Фёдоровна пела романсы, смеялась... Но случайно настроение нарушилось: один из артистов читал Э. По — “Колокольчики и колокола”, и странно среди веселья прозвучал напев: “Похоронный слышен звон — долгий звон”...»[545]

3 января в Баку играли «Сестру Беатрису». В. А. Подгорный провожал Комиссаржевскую после спектакля домой: «...Вера Фёдоровна вышла из театра очень печальной. Я сопровождал её на извозчике из театра в гостиницу. Мы ехали молча. Мне показалось, что она плачет. Я спросил, что с ней. Она долго не отвечала и всё плакала. Потом сказала: “Мне кажется, что я в последний раз сыграла Беатрису”»[546]. Предчувствие не обмануло её.

7 января труппа села на пароход и отправилась морем в Красноводск. «В ту ночь, когда труппа переезжала Каспий — море бушевало, и небольшой старый пароходик кидало из стороны в сторону, как щепку. К утру случилась поломка машины, о которой, к счастью, никто не знал... Переезд был одновременно и смешон, и страшен»[547], — вспоминает А. Дьяконов. Насилу оправившись после морской болезни, Комиссаржевская через несколько часов после прибытия сходит с парохода, и дальше труппа отправляется на поезде — путь лежит через унылые степные районы в Ашхабад. «Наш путь по Средней Азии от Красноводска до Асхабада и далее до Самарканда освещался кометой. Зелёная мохнатая звезда с большим хвостом возникала перед вечером на небе и сопровождала наш поезд. Это было необычайно ярким и волнующим впечатлением, поразившим нас на пустынной азиатской земле»[548], — вспоминает В. А. Подгорный.

Если на Кавказе Комиссаржевская не раз бывала, то в Средней Азии оказалась впервые. Естественно, всё её интересует. «Увидев в первый раз своеобразную красоту городов Асхабада и, в особенности, Самарканда, с его восточной толпой, памятниками старины, с окрестностями, где от всего веет чем-то библейским, Вера Фёдоровна страшно увлекалась, ей хотелось “всё повидать”»[549]. Но Ашхабад ещё не совсем Азия. Это новый город, практически без истории, застроенный современными каменными домами, колорит Востока чувствуется только за его пределами, куда, конечно, выезжают на экскурсии. Там встречаются караваны верблюдов, туркменские деревни, юрты.

Погода стоит совершенно летняя. Гостиницы в городе самого высокого класса и устраивают всех. Комиссаржевская остановилась во французском пансионе, остальные — в Grand Hotel. Совершенно другое впечатление производит театр... Велосипедного клуба, где предстоит играть. Крошечная сцена, одна уборная позади сцены — для Комиссаржевской, всем актёрам приходится ютиться в подвальном помещении, где сыро, тесно и холодно. В театре нет никаких удобств, освещение — керосиновое. Кроме того, в нужное время (а в Ашхабаде всего три спектакля!) не пришёл сценический багаж. В первый вечер объявлен «Кукольный дом», а костюмов и реквизита нет. Комиссаржевская решается играть «Огни Ивановой ночи», которые не требуют специальных костюмов, но без суфлёра. Она боится за своих партнёров — насколько твёрдо они помнят текст. К счастью, всё складывается удачно — пьесу все помнят хорошо, выходы налаживает помощник режиссёра. Театр полон, сборы прекрасные, но они не дают прибыли — слишком много денег уходит на перемещения труппы. Гастроли построены не слишком практично, как случалось уже не раз. 13 января театр уже в Самарканде. Этот город со сказочными ландшафтами, с грозной и древней историей, покоривший Комиссаржевскую своим экзотическим духом, стал её судьбой.

Дадим слово мемуаристам. В. А. Подгорный подробно описывает, как проводили время в Самарканде: «Мы приехали вечером и, едва устроившись в гостинице, пошли в “старый город”. Луна освещала площадь и старые голубые мечети. Огни горели в палатках торговцев. Звуки старых восточных инструментов, совмещавшие в себе непередаваемый покой и необъяснимую тревогу, раздававшиеся невидимо откуда, делали площадь волшебной и переносили нас куда-то в глубь веков, в древний Восток, знакомый по сказкам детства. Утром жаркое солнце (это было в январе) залило площадь, позолотило бирюзу мечетей, засверкало на пёстрых и ярких халатах и чалмах, на зелёных конусах табака, насыпанного на лотках, на медных сосудах, на цветистых тканях самаркандского базара. Мы целый день проводили там, покупали всякую “восточную” ерунду и были похожи на детей, глаза которых разбегаются при виде огромного количества игрушек. Такими игрушками были для нас все эти азиатские кувшины, чашки, тюбетейки, халаты, ткани, ковры. Мы осмотрели мечети, видели чёрную гробницу Тимура, присутствовали на богослужении, где старые дервиши неистово кружились под ритмическое дыхание и выкрики верующих. Вера Фёдоровна была захвачена этим зрелищем и не замечала того, что на неё смотрят подозрительно и враждебно. Она долго не хотела уходить и сделала это лишь по нашему настоянию»[550].

Вспомним, как Подгорный рассказывал о поведении Комиссаржевской в Китае, где она тоже никак не хотела покидать бесконечно длившиеся представления, а в случайно встретившейся по дороге кумирне не могла удержаться оттого, чтобы не потрогать всё руками, несмотря на недоброжелательные взгляды китайцев. Можно представить себе, с какой охотой она трогала на самаркандском базаре пёстрые ковры и ткани. На следующий день после приезда, понимая, что в Ташкенте расписание вряд ли позволит посетить базар, отправились выбирать ковры для новой петербургской квартиры Комиссаржевской: «Торговцы изощрялись в своём искусстве показать товар, мы очаровывались бесконечным разнообразием рисунков и тонами красок, вдыхали едкую и старую пыль развёртываемых ковров и, выбрав необходимое и с сожалением отказавшись от многого, ушли из лавки, утомлённые и разбитые, пробыв там не меньше двух часов. Какие красивые были ковры! Вечером в номере, где жили Зонов и я, лопнуло зеркало. Мы ужинали рядом, у Веры Фёдоровны. Странный звук встревожил её, и Зонов пошёл посмотреть, что случилось. “Пустяки, — сказал он, — лопнуло зеркало”. Актёры суеверны. Вера Фёдоровна сделалась мрачной на несколько минут. Но вскоре были забыты и зеркало, и страх. Надо было готовиться к отъезду, и так не хотелось покидать волшебный город. В Самарканде, волшебном городе, выбирая ковры, мы заразились оспой»[551]. О случае с зеркалом актёр А. И. Аркадьев рассказывал потом, акцентируя предчувствие Веры Фёдоровны: «Как-то ночью в номере у Зонова от неизвестной причины лопнуло и развалилось пополам стоявшее на письменном столе большое зеркало. “Кто-нибудь умрёт”, — воскликнула В. Ф.»[552].

А. А. Дьяконов выразительно описывает величественные архитектурные красоты Самарканда и, конечно, восточный базар. «Среди этих царственных руин раскинулся теперь туземный город. Его жизнь — огромный базар, бесчисленное множество рядов с маленькими лавочками, похожими на ящики. Здесь сарты, узбеки, таджики, киргизы занимаются торговлей. Картина восточной жизни чрезвычайно пестра и оригинальна. <...> Из русского города по Абрамовскому бульвару ежедневно ездит сюда Вера Фёдоровна. Насладившись сперва достопримечательностями Самарканда, осмотрев их за эти дни все без исключения, — она увлекается потом восточным базаром, как увлекаются до самозабвения и все её спутники... Вера Фёдоровна ходит по лавкам, покупает драгоценные вещицы из серебра и золота, старинные украшения — “подвески”, шёлковые материи туземной работы, скатерти, ковры — “паласы”, смотрит яркие персидские халаты, из одной лавочки спешит в другую, где “лучше и красивее”, — и покупает, покупает без конца... Она хочет устроить в своей петербургской квартире столовую в восточном вкусе, такую, “какой ни у кого ещё не было”. <...> Обыкновенно на базар её кто-нибудь сопровождает, — и компания веселится, восхищается, торгуется и покупает новые красивейшие ткани и одежды. И кто мог предположить, что лишь прикосновение к ним уже ядовито, что в этих складках таится жадная, невидимая смерть?!»[553]

В Самарканде у труппы было всего три дня. Каждый вечер по спектаклю, как в Ашхабаде. «Маленький, деревянный, сырой и грязный театр» Музыкально-драматического общества, «как в захудалой русской провинции». Опять полный театр и — очень небольшие сборы, никак не покрывающие расходов на перемещения. Возникает вопрос: зачем нужно было ехать на окраину империи, тратить колоссальные деньги на переезды, которые не возмещались даже полными сборами в местных театрах, если в русской провинции в гораздо лучших условиях, с меньшими затратами сил и здоровья, можно было собрать гораздо большие деньги? Предварительные расчёты, как пишет А. Дьяконов, сулили золотые горы, но расчёты эти были чрезвычайно легкомысленными и базировались на превратных представлениях об азиатской части Российской империи. А ведь нужно было всего лишь навести необходимые справки! Но творчество редко соседствует с математическими выкладками и информационной точностью.

17 января труппа уже в Ташкенте играет первый спектакль в театре Общественного собрания. Комиссаржевская и некоторые актёры (в том числе В. А. Подгорный, А. П. Зонов, М. С. Нароков) останавливаются в отеле «Захо». Другие — в отеле «Россия». Первый вопрос, который задаётся прислуге в гостинице: есть ли в Ташкенте базар? Базар, конечно, есть, но значительно уступает самаркандскому в живописности и находится очень далеко от центра города, на окраине, в ложбине. Торгуют под огромными навесами, под ногами грязно и сыро. Базар напомнил, скорее, большую русскую ярмарку. Зато, по неизменному природному закону равновесия, — хорош театр. Новое вместительное чистое здание с электрическим освещением. Спектакли идут каждый день: 17 января «Родина», 18-го «Кукольный дом», 19-го «Хозяйка гостиницы», 20-го «У врат царства», 21-го «Дикарка», 22-го «Кукольный дом», 23-го «Огни Ивановой ночи», 24-го утром «Дикарка», вечером «Бесприданница», 25-го «Сестра Беатриса» — спектакль отменён...

Предчувствие Веры Фёдоровны, посетившее её в Баку, сбывалось. Ей больше не суждено было играть Беатрису. Уже 19 января две актрисы почувствовали себя плохо, и спектакль шёл с заменой. На другой день обе они слегли в сильном жару. Днём позже та же участь постигла двух актёров. Один из них — Владимир Подгорный:

«21 января 1910 года шла “Дикарка”. Театр был переполнен, как и все спектакли в Ташкенте. Было душно, но мне почему-то было холодно. В антрактах я сидел в уборной, закутавшись в пальто.

— Что с Вами? — спрашивала Вера Фёдоровна.

— Не знаю. Знобит как будто.

— После спектакля, когда приедем в гостиницу, я Вас вылечу.

В гостинице я прошёл к ней в номер вместе с Зоновым. Был заказан лёгкий ужин. Она велела принести водки, налила мне рюмку, всыпала в неё какой-то порошок и заставила выпить.

— Это я положила хинин. Завтра Вы будете здоровы.

Я как-то сразу ослабел после этой рюмки и, отказавшись ужинать, ушёл к себе. Прошло пять дней, прежде чем врач определил у меня оспу. Все эти пять дней она навещала меня, проявляя исключительное внимание и самую нежную заботливость»[554].

В тот вечер, когда был отменён спектакль «Сестра Беатриса», Комиссаржевская не знала, куда себя деть. Она предложила Зонову и Нарокову отправиться в кинематограф на мелодраму о нелёгкой судьбе маленькой девочки. Мелодрама вызвала у неё самое трепетное сопереживание. Как вспоминает М. С. Нароков, вечер после кинематографа они провели у Веры Фёдоровны. Около десяти вечера к больному Подгорному пришёл доктор, Зонов тоже отправился к нему. Встревоженная Комиссаржевская осталась с Нароковым вдвоём. «“Чем же вас развлечь, сударь? — спросила она. — Хотите, я покажу вам свои сокровища?” Достала из шифоньерки небольшую изящную шкатулочку и раскрыла её передо мной. Это были сокровища “Золушки”: несколько старинных медальонов и целый ряд незатейливых сувениров, которые, вероятно, можно было найти и в шкатулке Татьяны Лариной. Подбор “сокровищ” рождал впечатление редкого душевного изящества их владелицы. Вошёл Зонов. На лице его была какая-то растерянная улыбка. Вера Фёдоровна встала ему навстречу.

— Ну что? — спросила она.

Зонов развёл руками:

— Доктор говорит — оспа.

Вера Фёдоровна опустилась на стул.

— Чиж этого не перенесёт. Надо дать телеграмму его матери...

Так впервые было произнесено это роковое слово — оспа»[555].

Подгорного изолировали, дверь его комнаты закрыли на ключ, туда теперь мог входить только живший с ним и уже находившийся в тесном контакте Зонов. Правда, ещё до этого необходимого, но запоздалого акта Комиссаржевская много времени провела у Чижа, как его называли в труппе, приносила ему подарки, рассказывала о новостях, да и после возникновения первых подозрений об оспе верить этому не хотела. «26 января я видел её в последний раз. Уже было предположение, что у меня оспа. Она не поверила этому и вошла в комнату, где я лежал. Она тревожно взглянула на меня и сказала:

— Нет, нет, какие глупости, не может быть!»[556]

А. П. Зонов, более других находившийся под ударом и так и не заболевший, был обречён присутствовать при последнем акте этой неожиданной трагедии. Он вспоминал потом, что Комиссаржевская, как сестра милосердия, ухаживала за больными, просиживая ночи у их постелей. Это кажется, конечно, некоторым преувеличением, хотя очевидно, что заразиться она не боялась и проявляла трогательную заботу по отношению к заболевшим. «Трудно было подумать, — пишет Зонов, — что близок конец этой жизнерадостности, духовной бодрости, веры в светлое будущее, которыми была полна тогда Вера Фёдоровна. Тайные предчувствия, которые иногда охватывали её, отгонялись ею. Ещё за день перед тем, как самой лечь в постель, Вера Фёдоровна говорила о предсказаниях хироманта на заре её деятельности, утверждала, что словам предсказателя нужно верить, потому что всё сказанное им сбылось. Хиромант предсказал ей успех и многое другое и, между прочим, что она долго-долго проживёт»[557].

И наивная вера в предсказание хироманта, и рассматривание «сокровищ» фактически у постели тяжелобольного Подгорного в решительный момент, когда был поставлен окончательный диагноз, — всё это выглядит чрезвычайно инфантильно. Думается, однако, что то была попытка отгородиться от страшной реальности, не видеть и не признавать её и уже тем самым делать её как будто не существующей, лишить фатальной силы. Уход в детское, светлое, полное веры в будущее, мироощущение не только для Комиссаржевской, для каждого человека бывает спасительным в самые тяжёлые минуты.

26 января был назначен спектакль «Бой бабочек». Сделав несколько экстренных замен, Комиссаржевская решила не отменять его. Само это решение демонстрировало её непоколебимую силу духа: настроение труппы было удручающим. Артисты видели, что началась какая-то эпидемия. Даже ещё не слыша страшного слова, они понимали, что вряд ли удастся уберечься. Симптомы болезни были тяжёлыми. Когда же роковое слово прозвучало, настроение упало окончательно: «Оспа!.. Рано утром, 26 января, с быстротою молнии все узнают о ней — и ужас проник в душу... Оспа... Если у одного — у всех: все в одинаковых условиях! Одна судьба!..»[558]

Утром 26 января М. С. Нароков заходит к Комиссаржевской в номер. «Разговаривал я с ней через ширму. “Я тоже больна”, — сказала она. Но вечером к спектаклю она приехала»[559]. Днём Комиссаржевская чувствует начинающуюся головную боль. В пять часов, перед тем как ехать в театр, она постучалась в дверь к Подгорному, но он был не в силах отозваться. И только слышал, как кто-то в коридоре говорил ей: «Нельзя, нельзя, Вера Фёдоровна, у него оспа, завтра утром его необходимо увезти из гостиницы»[560].

Приехав в театр, Комиссаржевская не имела возможности особенно прислушиваться к своему состоянию. В спектакле было много замен, от неё требовалась предельная сосредоточенность. Отметим, что играла она юную Рози, прыгающую, бегающую — летящую. Заходя за кулисы, хваталась за голову, чувствовала наступающую лихорадку, но потом снова выбегала на сцену и сверкала глазами. Зрительный зал был переполнен, успех спектакля — необычайный, болезненное состояние Комиссаржевской не было замечено. А может быть, наоборот, лихорадка сослужила актрисе хорошую службу — кто же определит из зрительного зала, почему у неё так блестят глаза? Однако, как вспоминает М. С. Нароков, «играла она в полном изнеможении. Почти в беспамятстве Вера Фёдоровна закончила спектакль»[561]. Вернувшись в гостиницу, прежде чем окончательно погрузиться в свою болезнь, подошла к двери Подгорного. «Вдруг я услышал лёгкое шуршание. Это в щель под дверью кто-то просунул две записки. Одну Зонову, другую мне. Она писала в этой последней записке, что она заболела, но она уверена в том, что мы скоро увидимся. Увидаться нам не пришлось»[562]. В записке, адресованной Зонову, Комиссаржевская писала: «Я больна — 38,7. Адски болит голова. Я вся в тревоге за Чижа, себя, за всё. Бога ради, берегите Чижа и себя»[563].

Зонов аккуратно и самоотверженно исполнял всё, что мог. Подгорный вспоминает: «Утром 27-го Зонов закутал меня в пальто и сверх него в одеяло и на руках вынес меня из номера. Я уже был очень слаб. Он нёс меня по коридору, я увидел нашего администратора, стоявшего у телефонного аппарата. Он говорил: “Спектакль сегодня отменяется, Вера Фёдоровна больна”. Зонов отвёз меня в больницу. Поздно вечером ко мне пришёл врач, определивший у меня накануне оспу. Я спросил:

— Что с Верой Фёдоровной?

— Оспа, — ответил он»[564].

Утром 27 января к Комиссаржевской пришёл доктор М. И. Слоним и привил ей оспу на обеих руках. Она ещё беспокоится о продолжении гастролей и просит дать в Самару телеграмму о том, что задержится. К вечеру её состояние резко ухудшается. В тот же день больную перевозят на Самаркандскую улицу в квартиру друга её детства, с которым когда-то в родительском доме они разыгрывали любительские спектакли, — А. А. Фрея. Больной предоставили большое изолированное помещение в четыре комнаты, в одной из них, окнами во двор, её и разместили. С ней остались Н. Д. Кистенёва, недавно принятая на работу по протекции сестры Ольги Фёдоровны и выполнявшая в поездке должность помощника уполномоченного, а во время эпидемии проявившая себя как опытная сестра милосердия, компаньонка Комиссаржевской мисс Фоглер и А. П. Зонов — в качестве секретаря. На помощь взяли ещё одну сестру милосердия и больничного слугу.

На следующий день газета «Туркестанские ведомости» поместила краткое сообщение о болезни актрисы: «Сообщаем, что талантливая артистка В. Ф. Комиссаржевская, доставившая столько эстетического удовольствия ташкентской публике, опасно заболела. Температура вчера доходила до 40 градусов. В виду неудобства лечения в гостинице предполагается перевезти больную на отдельную квартиру»[565]. Температура около 40 градусов держится несколько дней, состояние больной не облегчается. Врач вторично прививает ей оспу. Вместе с Комиссаржевской в труппе шестеро заболевших. Слухи об эпидемии быстро распространяются, доходят до генерал-губернатора края А. В. Самсонова, тоже встревоженного появлением оспы.

2 февраля наступило неожиданное облегчение. Температура понизилась, больная пришла в себя, заговорила, попыталась есть. Однако процесс этот оказался чрезвычайно мучительным, поражены были все слизистые оболочки, не прекращался глубокий удушливый кашель. У неё страшный упадок сил. Но всё же улучшение налицо. Следующую ночь Комиссаржевская хорошо спала, утром рассказывала, что видела во сне Чехова. Настроение у неё бодрое, вот-вот собирается вернуться к делам, готова обсуждать продолжение гастрольной поездки. Постепенно выздоравливают и все остальные. В Петербург отсылаются обнадёживающие телеграммы.

7 февраля из больницы выписывается выздоровевший В. А. Подгорный и на следующий день привозит Комиссаржевской букет цветов. По лицам встретивших его он сразу понял, что ситуация в корне переменилась. Действительно, после почти недели надежды наступило резкое ухудшение. Температура снова поднялась, оспенная сыпь появилась на лице. Вечером по телефону Зонов рассказал Подгорному о последних распоряжениях Комиссаржевской: в случае своей смерти она просила никого не пускать к её телу, чтобы никто не видел её обезображенное лицо. Будучи ещё в сознании, она передала Зонову шкатулку с письмами и просила сжечь их в первый же час после того, как её не станет. Забегая вперёд скажем, что и то и другое поручение Зонов выполнил в точности.

9 февраля состоялся консилиум, признавший состояние Комиссаржевской фактически безнадёжным. «У больной были ещё проблески сознания. Видя осматривающих докторов, Вера Фёдоровна шептала: “разве, разве, разве”, потом громко, сознательно сказала: “будет, будет, будет”, но самое страшное впечатление произвели её последние слова. Врачи вышли из “красной” комнаты, где лежала больная, начали грустно делиться своими замечаниями, наступила пауза, и вдруг раздались стальные слова Веры Фёдоровны: “довольно, довольно, довольно!” Сказанные очистившимся голосом прежней Веры Фёдоровны Комиссаржевской, полные какой-то решимости и примирения с неизбежным, слова эти создали необычайное, жуткое настроение. В молчании, печально склонились головы консультантов, было ясно, что смерть неизбежна. Спасти могло только чудо»[566]. Оставалась слабая надежда на сердце, которое у Веры Фёдоровны всегда было крепким. Но организм не выдержал — отказали почки. «Около 10 часов утра 10 февраля, — вспоминает В. А. Подгорный, — в мой номер постучались. Вошли товарищи. Они сказали, что она умирает, что она непременно умрёт сегодня.

— Сколько времени она может прожить?

— Часа два, — ответили мне.

Кто-то сказал, что надо заказать гроб. Странно и страшно было услышать это слово. Ведь она ещё жива. Но слово было произнесено, и оно не оставляло никаких надежд. Я вышел и стал бродить по городу. На какой-то улице я присел на скамью. Вдруг я увидел гроб — белый металлический гроб — его быстро везли в том направлении, где была она»[567].

В 1.45 дня 10 февраля 1910 года Вера Фёдоровна Комиссаржевская скончалась. Цветы, которые накануне передал для неё Подгорный, были положены ей в гроб.

После смерти Комиссаржевской уполномоченный совета Российского театрального общества по Ташкенту Ю. Ф. Бонч-Осмоловский телеграфировал в Петербург о её кончине:

«26-го последний спектакль “Бой бабочек”, здоровье хуже. 27-го слегла. Температура 41. Далее в течение трёх дней обычного падения температуры не было. Образовалась сливная оспа. Лицо, шея, туловище, руки покрылись сплошной язвой. Вспрыскивание производилось в ноги. Первого февраля улучшение, максимум — 38. Четвёртого обнаружилось воспаление почек, сразу ухудшение. Язвы мертвели, подсыхало только лицо. Последние дни обнажилась вся кожа, местами сплошной чёрный струп. Девятого потеряла сознание, десятого два часа скончалась от паралича сердца. Безотлучно, самоотверженно при ней находились секретарша Кистенёва, режиссёр Зонов, компаньонка. Период болезни провела квартире Фрея. Страдала замечательно, терпеливо, волновалась за судьбу четырёх заболевших оспой артистов. Смертельного исхода не предвидела»[568].

Поражает это сочетание: нечеловеческие страдания, которые стойко и покорно переносила Комиссаржевская перед смертью, таинственным образом сопровождались непоколебимой верой в выздоровление. Такова, видимо, была сила её жизнелюбия.

Дом 24 по Самаркандской улице, в котором располагалась квартира А. А. Фрея, где умерла В. Ф. Комиссаржевская, существовал до 1966 года и был отмечен мемориальной доской: «В этом доме 10 февраля 1910 года скончалась знаменитая актриса Вера Фёдоровна Комиссаржевская». После землетрясения 1966 года дом был снесён. По этому месту теперь проходит проспект, в советское время называвшийся проспектом Ленина.

Загрузка...