Глава 10


Если люди не видят того, кто постоянно вторгается в их жизнь, они создают образ этого человека в своем воображении. Поэтому одного из ПЯТИ или всех пятерых вместе часто принимали за Райсенберга. Но еще чаще, чем эта путаница или почти мистическое совпадение, возникавшие не случайно — скорее всего, кто-то намеренно вводил людей в заблуждение, — полмира будоражили разные слухи о Райсенберге. По одним — это был больной раком старик, ожидающий своей смерти где-то во дворце, или на бороздящей моря роскошной яхте, или в простой охотничьей хижине; по другим — меланхоличный молодой человек, который носился с мыслью передать все свое состояние — как предполагали, оно равнялось сумме национального дохода четырех богатейших стран — на благотворительные цели, а самому улететь на космическом корабле к звездам, в их туманную беспредельность. Во всех этих слухах не было ни малейшего намека на то, что ПЯТЬ имеют какое-то отношение к Райсенбергу и что между самими пятью существует связь.

На самом же деле, связь ПЯТИ — СЕМИ или ДВЕНАДЦАТИ, кто, кроме НЕГО, знал их точное число? — с Райсенбергом походила на связь архангелов с Иеговой: они были на короткой ноге со своим господином, но ОН видел в них только говорящее орудие, выступая от ЕГО имени, они были безымянны перед НИМ; под номерами они были вездесущи, но в человеческом обличье боялись зубного врача; обладали частицей ЕГО всемогущества, но все пятеро были бессильны; они были необходимы ЕМУ, но заменяемы, как лопнувшие шины, — короче, это были ЕГО творения, созданные, чтобы каждый день воскрешать ЕГО заново.

Они были безымянны, но обладали множеством имен, ТРЕТИЙ, например, называл себя Фридрихом Иоханесом Камишом, друзья звали его Ф. И., а его сотрудники — Человеком Будущего. Он был сгустком энергии, его девиз: час потерянного времени в сутки создаст в итоге дефицит в три года — был широко известен во всем мире, так как он при каждом удобном случае напоминал об этом. В отличие от тех людей, что руководствуются нравственными принципами, Каминг строго придерживался только своего девиза: спал шесть часов в сутки и не тратил зря ни одной минуты остального времени.

Он и сейчас не тратил его впустую — дважды внимательно прочитав донесение СПУТНИКА, он распорядился: замок в горах и дом на Голубом острове должны быть готовы, чтобы принять ученого, — и вылетел в Форт исследований Омега Дельта.

Форт, расположенный в труднодоступной местности, занимавшей десять квадратных километров, находился под слоем земли и бетона, который лифт преодолевал за тридцать секунд, и был защищен сверхмощными лучами, не пропускавшими внутрь ничего, даже бабочку или маленького жучка. Лучи ловили все живое и превращали в неорганическую субстанцию.

Очень мало людей знало о том, что происходило на Омеге Дельте, всего не понимал даже ТРЕТИЙ, он мог лишь догадываться, что будущие научные открытия ученых форта должны затмить все, чего достигли атомная физика и космонавтика. Здесь работали над тем, чтобы в неслыханных масштабах ускорить процесс эволюции и создать в лабораториях формы жизни, на которые природе пришлось бы затратить миллионы лет.

С ощущением триумфа, к которому все же примешивался оттенок подавленности, ТРЕТИЙ наблюдал, как возникают предпосылки для осуществления его формулы: «Человечество сможет выжить, только если люди будут счастливы, а счастье — это когда все довольствуются тем, что у них есть». Возможность получения счастья биологами и химиками из реторты теперь не была уже фата-морганой. Мир, возвращенный к порядку, в котором живут только довольные люди, — это мир счастливых людей, думал ТРЕТИЙ, и начал во время полета диктовать новую главу своей книги, над которой работал уже несколько месяцев. Книга пока носила условное название «Мысли об идеальном устройстве общества». ТРЕТИЙ не сформулировал еще ясного и точного определения структуры этого общества: все бывшие в употреблении термины казались ему тривиальными, а он стремился найти слова, которые, с одной стороны, могли бы стать священными, с другой стороны, четко обозначили бы основные принципы этого общества: неприкосновенность собственности, бесклассовость, разделение общества на четыре группы — потребителей, деятелей искусства, производителей и правителей.

Хотя он чувствовал, что в данный момент сумел бы доходчиво осветить весьма сложный вопрос, как соединить незыблемость установленного порядка с довольством всех граждан, и разъяснить все это миллионам людей из самых низших слоев общества, он не включил стоящий всегда наготове диктофон. По его часам, которые он никогда и нигде не переводил на местное время, наступило время сна, а он считал, что работать в эти часы непродуктивно.

Однако нечего было и думать о том, чтобы заснуть в самолете. Он откинулся в кресле, сложил руки на животе и, прикрыв глаза, стал перебирать в уме возможности, которые дает человеку ночная жизнь. Не ему самому, а человеку вообще. Ему доставляло удовольствие и даже, пожалуй, приносило душевное успокоение, когда он позволял своим мыслям скользить без определенной цели, широко и свободно. Журналисты, возможно, назвали бы его рассуждения циничными, но что они знали о том, каков ТРЕТИЙ на самом деле, что они знали о душе Великого Человека, который лежал сейчас, вытянувшись в кресле и сложив руки на животе, обтянутом жилетом.

Ночью можно делать многое: спать или не спать, рассуждать об относительности теории относительности, каяться в грехах, замышлять преступления, надеяться на то, что будет мир, или бояться, что прекратится война, произносить или слушать речи, вспоминать, какие речи ты слушал в своей жизни, подсчитывать, сколько пользы или вреда может принести человеку одна минута услышанной им речи. Можно думать — и говорить — вне времени и пространства все в одну ночь, как будто ты Христофор Колумб или Пауль Клинкербюль, умерший в тысяча девятьсот пятьдесят первом году и похороненный на северном кладбище своего родного города, блок Ц, ряд девятнадцать, могила номер семьдесят три, все аккуратно, в строгом порядке, как в театре: партер, ряд, место — или как на большом конгрессе: ярус А, второй ряд, кресло пять.

Все аккуратно, в строгом порядке, прочно и просто смехотворно, по-детски смехотворно, в сравнении, например, с тем моментом, когда два космических корабля обнаруживают друг друга где-то около далекой звезды Веги и сообщают по радио свои координаты во времени и пространстве, и в одну и ту же секунду у одного оказывается ночь, а у другого день, и их сутки по земному времени пробегают за восемьдесят восемь минут.

Иногда ТРЕТИЙ воображал, будто он всевидящее и всезнающее око где-то во вселенной и будто он исчезает в черном пространстве антибытия…

Наконец ТРЕТИЙ все-таки заснул, он проснулся, когда самолет уже шел на посадку. В проходной его опознало электронное устройство, и лишь после этого перед ним открылись двери лифта. Внизу его встретил молодой, но уже лысый биолог.

Этот ученый был известен в научном мире под именем Ибу Ямато, так ли его звали на самом деле, знал только Центр. Ямато провел посетителя в лабораторию Малых Клеток, в которой помещалось двенадцать клеток с частой решеткой, расставленных в ряд, одна за другой, и, когда в этих клетках открывались дверцы, образовывался длинный коридор, который замыкала тринадцатая клетка, круглая, почти в высоту человеческого роста. В каждой клетке металась голодная, разъяренная крыса.

Ямато, указав коротким жестом то ли на клетки, то ли на шум, доносившийся оттуда, то ли на бушевавших крыс, сказал: «Восемнадцать дней без корма». ТРЕТИЙ кивнул, у него возникло странное чувство, которое он попытался в себе побороть, ему показалось, что клетки увеличились до гигантских размеров, а крысы вдруг перестали быть крысами и сделались людьми или похожими на людей; у них не было лиц, это были великаны, может быть, даже циклопы. Но и это не страшно, нас никакой Полифем не запрет в своей пещере, ведь Одиссей хоть и был мал ростом, но у него был мозг человека. Учитель греческого сказал мне однажды: переводите, что вы уставились на меня, как безмозглый циклоп. Четырнадцать лет спустя я пощелкал перед его носом пальцами: ну, кто здесь теперь циклоп, а кто Одиссей? И крысы снова стали крысами.

Ямато открыл дверцу между первой и второй клеткой, и обе крысы бросились друг на друга, как выстреленные из рогатки. Силы их были равными, и, не издавая никаких звуков, они пожирали друг друга. Вскоре от обеих крыс остались лишь передние части, видны были доли легких. Половина одной крысы пережила другую на сорок три секунды, но казалось, это мгновение длилось в десять, в сто, в тысячу раз дольше, потому что в эти секунды половина крысы начала жалобно свистеть. Ее жалкие судороги сопровождались бешеным писком остальных десяти крыс, которые почуяли запах крови, но не могли выбраться из своих клеток. Ямато дал каждой по кукурузному зерну, вынимая его пинцетом из стакана. ТРЕТИЙ произнес при этом одну из своих обычных шуток: «Ага — конфетки» — и рассмеялся тихим гортанным смехом. Было слышно, как последняя крыса догрызла свою «конфету». Они смотрят на меня, как послушные ученики на своего учителя, — что-то в этом духе успел подумать ТРЕТИЙ, но в это время Ямато открыл одну за другой дверцы во всех клетках и десять крыс послушно направились по образовавшемуся коридору — как дрессированные львы, шествующие на манеж, — в последнюю, самую большую клетку. Без спешки, в образцовом порядке они взобрались на лестницу, сверху на крюке висел кусок свежего сырого мяса, но крысы не обращали на него никакого внимания, они скатывались с горки, вновь влезали вверх по лестнице и опять скатывались вниз, тихо шурша по отполированному металлу.

ТРЕТИЙ не был молчальником, он даже слишком много говорил, руководствуясь своим принципом «Я-тоже-только-человек», поэтому он сказал: «Как-то, когда я был маленьким, родители взяли меня с собой в церковь. В церкви мне стало плохо, я не мог выносить запах ладана». С тех пор, чувствовал ли он этот запах или слышал слово «ладан», ему приходил на память старый Великий Комтур (глава округа духовно-рыцарского ордена) — в те времена ТРЕТЬИМ был он, — который, склонив птичью голову набок и подняв вверх указательный палец цвета пергамента, говорил: Никогда не кури фимиам самому себе, даже если считаешь, что тысячу раз достоин, никогда не делай этого! Кури фимиам Святому Граалю! Если ты не веришь в него, выдумай! И кури ему! Люди верят фимиаму больше, чем собственным глазам. Людям нужен Святой Грааль, дай им его, и ты дашь его, если воскуришь фимиам.

«У церкви была ярмарка, мне разрешили сыграть в лотерею, и я выиграл серую резиновую крысу, которую можно было заводить. Ваши крысы похожи на заводных резиновых крыс».

Ямато — он любил повторять: если я когда-нибудь действительно создам человека, избави от этого боже, я вложу в него несколько генов, которые позволят отключать его речевое устройство, — не вслушивался в то, что говорил ТРЕТИЙ. Ямато сказал: «Они запрограммированы. На десять часов, максимальное отклонение во времени полпроцента».

«А потом они опять станут обыкновенными крысами?»

«Если будут жить, да. Сейчас они расходуют свои последние резервы».

Крысы залезали на лесенку, скатывались вниз с горки, вновь залезали и вновь скатывались, они были усердны, дисциплинированны, счастливы. ТРЕТИЙ пристально смотрел на крыс, сейчас они были так забавны, что ему стало жаль их. Ему захотелось попросить Ямато прекратить опыт, хотя он понимал всю нелепость подобной просьбы.

Он спросил, есть ли возможность сократить эти десять часов или изменить программу в рамках отведенного времени.

Ямато не совсем понял его вопрос: нет оснований экспериментировать в этом направлении, объяснил он, как известно, цель всех опытов его отдела — научиться закладывать уже в эмбрионы такую программу, чтобы животные с момента рождения были лишены инстинкта самосохранения.

ТРЕТИЙ долго и тщательно сморкался, чтобы справиться со смущением: одно дело — давать необходимые указания, другое дело — наблюдать, как они проводятся в жизнь. Особенно если ты сам не ученый. «Конечно, — ответил он и добавил: — Они появляются на свет только для того, чтобы добровольно сдохнуть».

Ямато спросил, казалось, совершенно безучастно: «Хотите еще посмотреть?»

ТРЕТИЙ бросил взгляд на круглую, похожую на маленький цирк клетку с довольными крысами: нет, спасибо, больше ему смотреть не хотелось.

Ямато взял бутылку с опрыскивателем и опрыскал животных в круглой клетке. Они погибли так же, как жили эти последние минуты, счастливые и довольные.

ТРЕТИЙ, все еще погруженный в свои мысли, вздрогнул: «Что это значит?»

«Они нам больше не нужны, — сказал Ямато. — Эмбриональная программа выполнена: мы научились выводить крыс, не обладающих инстинктом самосохранения и размножения. Поедают корм и спариваются только по химическому сигналу».

«Применимо?..»

«Применимо к людям, — сказал Ямато. — Но вам не удастся это использовать».

Его слова позабавили ТРЕТЬЕГО. Уже не первый раз Ямато оказывался восприимчивым к нравственной инфекции. ТРЕТИЙ находился в прекрасном расположении духа и с удовольствием завел бы сейчас спор о соотношении между рвущимися вперед естественными науками, оставшимися далеко позади социологическими исследованиями и совершенно запутавшейся философией. Он хорошо в этом ориентировался, и ему доставляло истинное удовольствие заставить человека, обладающего знаниями лишь в одной из этих областей, признать свою однобокость — а следовательно, и некомпетентность — и убедить его в том, что ни ученые, занимающиеся естественными науками, ни философы, ни социологи, ни комитет, куда входили бы и те и другие, не могут и не должны распоряжаться результатами своих исследований — этими полномочиями должны обладать люди компетентные, ответственные, иначе человечество будет ввергнуто в хаос и погибнет.

Он не захотел употребить вместо слова «ответственные» термин «правители» — в соответствии с классификацией его новой книги, так как считал это несвоевременным; данный термин мог вызвать новую — ненужную — дискуссию.

ТРЕТИЙ ждал, что Ямато, как уже не раз бывало, заявит для начала, что лишь ученый вправе решать дальнейшую судьбу своего открытия.

Ямато сказал: «Я все уничтожил». Он легонько постучал указательным пальцем себе по лбу. «И здесь тоже». Он улыбнулся странной — угрюмой и одновременно довольной — улыбкой.

Биолог тотчас же был подвергнут медицинскому обследованию, которое показало, что он говорил правду: он на самом деле стер свою память. Ямато был передан тому же специалисту по мозгу, который, конечно по неведению, помог ему нарушить контракт. В течение месяца удалось впрыснуть ему новую, в научном отношении еще более обширную память, не содержавшую, однако, формулу, которая устраняла инстинкт самосохранения, ведь эта формула существовала только в уничтоженных биологом записях и в его стертой памяти. ТРЕТИЙ отдал специальное распоряжение строго проследить за тем, чтобы при восстановлении памяти в нее не были снова включены рудиментарные социальные и нравственные моменты. Теперь это был лишь вопрос времени, и, вероятно, очень короткого времени, пока новый Ямато во второй раз выведет уничтоженную им формулу.

В других отделах ТРЕТЬЕГО также проинформировали о том, как идут исследования: наряду с достигнутыми успехами были допущены и весьма досадные промахи. В одном отделе удалось создать вирус, который оказывал парализующее действие на работу конечностей человека, или, точнее сказать, в сто раз замедлял их деятельность. Этому открытию ТРЕТИЙ придавал огромное значение, особенно после того, как убедился, что новый вирус и распространяется и подвергается уничтожению быстро и легко. ТРЕТИЙ распорядился поместить вирус в потенциально необходимом количестве в «Арсенале» — подвалах Омеги Дельты.

На фоне этих успехов особенно бросалось в глаза то жалкое положение, в котором все еще находился Второй отдел. На пути создания идеально функционирующей искусственной плаценты постоянно возникали трудности, которые никак нельзя было предугадать заранее. Число эмбрионов, достигавших созревания, колебалось от двух до семнадцати процентов — при этом никак не удавалось выяснить причину столь резких колебаний, — остальные погибали не позднее шести-восьми недель. Только один эмбрион созрел полностью и нормально развивался до своего «рождения» на двести семьдесят пятый день после его имплантации в искусственную плаценту. Яйцо было взято от мисс Уорлд, завоевавшей на всемирном конкурсе титул королевы красоты пять лет назад, а семя принадлежало Лоренцо Чебалло. Для зарождавшегося существа был выбран мужской пол, с этой целью в яйцо и семя были с большой осторожностью введены соответствующие гены.

Как можно было судить по прошествии трех лет, эксперимент в основном удался: первое созданное таким образом существо было, с одной стороны, невероятно уродливо, с другой стороны, обладало очень низкими интеллектуальными показателями, то есть возникло нечто обратное тому, что могло бы образоваться естественным путем.

Это существо, названное Адам 1, содержалось на верхнем этаже Омеги Дельты, в среде, чрезвычайно способствующей развитию интеллекта, чтобы проверить, насколько оно невосприимчиво к подобным влияниям. Надеялись, что воздействие на его интеллект будет минимально. Само собой разумеется, создание уродливых и лишенных интеллекта младенцев не было конечной целью экспериментов, проводимых во Втором отделе, скорее наоборот, однако эти результаты, столь противоположные естественным, позволяли лучше всего определить, в какой мере решена проблема отбора желаемых качеств, так как все возможные изменения прослеживались в данном случае наиболее отчетливо. Однако, каким бы легким ни казалось решение этой части программы, предпосылки для решения всей программы в целом отсутствовали, пока не была создана идеально функционирующая плацента.

ТРЕТИЙ — в качестве Ф. И. Каминга — был особенно заинтересован в исследованиях, проводимых этим отделом: у него не было детей. Это было его уязвимое место, его болевая точка: с одной стороны, в своих выступлениях он много раз заявлял, что люди Запада никогда не станут рисковать всем ради идеи, они неспособны на это потому, что у них перед глазами всегда будут стоять их дети, забота о потомстве заставляет их идти на один сомнительный компромисс за другим и жертвовать будущим из-за животной любви к детям.

С другой стороны, у него было почти маниакальное желание самому иметь ребенка. Это болезненное раздвоение было только кажущимся, потому что на самом деле для Каминга был важен не ребенок сам по себе, он хотел сбросить с себя впившееся в него, как стрела, проклятие, над которым он когда-то посмеялся. Если бы у него был ребенок, то проклятие оказалось бы просто ерундой и такой же ерундой оказались бы все проклятия на свете. А проклинали его много раз, и Каминг — или ТРЕТИЙ, тут он был неразделим, — не мог смеяться над этим до тех пор, пока с него не было снято проклятие того старика, образ которого никак не стирался из памяти Каминга. У старика была белая борода, и он пришел из деревни на наши позиции вместе с толпой женщин и детей. Они пели: господи, помилуй, и требовали, чтобы мои солдаты сдали деревню врагу: война проиграна, будьте милосердны к живым, если вам не жаль мертвых. Они вцепились в солдат и стали вырывать у них оружие. Убивать белобородого не имело никакого смысла, поэтому я застрелил его внука, которому было лет двенадцать. Бунт был подавлен, и мы защищали деревню до тех пор, пока не получили приказа об отступлении.

То, что мне пришлось убить мальчика, который, как выяснилось, вовсе не был внуком старика, было самым тяжким из всего, что мне было предначертано. А будь у меня одно из кукурузных зерен, приготовленных Ямато, мне не пришлось бы этого сделать. Старик с белой бородой стоял у края дороги и, подняв костлявый кулак, проклинал меня: «Будь проклято твое семя! Да не родит тебе сына чрево женщины!»

Каминг, который тогда носил другое, обычное и давно забытое имя, засмеялся в ответ на эти слова, и, будь время, он с ходу сделал бы ребенка первой попавшейся девке. Однако, когда для этого нашлось время и представилась возможность, оказалось, что проклятье старика так глубоко проникло в его плоть, что парализовало ее. Ни один врач и ни один священник, изгоняющий дьявола, не мог помочь ему, так что под конец он попытался исцелиться в постели самого дорогого борделя его родного города, богатого подобными заведениями. Но и это место пришлось ему покинуть неисцеленным, его жестоко высмеяли: иди в монастырь, толстячок, ты просто старый мерин.

Эти обидные слова еще звучали в его ушах, когда он произносил с трибуны свою речь, получившую впоследствии известность, как речь в духе Катилины: Мы не позволим себя околдовать, мы не боимся проклятий, мы никогда не сдадимся, и то, что сейчас бессильно лежит, тут он оговорился и сказал: висит, — восстанет вновь во всей своей силе и блеске. И мы еще посмотрим, кто кого вздернет на древе истории, не мы будем висеть на нем с прикушенными языками.

Но ему не удалось победить зародившийся в нем с тех пор страх, ведь смысл жизни для него теперь был лишь в самосохранении, а не в продолжении рода, с годами этот страх становился все глубже и превратился в комплекс, в котором его импотентность стала общим бессилием: бездетный Каминг заразил ТРЕТЬЕГО глубоко пессимистическим взглядом на будущее.

Никто не замечал, что его все чаще и чаще мучили мрачные мысли, похожие на приступы боли, при которых человек сначала терпит, потом заглушает боль таблетками, а в конце концов ему не помогает даже морфий.

Приступы пессимизма, одолевавшие ТРЕТЬЕГО, достигли уже второй фазы, но он все-таки не мог принимать таблетки, потому что должен был — прямо или косвенно — получить их от Чебалло, который из-за своих знаний казался ему фигурой опасной и даже зловещей. Вместо этого ТРЕТИЙ прятался в своем замке в горах, где никто не мог нарушить его уединения и где на консоли стояла деревянная раскрашенная фигурка мадонны — молодая, очень красивая беременная женщина, с детской улыбкой сложившая руки на животе. Не достигавшая и трех пядей в вышину фигурка, источенная древесным червем, служила ему фетишем, она охраняла его от кошмара, посетившего его в первый раз во сне и с тех пор прочно поселившегося в его подсознании: он выходил из лифта в Омеге Дельте и шел по длинному коридору, в который слева и справа вливались другие коридоры. Никого не было видно, и ничего не было слышно, только где-то очень медленно капала вода из крана. Это напоминало звук маятника старинных башенных часов. ТРЕТИЙ шел по пустому коридору и отсчитывал капающее время, звук становился громче и громче, и, когда все вокруг наполнялось страшным звоном, в одном из боковых коридоров вдруг возникал Лоренцо Чебалло, руки у него были спрятаны за спиной. ТРЕТИЙ знал, что Чебалло держал в руках что-то страшное, он кричал: убирайся, исчезни, но из его широко раскрытого рта не вырывалось ни единого звука, все заглушал звон. ТРЕТИЙ хотел бежать, но срабатывал магнетизм Омеги Дельты, и он не мог сделать ни шагу. А Чебалло приближался, он вынимал обе руки из-за спины: в правой оказывалась сумка с инструментами, какую обычно носят механики, а в левой — целая пригоршня крошечных металлических деталей.

ТРЕТИЙ, находясь в полном сознании и понимая все, что происходит, наблюдал, как Чебалло, усердно и мрачно работая, превращал его в химеру — полумашину-получеловека, человеческого в нем оставалось только руки и мозг.

Самым страшным в этом кошмаре было то, что ТРЕТИЙ не мог считать свои страхи совершенно беспочвенными, потому что сам распорядился начать исследования именно в направлении создания человеко-машин, а Чебалло — в качестве дополнительной нагрузки — возглавил и этот отдел.

Лоренцо Чебалло был гениальным ученым, поэтому какое-либо вмешательство в его мозговую деятельность с целью направить ее — или хотя бы проконтролировать — совершенно исключалось: можно было повредить важные, в силу своей уникальности не исследованные области мозга, а разрушить подобный мозг нельзя было ни при каких обстоятельствах. Именно поэтому ТРЕТИЙ во время приступов пессимизма все чаще ловил себя на том, что ему хочется попросить деревянную мадонну, чтобы в сердце Чебалло не возникла жажда власти. Теперь, когда надежда заполучить открытие Яна Сербина стала реальной, Чебалло сделался для него не столь опасен. Как можно было судить по полученной информации, формула Яна Сербина давала возможность целенаправленно изменять человеческие свойства, не повреждая при этом мозга.

Чебалло проинформировал ТРЕТЬЕГО о положении дел в двух находящихся в его ведении отделах. Его поведение показалось ТРЕТЬЕМУ — как, впрочем, всегда в последнее время — вызывающим, но ТРЕТИЙ и на этот раз не выказал своей неприязни. Однако сегодня он впервые не испытал перед Чебалло страха. Скоро я освобожусь от этого комплекса, порожденного страхом или только беспокойством, станет легче дышать, и боязнь, что кто-то может и мне подсунуть кукурузное зерно Ямато, рассеется как дым — подумать только, что со мной могут поступить, как с резиновой крысой!

ТРЕТИЙ внутренне содрогнулся, потом весело кивнул на прощанье Чебалло.

Он вылетел обратно и в воскресенье утром — уже в качестве Ф. И. Каминга — был дома. Он поцеловал в щеку жену, завтрак был накрыт в залитом солнцем Голубом салоне, из окон открывался вид на горы. Он с аппетитом принялся за хрустящую булочку, густо намазал ветчину горчицей и заел все это полной ложкой меда, зачерпнув его прямо из баночки.

Его жена удивленно подняла брови. Он засмеялся, дочиста облизал ложку и сказал: «Когда я был еще мальчишкой и чувствовал себя чертовски хорошо, я всегда слизывал мед прямо с ложки»; вдруг без всякой связи он вспомнил, что того мальчика звали Мати, но это не имело никакого значения. Он провел весь день в прекрасном расположении духа, рассматривая в библиотеке свою коллекцию гравюр, эротики он сегодня не касался, его переполняла почти детская вера или благодарность за то, что вскоре он будет исцелен. В сумерки пошел дождик, Каминг натянул кожаные брюки и позвал собаку: он любил гулять под дождем.

По дороге он завернул на крестьянский двор, который купил четыре года назад и превратил в домик для гостей. Этот двор прежде был островком в его владениях, и хозяин двора — упрямый крестьянин — отвергал самые выгодные предложения до тех пор, пока в ходе судебного процесса о праве проезда не лишился не только въезда на хутор, но и самого хутора. Каминг выпил кружку пива и разговорился с управительницей, крепкой нарядной пятидесятилетней женщиной — ей вменялось в обязанность постоянно носить праздничную одежду, в которой ходили крестьянки этой местности в начале века. Когда Каминг сидел здесь за грубым столом и пил пиво из кружки, у него порой возникало чувство, что тут он может быть самим собой; может немного погрустить о своей жизни и о жизни вообще, быть кротким, как мудрый отшельник, и непритязательным, как старый пастух.

Женщина пожаловалась ему на учителя, который избил ее младшего так, что у того все руки в кровоподтеках. Она несчастна, подумал Каминг, потому что ее сын не поладил с учителем, а она встала на сторону мальчика и таким образом тоже выступила против власти. Люди с такой легкостью могли бы быть счастливы, если бы были довольны.

«Что такое счастье», — спросил он ее, не отрываясь от своих мыслей.

Женщина, опустив глаза, ответила, что она была бы счастлива, если бы учителю запретили бить детей.

Весь обратный путь Каминг думал над ее ответом. Его очень огорчало, что счастье этой женщины возможно лишь при ликвидации существующего порядка.

Это было второе обстоятельство, нередко омрачавшее его душу: ему казалось, будто он участвует в гонке, стараясь обогнать ход истории, грозивший поставить с ног на голову те принципы идеального общественного устройства, которые он пытался утвердить в своей новой книге. Он уже давно не сомневался, что если допустить естественный ход вещей, то со скоростью, растущей в геометрической прогрессии, начнется переоценка ценностей, и что единственная возможность притормозить это развитие и постепенно повернуть его вспять базировалась на тех исследованиях, которые проводились на Омеге Дельте.

Если в течение одного или максимум двух десятилетий не удастся создать легкие в употреблении приборы, регулирующие и направляющие поведение человека — они должны быть несложными, так как предназначаются для глобального применения, — если это не удастся, дальнейшее будет лишь вопросом времени — ТРЕТИЙ никогда не позволял себе заглядывать в будущее, потому что мир без него, без ПЯТИ, без РАЙСЕНБЕРГА был немыслим.

Но нужно и даже необходимо было думать о том, что, чем больше средств и умов концентрировалось на Омеге Дельте, тем больше их не хватало где-то в другом месте, это вызывало недовольство, и, чтобы справиться с недовольством, нужно было еще интенсивнее проводить исследования на Омеге Дельте, и опять где-то не хватало средств, и опять росло число недовольных, и колесо крутилось все быстрее и быстрее. В хорошие минуты у ТРЕТЬЕГО возникало чувство, что стоит ему сунуть палец между спицами — и колесо остановится. В такие моменты он смеялся над своими страхами и подтрунивал над хвастовством ЧЕТВЕРТОГО.

Но иногда в тяжелые минуты ему казалось, будто его самого колесовали, странным образом он не испытывал никакой боли, он был как будто мертв, но в полном сознании. Освободиться от этого он мог, только колесуя других.

И действительно, какие-то люди были привязаны к колесу, и откормленный человек в яркой одежде (на груди и на спине у него была нашита красная цифра 3) выкрикивал: Люди, остановитесь, посмотрите на них. Он кричал, как ярмарочный зазывала, расхваливающий свой товар: Они взбунтовались, и закон их покарал.

«А кто это, закон?», — спросил Крабат.

«Закон — это закон, — ответил человек. — У него нет имени».

Они пошли дальше по дороге, которая пролегала между морем и пустыней, и еще долго слышали человека, кричавшего о безымянном законе… Потом море осталось позади, и пустыня, которая не была песчаной пустыней, это была плодородная, но заброшенная и потому мертвая земля, стала еще пустыннее и скучнее без живого моря, пустота переливалась на солнце, и наконец далеко впереди возник цветущий оазис.

Проделав долгий путь, они и впрямь достигли оазиса, может быть, это был вовсе не оазис, а лишь последний клочок плодородной земли, на котором пока еще росли пальмы, оливковые деревья, цитрусовые. Всюду под деревьями валялись лопнувшие, гниющие плоды, буйно, как сорняки, разрослись яркие цветы. Оросительные канавы высохли и местами осыпались, лопасти водяных колес продырявились и поломались. Со всех сторон, как парша, в эту землю въедалась пустыня.

Из глубины пальмовой рощи доносился стук топора; Крабат и Якуб Кушк направились в ту сторону и вскоре наткнулись на группу солдат, рубивших деревья. Они орудовали не топорами, а мечами, с великим трудом, пядь за пядью врубаясь в твердые стволы. Другая, вдвое большая группа, надзирала за работой или за работающими. Три капитана и около дюжины офицеров младших званий руководили операцией и наблюдали за надзирающими. В полуоткрытой палатке за карточным столом сидел полковник с адъютантами, а перед палаткой лежали связные, готовые согласно уставу немедленно выполнить поручение.

Крабат и Якуб Кушк были тотчас взяты под стражу, обысканы с ног до головы и после этого доставлены к полковнику.

У полковника был гладко выбрит подбородок, а концы усов перекинуты за спину и завязаны узлом. От правого уса были отделены пятьдесят волосков и скручены в шнур, на котором висел монокль. Полковник вставил монокль, бросил небрежный взгляд на задержанных и вопросительный на Третьего адъютанта.

Третий адъютант проскрипел: «Нет доказательств, что это шпионы».

«Поджаривать их, — приказал полковник, — пока не сознаются».

«Не стоит тратить дрова, — сказал Якуб Кушк. — Я сознаюсь, что ношу тайное оружие». И он показал на свою трубу.

Четвертый адъютант осмотрел инструмент и доложил, что это самая обыкновенная труба.

Полковник приказал подуть в нее.

Вперед вышел войсковой трубач и дунул в трубу. Раздался такой звук, будто слон выпустил газы, и сильная вонь распространилась в воздухе.

«Свинья, — сказал полковник, — тридцать розог».

Тридцать ударов были нанесены войсковому трубачу страусовым пером по голой спине.

«Мы можем позволить себе лишь символические наказания, — грустно объяснил полковник. — К сожалению. Но с вами, — добавил он дружелюбно, — дело обстоит совсем иначе».

«Разреши моему трубачу сыграть на трубе», — сказал Крабат.

«Разрешаю, — буркнул полковник. — Пусть это будет, так сказать, ваше последнее желание. Но потом мы вас поджарим».

Якуб Кушк взял трубу и заиграл веселую песенку: Настанет день святого Иоганна, и розы расцветут, монокль полковника сразу же стал подпрыгивать в ритме вальса, войсковой трубач обнял Третьего адъютанта и, вальсируя, вылетел вместе с ним из палатки, полковник подхватил бледнолицего связного, солдаты, рубившие деревья, побросали свои мечи, громкие, лающие голоса капитанов и других офицеров включились в общий хор, они не знали слов, поэтому пели просто: марш, марш — и, взявшись за руки, кружились в хороводе.

Якуб Кушк играл до тех пор, пока полковник не засмеялся так, будто ему устроили «шведскую козу» (пытка, применявшаяся в Тридцатилетнюю войну: ступни посыпали солью и давали слизывать козе).

Полковник упал в траву и, все еще сотрясаясь от смеха, выдернул из своих усов два самых длинных волоса — один справа, другой слева. К нему сразу же подскочил Первый адъютант, но, слегка поколебавшись, полковник небрежным жестом отослал его и собственноручно вручил оба волоса Крабату и Якубу Кушку как награду за доставленное удовольствие и в память о нем. «Одна дама, — сказал он, чуть улыбнувшись, — оправила мой волос в серебро и носит его на шее. Мой волос служит пропуском для любого караула: в поле, у городских стен, в самом городе. Каждый солдат знает мои усы», — сказал он, и капитаны в подтверждение его слов кивнули головами.

Полковник пожелал друзьям счастливого пути, потом огляделся, вид у него все еще был довольный: казалось, он замечал теперь вокруг себя не одних лишь военных. «Оставьте эти красивые деревья, — сказал он, — все равно у нас нет больше катапультистов».

Крабат и Якуб Кушк, предъявляя волосы из усов полковника, без труда прошли сквозь бесчисленные полевые караулы, посты, заставы, проволочные заграждения, минные поля, через рвы и насыпи, через тройную охрану у ворот и увидели на насыпях, за деревьями, на площадях, на каждом углу катапульты, нацеленные во всех направлениях. Даже если бы нашлись катапультисты, для новых катапульт не хватило бы места.

Крепость была большая, как город, и в самом деле многое говорило о том, что это и есть город, превращенный в крепость. Окна домов были на скорую руку заделаны, чтобы служить бойницами, кусты шиповника, когда-то посаженные в образцовом порядке, одичали, канализационная система была разрыта и превращена в траншеи высотой в человеческий рост.

Несмотря на то что все вокруг прямо кишело солдатами и офицерами всех званий, крепость — или город — производила впечатление покинутой и заброшенной; не было ни женщин, ни детей, повсюду распахнутые настежь мясные лавки без мясников, булочные без булочников, парикмахерские без парикмахеров и даже бордель с пустыми койками. После захода солнца весь город погрузился в кромешную тьму и почти зловещую тишину. На ночь Крабат и Якуб Кушк забрались в один из немногих запертых домов, где не были расквартированы солдаты.

Дом был богатый и обставлен с большим вкусом. Мраморные полы повсюду, за исключением кухни, были устланы персидскими коврами, столы из кедра, а вся остальная мебель из полированного красного дерева. Раскрашенные фризы, яркие сукна и блестящие шелка украшали стены, в атриуме они увидели мозаику из голубовато-фиолетового берилла и желтоватого мрамора. Стоявший в нише домашний алтарь из золота и слоновой кости был настоящим произведением искусства. Перед ним висела потухшая серебряная лампадка, Крабат влил в нее масла и зажег.

Поднявшись наверх, они обнаружили широкие удобные кровати, покрытые прекрасно выдубленными, мягкими львиными шкурами. «Не хватает только девчонки», — сказал Якуб Кушк, но в это время у него заурчало в животе, и он решил удовольствоваться малым: холодной индюшкой и парой бутылок вина.

В подвале всего было вдоволь, запасов хватило бы на целый год. Головка сыра, казалось, была кем-то только что надрезана, свежий срез источал тонкий аромат. Наверное, какой-нибудь солдат улучшил свой паек, решили они.

Якуб Кушк отрезал порядочный ломоть ветчины и оглянулся в поисках подходящего гарнира — может быть, в подвале найдутся маринованные огурчики. В самом темном углу он обнаружил огромную бочку с квашеной капустой и запустил туда руку, чтобы достать полную пригоршню, но вместо капусты его пальцы ухватили чьи-то волосы. Эти волосы принадлежали мальчишке, который удобно устроился в кожаном мешке прямо в квашеной капусте. В руке он держал только что отрезанный кусок сыра.

Мальчишка — ему было лет четырнадцать — пожал плечами: нашли все-таки, а я думал, что в доме генерала никто не догадается искать.

Оказывается, он жил здесь уже несколько месяцев в полной безопасности, кожаный мешок понадобился ему сегодня в первый раз. Генерал появляется дома раза три в неделю, ночует и снова исчезает.

«Ты ведь местный, — обратился к нему Якуб Кушк, — объясни, что тут происходит». Мальчик просветил их, рассказав очень запутанную историю о том, почему он спрятался и что случилось с городом: «Во всем виноваты Те-за-границей, у них беспорядок, а у нас порядок, и они хотят у нас устроить такой же беспорядок, они все отобрали у своих хозяев и хотят все отобрать у нас. Чтобы защищаться, мы должны покупать оружие, а оно очень дорогое, а так как денег у нас больше нет, мы расплачиваемся людьми. Когда мальчику исполняется пятнадцать лет, он может стать солдатом, и тогда его не продадут. Мне скоро исполнится пятнадцать».

Крабат спросил: «Откуда ты все это так хорошо знаешь?»

«Мы проходили это в школе, когда она еще была, а теперь всех учителей, слава богу, продали, — объяснил мальчик. — Началось все с цитрусовых». Те-за-границей стали подстрекать наших сборщиков, которым не разрешалось есть плоды, что они собирали. И вот сборщики, взбунтовавшись, потребовали себе право съедать каждый тысячный плод. Это им разрешили, но одновременно запретили собирать в день больше чем девятьсот девяносто девять плодов и установили, что счет ежедневно будет начинаться сначала.

Те-за-границей выставили вдоль всей границы плакаты, на которых было написано: кто не сеет, тот не ест, сборщики имеют право есть те плоды, которые собирают.

Тогда генерал выступил с армией, чтобы проучить Тех-за-границей, но у них было слишком много солдат и слишком много оружия, поэтому генерал приказал превратить в пустыню всю нашу землю вдоль границы, чтобы сборщики не читали больше тех плакатов и не заражались вредными идеями.

Генерал сказал, если у Тех-за-границей так много солдат и оружия, что нам не удалось даже уничтожить их плакаты, выставленные вдоль границы, то совершенно ясно, что солдаты нужны им для того, чтобы навязать нам свой беспорядок. Поэтому нам необходимо как можно больше оружия и солдат.

Сначала генерал продал тысячу сборщиков, потому что они взбунтовались первыми. За это мы получили пять самых современных катапульт, которые стреляли очень далеко. Чтобы испытать их, мы один раз выстрелили через границу. Они ответили нам, их снаряды долетели почти до нашего города, и генерал сразу же понял, что они хотят всех нас перебить, и купил новые катапульты, а за них мы расплатились остальными сборщиками.

Тогда в городе не стало больше фруктов, и люди начали роптать. А когда люди недовольны, врагам очень легко завоевать город. Поэтому генерал должен был купить еще больше оружия и расплатиться…»

Людьми, хотел сказать мальчик, но в это время открылась входная дверь — генерал вернулся домой. Он был не слишком высокого роста, но широк в плечах, с крепкими ляжками. Его мундир сверкал блестящим металлом, и при ходьбе генерал тихонько позвякивал, как рождественская елка. На голове у него был шлем, сделанный из препарированного особым способом львиного черепа.

Пока генерал поднимался по лестнице, мальчик, широко раскрыв глаза, шептал: «Наш спаситель». Лестница скрипела, но, может быть, это кряхтел генерал, который останавливался на каждой пятой ступеньке, чтобы перевести дух.

Наверху, в своей спальне, он снял шлем, маленькая, почти лысая голова на могучем теле делала его похожим на ящера. Подбородок генерала, не поддерживаемый ремешком от шлема, сразу же обвис, маленькие глазки казались воспаленными и усталыми.

Кряхтя — значит, это не лестница скрипела, — он опустился на кровать и начал расстегиваться и расшнуровываться: под генеральским мундиром оказался старик. Зевая, он принялся расчесывать седую растительность на груди, потом шершавой ладонью растирать худые, покрытые синими венами ноги, раздался такой звук, будто провели по мешку из джута, меланхолично и бездумно погрузился в созерцание жировых подушек на своих ляжках, вдруг замер, словно напряженно прислушиваясь к чему-то, выпустил газы и облегченно вздохнул. Ногой он нашарил под кроватью шлепанцы и натянул измятую черную с белыми полосками ночную рубашку. Она была ему слишком длинна, поэтому он подобрал ее и, подойдя к столу, стал внимательно разглядывать свой язык в серебряном ручном зеркале.

«Ихтиозавр», — сказал Якуб Кушк.

Они вошли в спальню, и ихтиозавр нисколько не удивился, обнаружив здесь чужих. Он повернулся к ним и спросил властно и нетерпеливо: «Так будете вы нам поставлять или нет?»

Якуб Кушк, более опытный, чем Крабат, по части торговли, к тому же он никогда не лез за словом в карман, ответил: «Но вам ведь нечем платить».

«В кредит, — сказал генерал, — мы даем гарантии».

«В кредит даже черт душу не отпустит», — возразил Якуб Кушк.

«Но мне нужны самого дальнего действия и не меньше двадцати штук, — прорычал генерал. — В качестве гарантии я предлагаю Тех-за-границей».

Теперь в игру вступил Крабат. В ответ на слова генерала он язвительно рассмеялся. «Ну хорошо», — сказал генерал. Внезапно он преобразился, вместо нелепого старика в чересчур длинной ночной рубашке перед ними возник генерал: он выпрямился, лицо его сделалось сухим, нос узким, похожим на ястребиный клюв, взгляд, несмотря на мешки под глазами, стал холодным и пронзительным. «Мы заключаем контракт, — произнес он скрипучим голосом, — вы поставляете оружие, которое мне необходимо, и за это получаете оливковое масло: у Тех-за-границей много масла — пять миллионов оливковых деревьев».

На улице стало светло, как днем. «Мы договорим позднее», — сказал генерал, снял с вешалки мундир из голубого сукна, сильно заношенный, с пятнами от табака, на груди с правой стороны красовался золотой орден в форме звезды, нахлобучил на свой почти совершенно голый череп пудреный парик вместе с треуголкой, достал палку с серебряным набалдашником, подошел к окну и открыл его. Раздалось троекратное тысячеголосое «ура». Величественная фигура в окне поднесла правую руку к треуголке в знак приветствия, в то время как внутри, в комнате, старик в ночной рубашке почесал левой ногой в войлочном шлепанце зудевшую правую икру. Перед домом на большой квадратной площади выстроился полк, сводный оркестр сыграл марш Смерти-и-Дьявола, началась торжественная церемония Большого ночного парада. Застывшая фигура в окне смотрела вниз, неподвижно стояли на трибуне почетные гости: Крабат узнал Ганнибала, Монтгомери, Юлия Цезаря, Гинденбурга, Фрундсберга[16], Тилли, Александра Македонского, принца Евгения Савойского и Наполеона. Они были в первом ряду, а за ними в тени Крабат насчитал добрую дюжину других, среди которых он смог узнать только персидского царя Ксеркса.

Это только казалось, что почетные гости безучастно наблюдают за церемонией парада. Когда солдаты блестяще выполнили последний поворот и военный оркестр покинул площадь, они выразили свое одобрение стуком мечей — грохот был такой, будто телега с железным ломом проехала по булыжной мостовой. При этом они дружески кивали друг другу, гордые и довольные.

Генерал захлопнул окно. «Некоторые из них добираются издалека, — сказал он. — Верные сердца. Это зрелище придает им силы».

Якуб Кушк не мог все подробно разглядеть со своего места, он распахнул окно, чтобы крикнуть что-то Гинденбургу, с которым у него были старые счеты, но шутка замерла у него на губах, когда он увидел, что происходило внизу: солдат, только что участвовавших в параде, у выхода с площади разоружали, связывали по десять человек и грузили в большую, крытую решеткой машину.

Генерал, стоявший опять в одной рубашке у стола, держал в руках контракт на поставку оружия в обмен на масло. С угрюмым видом он гнул свою линию: если мне и дальше придется оплачивать ваши проклятые счета моими прекрасными солдатами, то очень скоро я не смогу развлекать своих почетных гостей подобными зрелищами. Он пришел в ярость. Вы проглатываете моих людей — сегодня один полк, завтра другой… Но потом генерал поклялся, что, если будет нужно, он вслед за солдатами продаст все дома, один за другим, чтобы купить оружие. «Оружия! Оружия! — Кричал он. — Я буду защищать город. Даже если вы меня вынудите прибегнуть к крайним мерам…»

Крабат и Якуб Кушк слышали его крики, когда уже вышли на улицу и забрались в крытую решеткой машину, битком набитую связанными солдатами, которая тут же тронулась.

Один солдат удивленно спросил: «И до вас, трубачей, добрались?»

«Добрались до того, у кого на шее петля», — ответил Якуб Кушк и перерезал всем веревки.

Прежде чем солдаты смогли понять, что произошло, их сковало, как параличом, они заснули мертвым сном. Крабат и Якуб Кушк напрасно пытались бороться со странным, постепенно овладевшим ими оцепенением, сознание их угасало.

Они очнулись от громкого смеха. Смеялись они сами. Одни хлопали себя по ляжкам, другие держались за животы, а у бравого фельдфебеля от смеха текли по щекам слезы.

Они уже не сидели и не лежали вповалку, тесно прижатые друг к другу в закрытой машине, а удобно разместились в автобусе со сверкающими стеклами, который катил по гладкой дороге как по маслу. Все вокруг казалось веселым и приветливым, в бледно-голубое небо были вкраплены облачка, нежные и воздушные, как зефир. По обочинам дороги там и сям стояли большие яркие плакаты, которые давали всем проезжающим добрые советы: пить только этот ароматный кофе, облачаться на ночь именно в эти прозрачные рубашечки, ездить только на этом супербензине, спать на божественно-мягких кроватях именно этой фирмы. Порой далеко слева возникал кусочек моря, один раз дорога повернула прямо к морю, оно было зеленоватым, и на берегу лежали огромные каменные глыбы. С правой стороны возвышалось большое здание, не то замок, не то крепость, стены этой крепости, казалось, были сложены из тех огромных глыб, которые лежали у морского берега. Высокий, звонкий женский голос, доносившийся из вмонтированных в автобусе динамиков, рассказывал в связи с этим замком о Гамлете, но солдаты не слушали, они смотрели на громадный, величиной с летний домик плоский камень у берега, на котором расположилось несколько загорелых обнаженных девушек, весело махавших вслед автобусу.

Ярких плакатов по обочинам дороги становилось все больше, ряд белоснежных домиков с зелеными ставнями и красными черепичными крышами становился все теснее и теснее, море осталось далеко позади. Наконец автобус медленно въехал в парк: грабы со светлыми стволами, черно-белые березы, словно покрытые коростой дубы, красноствольные сосны, укатанные дорожки цвета охры, темно-зеленые газоны, а в центре луга, усыпанного маргаритками и голубыми колокольчиками, могучий, но как будто согнутый подагрой бук, листва которого казалась почти лиловой.

Автобус остановился перед низким, крытым камышом рестораном. На площадке, посыпанной белым гравием, для гостей были уже накрыты разноцветные пластиковые столики, две светлокосые девушки в стилизованных костюмах рыбачек разносили еду: рыбу, поджаренную на гриле, с картофелем фри. На сервировочном столике хозяин развозил напитки: узкие бутылки с колой и пивом, графины с вином.

Мужчины ели и пили молча, все еще находясь в каком-то оцепенении, и даже Якуб Кушк, который никогда не ел рыбы — за исключением тех случаев, когда сам ее ловил, а рыба в ресторане показалась ему превосходной, — никак не смог выразить свое восхищение, язык у него словно присох к нёбу. Крабат вспомнил про посох, но с таким трудом, словно вспоминал уравнение Эйнштейна. Он пошел к автобусу, там лежал его посох и труба мельника. Якуб Кушк уставился на трубу, будто видел ее впервые, он все еще не мог выразить словами, какой вкус был у жареного палтуса.

После еды они во главе с водителем автобуса углубились в парк, куда уже стекались люди, привлеченные звуками музыки. Водитель автобуса показывал в толпе то на одного, то на другого и называл: слесарь, портовый рабочий, бухгалтер, школьники со своей учительницей, король и королева — оба довольно молодые, без скипетра и короны, у нее на голове легкая летняя шляпка, а он курил маленькую коричневую сигару. Они увидели банкира, продавщицу, устроительницу благотворительных базаров — эта дама была так худа и суха, что, казалось, сама нуждалась в благотворительности, — рыбака, министра, служащую таможни — у этой на носу были очки со стеклами толстыми, как в лупе, и она недоверчиво заглядывала за каждый кустик, — увидели полицейского, бизнесмена, который в этот момент как раз подошел к игральному автомату, где нужно было торпедами попасть в быстро проплывающие корабли.

Вместе с водителем автобуса они быстро прошли вдоль длинного ряда самых разнообразных игральных автоматов, одни были просто для развлечения, другие для игры на деньги. Седовласая дама, курившая такую же сигару, как король, выиграла столько металлических жетонов, что ей пришлось насыпать их в юбку, и, подобрав ее, как фартук, она направилась к кассе, чтобы обменять свой выигрыш на настоящие деньги. Устроительница благотворительных базаров, пробивая себе дорогу острыми локтями, устремилась к этому «счастливому» автомату; мальчика, подошедшего раньше ее, она отодвинула со сладкой улыбкой, строго указав при этом на его слишком юный возраст.

За игральными автоматами они увидели длинный ряд баров, где продавали не только жареную рыбу, но и сосиски, цыплят, жареное мясо и, конечно, золотистый хрустящий жареный картофель. Водитель автобуса опять стал называть профессии попадавшихся им навстречу людей, получалось нечто вроде социального каталога, перечисление было так же длинно, как и скучно, так же пестро, как и монотонно: от ловца угрей до владельца цементного завода.

Постепенно, шаг за шагом, бывшие солдаты вновь становились самими собой или, может быть, постепенно осваивались со своей новой сутью, во всяком случае, они начали произносить короткие фразы, и то, что они говорили, напоминало звуки речи, слышавшейся вокруг. Тот — бывший — солдат, которого Якуб Кушк освободил первым, попробовал даже пошутить, но его шутка получилась такой же неуклюжей, как дама, занимающаяся благотворительностью, — в этот момент она как раз положила в шапку слепого скрипача билет вещевой лотереи.

Якуб Кушк наконец сумел рассказать, что жареный палтус напомнил ему по вкусу только что вынутую из кастрюли домашнюю колбасу, начиненную кашей. Он хотел сказать, что рыба была такая же вкусная, но Крабат его не понял, он напряженно вслушивался в мелодию, которая все явственнее пробивалась сквозь общий шум. Казалось, она доносилась из гигантского Колеса обозрения, нижняя часть которого была чем-то завешена и виден был лишь очень узкий, ниже человеческого роста вход. Колесо крутилось, и пустые, висящие в воздухе гондолы слегка раскачивались на ветру.

Неожиданно Крабат узнал мелодию, он слышал ее в деревенском трактире «Волшебная лампа Аладдина» — это была песенка о девице из Монтиньяка. Он не понимал причины охватившего его беспокойства, но постепенно оно все больше и больше овладевало им, сначала он ощутил зуд и весь покрылся гусиной кожей, потом у него возникло чувство, будто он по колено стоит в муравейнике, у него начался озноб, пробиравший его до костей, и когда наконец все это прекратилось, он услышал только свое сердце, оно стучало сильно и: громко, как молот по наковальне, и Крабату казалось, что этот стук должны слышать все.

Но даже его друг, стоявший подле, ничего не слышал, вместе с остальными он во все горло распевал песню.

Водитель автобуса, разыгрывая из себя Доброго Волшебника, смеясь, вталкивал одного за другим в узкий вход Колеса обозрения, Колесо двигалось толчками, по мере того как пассажиры заполняли гондолы, и такими же толчками поднималась вверх завеса. Предпоследним в гондолу влез Якуб Кушк, за ним Крабат, и водитель автобуса запер вход.

Кричаще яркая завеса изнутри казалась черной. Крабат не мог разглядеть даже края своей гондолы, но он сразу почувствовал, что он не один, и услышал чье-то учащенное дыхание, словно после очень быстрого бега. Колесо обозрения начало крутиться, гондола поднялась, и кто-то уселся рядом с ним, он никого не видел, но почувствовал всей кожей.

«Смяла», — сказал он уверенно, как будто нашел то, что искал.

«Если хочешь, то и Смяла тоже», — ответила она, и он догадался, что она улыбнулась.

Беззвучно, а может, шум заглушила музыка, спала черная пелена, и яркие веселые гондолы засверкали на фоне зеленых деревьев и бледно-голубого безоблачного неба. И рядом с ним — Айку. Он робко поцеловал Айку, это был ее рот, но что-то чужое было в ней, не потому, что она была в белом, с мелкой плиссировкой платье и красных сандалетах на высоких каблуках. И не потому, что она улыбалась, а за этой улыбкой стояли слезы.

«Они соединились со своими женами и детьми», — сказала она, и он увидел, что люди во всех гондолах сияют от радости.

В гондоле мельника сидела ее подруга в шафрановой блузке и рассматривала Кушка спокойно и холодно, но очень подробно: с головы до ног. Якуб Кушк позволил себе проделать по отношению к ней то же самое. Закончив свой осмотр, он сказал: ах да — и показал ей волос из усов полковника во всю его длину. Девица в шафрановой блузке уставилась на него, как будто он держал в руках Святой Грааль, а Айку сказала, что Якуб Кушк нравится ее подруге. Когда они опустились, она выпрыгнула из гондолы, и Крабат последовал за ней.

Крестьянский двор, низкая крыша из коричнево-красной черепицы, пол из белых клинкерных кирпичей, крутая дубовая лестница, в каморке внушительный, ярко раскрашенный платяной шкаф, такой же расписной ларь, служащий ночным столиком, высокая и широкая кровать с богатой резьбой, на окнах, голубые занавески из набивного ситца, и солнце еще высоко в небе.

Айку была бледна, казалась усталой и подавленной. Она присела на ларь; задерни занавески, попросила она, не поднимая головы.

Теперь в комнате был полумрак, он сел к ней и поцеловал, ее губы были сухими и потрескавшимися, словно у нее был жар. Она обвила его руками и заплакала или засмеялась: ее всю трясло. «Я не хотела тебя видеть и искала тебя».

Позже, когда наступил вечер и окно было широко распахнуто, он заметил, что оба глаза у нее зрячие. Вдруг она сказала: «На следующий день я увидела в газете твою фотографию».

Он спросил ее о нищем.

«Разве там был нищий? — удивилась она. — У нас каждый может стать нищим, если захочет. Каждый может стать всем, чем пожелает. Водитель автобуса назовет вам профессии, на которые спрос. Только солдатом здесь никто не может стать. Я ненавижу войну».

«Я тоже, — сказал он. — Но вы поставляете генералу оружие».

«Но за это мы выкупаем у него солдат. — Она покачала головой, удивляясь его непонятливости. — Как же он сможет воевать! А у нас запрещено учить людей убивать».

Крабат сказал: «Если я не узнаю, как убить его, он убьет меня».

«Кто?» — спросила она.

«Райсенберг», — ответил он.

«А зачем ему это?» — спросила она и, приподнявшись, посмотрела на него сверху вниз, грудь ее сама собой легла в его ладони.

«Из нее будет пить твой сын», — произнесла она, и каждое слово прозвучало раздельно.

«Я сделаю для этого все от меня зависящее», — проговорил он.

Она слабо улыбнулась: «Я это знаю»,

Время текло темным потоком, и течение это было прервано лишь один раз: во дворе или в доме раздался крик — может, это было ржанье кобылы, призывающей жеребца. Но, может, само время остановилось. Оно стоит на месте, а мы изменяемся в силу определенных химических процессов. Синтез и распад; как справедливо сказано в библии: Ибо прах ты… Она прошептала: «Я люблю тебя, ты любишь меня, но все законы запрещают это. А если мой сын когда-нибудь спросит, кто его отец, что я ему скажу?»

Я свой отец, и я свой сын. Если бы я не был своим отцом, я не был бы я, и если бы я не был своим сыном, для чего мне быть самим собой?

Крабат потянулся за посохом, который лежал на расписном ларе. «Взяв его, — сказал он, — я отправился искать Страну Счастья. Но я хотел отыскать ее как можно скорее, быстрее, чем это было возможно, поэтому я потерял Смялу. Но настанет день, и я воткну свой посох в землю, и из него вырастет дерево, и каждая ветвь станет такой крепкой, что на ней можно будет повесить его, и синий прикушенный язык будет вываливаться у него изо рта. Мне придется затянуть петлю и вздернуть его. И никакой волшебник не совершит этого за меня, и никакая вера не избавит меня от этого».

Девушка пристально вглядывалась в него, но оба ее глаза были незрячи, а в сердце жила наивная надежда, что она, слепая, создаст себе новый мир, потому что не будет видеть старого.

На дворе все еще стояла зима, серая и бесснежная. Якуб Кушк сказал: «Она ржала, как кобыла, призывающая жеребца».

Крабат молчал, и до слез наивной показалась ему вера в то, что Райсенберг повесится сам, если вытянуть из его одежды шерстяную нитку и сделать из нее петлю.

Его глаза вглядывались в темноту, прежде чем он ступил в нее. Это была та самая темнота, воспользовавшись которой генерал — ДОВЕДЕННЫЙ ДО КРАЙНОСТИ — напал на эту страну и захватил ее. Часть проданных солдат перебежала к нему добровольно, другие встали в строй, подчинившись его приказу. Солдаты были одеты в серо-зеленую форму, и на параде Победы военный оркестр — тысяча музыкантов — играл марш Смерти-и-Дьявола.

А в остальном в стране не произошло существенных изменений, и каждый все равно мог стать всем, чем пожелает, от ловца угрей до мастера кнута и пряника.

И Колесо обозрения продолжало крутиться, под ним стояла Айку, не вооруженная ничем, кроме добрых намерений.

Но она не плакала, и ее подруги в шафрановой блузке рядом с ней не было. Одну руку она крепко сжала в кулак — там было то, что она не хотела утратить.


Загрузка...