Глава 6


Трактир «Волшебная лампа Аладдина» располагался в узеньком заасфальтированном тупичке — там, где сходились городская стена, замок и фабричная ограда. Над тяжелой сводчатой дверью из мореного дуба, которая вела в трактир — а в него упирался тупичок, — медленно вращался, мерцая то красным, то зеленым, большой кованый фонарь; он был соединен с музыкальным ящиком, из которого раздавалась какая-то странная, словно вихляющая мелодия, настолько резавшая слух, что Якуб Кушк в ужасе зажал уши руками.

Нищий улыбнулся и, войдя в дверь, которая сама собой распахнулась перед ними, нажал на какую-то кнопку. Фонарь начал вращаться в обратную сторону, и звуки сложились в мелодию танца из оперы «Калиф Багдадский». Через несколько тактов нищий снова переключил ящик на обратный ход. «Приевшиеся вещи вновь становятся привлекательными, если подойти к ним с обратной стороны, — заметил он. — Эта житейская мудрость, кстати сказать, основа моего увеселительного заведения».

Не только манера говорить и двигаться, но и весь его облик изменились до неузнаваемости: нищий остался за дверью, а перед ними стоял уверенный в себе хозяин дома, скупым жестом приглашая гостей войти внутрь. Они вошли и увидели просторное помещение, сильно смахивавшее на костюмерную солидного театра. Трое мужчин средних лет и две женщины, намного их моложе, громко и весело болтая, раздевались догола и сдавали одежду гардеробщицам, а те вешали ее на плечики и подтягивали на блоке под самый потолок. Оставив при себе лишь бумажники или сумочки, гости выбирали из нищенских лохмотьев, имевшихся здесь в большом ассортименте, то, что приходилось им по вкусу; одна молодая дама ограничилась рваной бумазейной рубашкой и обтрепанной шалью, которую повязала вокруг бедер.

Хозяин заведения с привычной: учтивостью приветствовал гостей и, расхваливая только что полученную зернистую икру, запустил руку под бумазейную рубашку молодой дамы. Та как ни в чем не бывало продолжала приводить в беспорядок свою тщательно уложенную прическу, болтая без умолку о предстоящем вечере по случаю дня рождения ее супруга, который они весело проведут сегодня в «Аладдине».

Хозяин дома поздравил виновника торжества, пожелал всем приятно провести вечер и сделал Крабату и Якубу Кушку знак следовать за ним. Миновав короткий и узкий переход со сводчатым потолком, они попали в другой вестибюль, куда выходили еще две двери: одна — для гостей из-за городской стены, другая — для жителей огороженной части города; обе двери были такие крохотные, что войти в них можно было только боком и пригнувшись.

Гардероб здесь был невелик, но зато совсем иного свойства: костюмы из самого тонкого сукна, дорогие вечерние туалеты, белье в кружевах, блестящие мундиры и ко всему этому богатству еще два сундука с драгоценностями, настоящими и поддельными.

Здесь гостей встречали пятеро гардеробщиков ростом никак не ниже метр девяносто и таких дюжих, что каждый из них играючи мог преградить вход в любую из дверей.

«Гости, прибывающие в заведение с этой стороны, — сказал хозяин дома, чтобы объяснить или оправдать присутствие в гардеробной этих чемпионов по боксу и борьбе, — приходят сюда зрячими, выбирают туалеты и украшения и лишь после этого сдают на хранение глаза. И слабосильными этих плотников и пекарей или крестьянских парней из-за городской стены никак не назовешь, так что здешние молодцы отнюдь не лишняя мера предосторожности». По его знаку один молодец открыл железный ящик, и перед ними засверкали, заискрились двадцать четыре пары глаз из великолепных драгоценных камней, уложенных по цветам и размерам. С этой стороны в заведение не впускали сразу большого числа гостей. Из внутренних помещений дома появился красивый юноша в белых шароварах и красной феске и что-то шепнул шефу на ухо, тот кивнул и обратился к Крабату и Якубу

Кушку: «К сожалению, мне придется покинуть вас на время, — сказал он. — Но мой дом в вашем распоряжении. Как только освобожусь, непременно присоединюсь к вам, если, конечно, вы, — он любезно улыбнулся, — до тех пор не найдете более приятной компании».

Кусок стены со скрипом повернулся на невидимых и, по всей вероятности, ржавых петлях, и нищий исчез в образовавшемся проеме, тут же плотно закрывшемся за ним. В сопровождении молодого красавца в костюме турка Крабат и Якуб Кушк вошли во внутренние залы «Волшебной лампы Аладдина».

На первый взгляд казалось, что заведение это либо строилось без всякого плана, либо к первоначальному зданию впоследствии постепенно пристраивались новые помещения, так как все комнаты носили отпечаток разных эпох и разнобоя во вкусах строителей. Из ультрасовременного бара, сверкающего хромом и никелем, в котором за бокалом содовой сидели со скучающим видом лишь три плоскогрудые девицы, они спустились по витой каменной лестнице с выщербленными от времени ступеньками и оказались в караван-сарае, где два морских офицера — не то адмиралы, не то капитаны — громко торговались с несколькими весьма смазливыми погонщицами верблюдов. Денег у офицеров, по-видимому, было в обрез, как и предметов туалета у девиц. Из караван-сарая узкий, занавешенный старыми верблюжьими одеялами переход вел в средневековый винный погребок, а поднявшись по другой лестнице, они попали в типичную баварскую пивную. В обоих залах кельнеры и кельнерши стояли наготове в ожидании гостей. Якубу Кушку очень приглянулись кельнерши в винном погребке, но Крабат потащил его дальше.

Портовый кабачок, курильня опиума, японский чайный домик с улыбающейся гейшей Серебряный Серп Месяца, турецкая кофейня — они совсем заблудились и уже не понимали, что внизу, что наверху, что в самом заднем уголке, а что рядом с первой или второй гардеробной Якуб Кушк сказал: «Насчет девочек нищий не соврал, но в остальном его заведение сильно смахивает на мышеловку. Не пора ли сматывать удочки, брат, пока кошку не впустили!»

Крабат беззаботно возразил, что с удовольствием познакомился бы с кошкой, коль скоро она существует. О том, что охотно вернулся бы к гейше, он умолчал.

Они вошли в английский клуб: чопорный слуга, электрический камин, в глубоком кожаном кресле — лорд. Нос у лорда был непомерно длинен, а уши непомерно велики; он был, по всей видимости, глуховат: в правом ухе у него торчал слуховой аппарат величиной с пуговицу.

Крабат потянул Якуба Кушка за портьеру и вытащил из его трубы сосиску, которую этот лорд засунул туда перед прилавком Леверенца. Он снял кожицу с сосиски, прилипшей к трубе так прочно, словно она уже срослась с ней, и сосиска, оказалась крошечным радиопередатчиком.

Он поднес сосиску к губам Кушка и жестом дал понять, чтобы тот изобразил на трубе пистолетный выстрел — у него это очень похоже получалось. Якуб Кушк набрал в легкие побольше воздуха, вынул заглушку и дунул так, что ушастый лорд взлетел в воздух, как будто его катапультировали, плюхнулся обратно в кресло и замер в каменной неподвижности, словно соображая, жив он еще, хотя бы отчасти, или уже окончательно умер.

Крабат вновь сунул передатчик в сосисочную кожицу, а Якуб Кушк стал приглядываться, ища укромное местечко, куда можно было бы надежно спрятать аппарат. В переходе между венским кабачком с оркестром народной музыки и каким-то помещением, где они еще не были и где, судя по смеху и гомону, веселились вовсю, он обнаружил туалет и счел это место самым подходящим. Крабат прилепил передатчик под сиденье, ибо контроль за деятельностью кишечника граждан тоже должен входить в круг обязанностей их тайных соглядатаев.

Помещение, где столь шумно веселились, было самым большим в заведении и походило на деревенский трактир с полотен Брейгеля. Вероятно, в нем раньше и был трактир, положивший начало всему остальному.

Зал, уставленный грубо сколоченными тяжелыми столами, был набит битком; буфетчик и девушки, обносившие гостей кушаньями и напитками, буквально сбивались с ног.

Когда две девушки пронесли на подносе огромные глиняные миски с аппетитно дымящимися клецками, кислой капустой и копченой грудинкой, Якуб Кушк забыл все свои опасения и стал высматривать, нет ли где свободного местечка. За огромным круглым столом в углу зала, занятым изрядно захмелевшей и крайне разномастной компанией, он заприметил ту дамочку, что вырядилась в рваную бумазейную рубашку. «Там можно, пожалуй, выкроить местечко, — заметил он, — правда, только одно».

«Обо мне не беспокойся, — сказал Крабат, — побеспокойся лучше о том, как схватить кошку за хвост раньше, чем она тебя за горло!»

Якуб Кушк возразил, что именно это он собирается сделать и что это — та самая кошка, на которую у него руки чешутся. Он поднес к губам трубу и заиграл «О девица Мадлен…» Лица всех гостей мгновенно повернулись в его сторону, а за круглым столом один весельчак тут же подхватил: Колышек с двери-то выбрось, у меня получше вырос, о девица Мадлен! Второй куплет пели уже все, а мельник Кушк направился прямиком к круглому столу и бесцеремонно втиснулся между дамочкой в бумазее и оборванцем пиратом; пират было заартачился, но дамочка с готовностью потеснилась, высвободив место веселому музыканту.

Наблюдая за происходящим, Крабат всем своим существом вдруг ощутил беспричинную, непонятную тревогу, какое-то смутное беспокойство, зародившееся где-то в глубинах подсознания, — необъяснимое, неосознанное и потому необоримое. Он вспомнил о нищем, так и не показавшемся больше на глаза, о большеухом лорде… А Якуб Кушк в веселой компании как ни в чем не бывало вовсю распускает руки и, кажется, не встречает препон или запретов. Слишком открытая местность, надо быть начеку, мне очень жаль, Серебряный Серп Месяца, очень жаль.

Отыскав свободное место неподалеку от круглого стола, Крабат взял с буфетной стойки большой стакан красного вина и уселся на лавку спиной к стене, обшитой деревянной панелью. Слева и справа от него за столом восседали почтенные дамы и господа с довольно кислыми физиономиями; кое-кто из них, правда, подпевал громкому хору за круглым столом, грянувшему теперь разудалую песенку о девице из Монтиньяка, которая «имела колодец лишь один, но вволю напоила всех жаждущих мужчин», однако пение их отдавало не весельем, а скорее потугами показать свою причастность к общему веселью. В числе подпевавших был молодой щеголь с очень красивым и сильным голосом, на звук которого обернулась красавица цыганка в отрепьях, сидевшая за соседним столом; цыганка коснулась ногой щиколотки певца, и он тут же пододвинул свой табурет, подсел к ней и обнял ее за оголенные плечи. Однако оборванка стряхнула его руку и заявила: «Поёшь ты недурно, только весь клеем провонял». Ее сосед, с виду похожий на жестянщика, проворчал: «Проваливай отсюда, гробовщик!» — и отпихнул табурет на прежнее место.

Молодой щеголь побагровел до корней волос и ретировался к стойке, а компания за соседним столом раскатистым хохотом встретила непереводимый каламбур французского анекдота. Там пустили по кругу большой кувшин, и цыганка хлебнула так, что красное вино потекло в ложбинку на ее откровенно обнаженной груди.

Крабат тоже осушил свой стакан, и вино привело его в такой восторг, что он тут же заказал еще, но, прежде чем пригубить, приветственно поднял стакан в сторону Якуба Кушка, успевшего уже окончательно оттеснить пирата — по крайней мере с палубы — и взять на абордаж бриг с парусом из бумазеи. В ответ Кушк подмигнул другу — есть, мол, тут и другие корабли, которыми стоит заняться, но Крабат колебался: гейша Серебряный Серп Месяца была красивее.

Тут он заметил девушку, сидевшую на верхней ступеньке невысокой каменной лестницы, что вела в трактир. Одета она была скромно — ни лохмотьев, ни бархата — в простое короткое платьице цвета янтаря и уличные туфли на толстой подошве. Ее темные волосы были коротко подстрижены и гладко причесаны, а на лице лежала тень грусти — той непоказной, так сказать, естественной и затаенной грусти, способной в любую минуту засветиться улыбкой, улыбкой Смялы, которую Крабат не сразу узнал, когда Якуб Кушк лепил ее голову из глины. Казалось, девушка почувствовала его взгляд и медленно, словно против воли, слегка раздвинула колени.

При этом она залилась краской, а может, на нее просто упал красный отблеск светильника из разноцветного стекла, плавно вращавшегося над стойкой. Но веки ее задрожали, это уж точно. Она подняла обе руки к горлу, чтобы расстегнуть пуговицы, но пуговиц не было, и пальцы ее нервно и как бы вслепую бесцельно блуждали по мягкой ткани.

Крабат подошел к ней.

Она прошептала так тихо, что он едва расслышал: «У тебя есть деньги?»

Наверно, они ей для чего-то очень нужны, решил он и сказал: «Я подарю тебе все, что тебе нужно».

Но она отрицательно качнула головой и сказала, на этот раз четко и ясно, и голос ее звучал холодно и тускло: «Я стою тридцать серебряных монет».

Поскольку он медлил, она встала со ступеньки — и отшатнулась в ужасе, увидев, что глаза у него зрячие. У нее самой только левый глаз был стеклянный.

Крабат поцеловал ее; она не сопротивлялась, но казалась безучастной, а потом вдруг потянулась к нему и тут же оттолкнула от себя.

«Что зрячему лабиринт, то слепому дворец; я на спине, твои деньги на моем глазу», — пробормотала она. Крабат поднял ее и понес по переходу, сам не зная куда; кабачок с народной музыкой он миновал — может быть, в караван-сарай, там пустовато. Девушка ткнула ногой в стену, открылась дверца, за ней вилась вверх узкая лестница, сложенная из неровных камней. Девушка соскользнула на пол и потянула Крабата за собой вверх по лестнице, все выше и выше, и, чем выше они взбирались, тем веселее она становилась. Она сбросила платье, размахивала им над головой, как флагом, и пела:

Святой Мартин свой скинул плащ и скачет на коне.

Так не угодно ль скинуть все и поскакать на мне…

Лестница привела их в круглую, совершенно пустую комнату без окон. Девушка, все еще смеясь и напевая, стащила с плеч Крабата куртку и бросила ее прямо на каменный пол рядом со своим платьем. Велев ему сесть на одежду, она сама тоже уселась перед ним и сильно откинулась назад, словно собралась кататься на санках; тут уж и Крабат заметил полукруглое отверстие в стене; в него они оба теперь нырнули и по гладкому полу, словно по ледяной горке, понеслись по наклонной узкой трубе все быстрей и быстрей, пролетели на бешеной скорости несколько поворотов, одолели крутые подъемы и почти отвесные спуски; девушка обхватила руками его лодыжки, а он — ее плечи, ни на минуту не забывая о своем чудо-жезле и опасаясь потерять его на этом адском пути. С последнего крутого спуска их вынесло на длинный и плавный подъем, и дьявольский лабиринт закончился большим бассейном с теплой водой, источающей дивный аромат.

Над ними в иссиня-черной бездонной выси сияли звезды, и призрачный серп молодого месяца смутно мерцал, чуть поднявшись над далеким горизонтом; от звезд и месяца струился еле заметный свет, придававший окружающей тьме глубину и прозрачность. Иллюзия была настолько полной, что лишь спустя некоторое время глаз начинал различать затянутые черным бархатом стены.

Девушка первой вышла из воды и, внезапно утратив былое веселье, молча дожидалась Крабата у массивной деревянной двери. Ночное небо позади вмиг погасло. В комнате, которая открылась за дверью, горел камин, рядом стоял роскошно сервированный стол, а посередине — огромное квадратное ложе, застланное волчьими шкурами.

Девушка сбросила с себя те лоскутки батиста, которые на ней еще оставались, и опустилась на ложе — белая, слегка розоватая кожа на фоне темных шкур.

Он увидел, что она очень похожа на Смялу, и лег рядом. Запах, исходивший от ее кожи, так походил на запах Смялы, что он сказал: «Не хочу тебя покупать».

«Так надо. — Она заплакала. — Разве ты не видишь, что у меня один глаз зрячий?»

У нас здесь соблюдается особый и хранящийся в величайшем секрете обряд вступления в совершеннолетие. Девочки готовятся к нему семь лет, мальчики восемь. Все это время они живут в специально отведенной части города, в строгой и с каждым годом усиливающейся изоляции от жизни за стенами их школ, интернатов, площадок для игр, стадионов и парков.

Там мы учимся верить, пояснила она, не отваживаясь говорить об этом подробнее.

Воспитание завершается большим и шумным праздником — праздником сожжения детских башмаков. Ему предшествует обряд «вручения глаз» — пятнадцатилетние получают из рук бургомистра символическую пару глаз из простого стекла, одну на всех. На самом же деле после того, как служитель в зеленом облачении соберет и сложит в золотую чашу зрячие — «делающие несчастными» — глаза подростков, другой служитель, в белом, вручает им новую пару глаз по выбору и в соответствии с имущественным состоянием их родителей.

Когда подошла ее очередь сдавать глаза, рядом с ней вдруг оказался нищий и вместо нее положил в чашу свой правый глаз. Он заговорщицки улыбнулся ей и сделал знак молчать.

В первый миг она застыла от ужаса, потому что на ум ей сразу пришла детская сказка «Об искушении» и бесчисленные литературные вариации на эту тему. О литературных вариациях они писали сочинения, а саму сказку все дети заучивали наизусть.

Жил-был на свете человек, он был весел, счастлив и всем доволен. Однажды он гулял в своем саду и вдруг услышал голос, который тихо шепнул ему на ухо: «Ты счастлив, но не видишь своего счастья. Если бы ты его увидел, ты был бы в десять раз счастливее».

Этот вкрадчивый и манящий голос принадлежал женщине. Вместо того чтобы броситься прочь, человек остановился и спросил: «Как же мне увидеть свое счастье?»

«Я дам тебе свой глаз, — ответил голос. — Вот, возьми».

Человеку очень захотелось увидеть свое счастье и эту странную, таинственную женщину. Он взял глаз.

И увидел на дереве змею; змея была одноглазая.

Змея сказала своим вкрадчивым, манящим голосом: «Кто умен, тот сильнее всех. А кто сильнее всех, тот и всех счастливее».

Человек вошел в свой дом и увидел, что дом его беден и грязен. Он увидел, что жена его некрасива и неуклюжа. Она показалась ему отвратительной, и он ушел из своего нищенского дома. Он увидел замок и захотел жить в нем.

Замок был пуст, и он завладел им. Все двери сами собой распахивались перед ним, и только одна оказалась запертой. Человек попробовал открыть ее силой. Дверь поддалась, и, войдя в нее, человек оказался за пределами замка и за пределами города. Увидев это, он заплакал от горя, и слезы его стали рекой, а тело превратилось в сухой песок.

Нищий догадался, о чем она думает.

Он прошептал ей на ухо: «Бабьи сказки! Кто умен, тот и счастлив. Ибо среди слепых одноглазый — король».

Она считала себя умной, да и заманчиво было взглянуть хоть одним глазком на мир взрослых. Она кивнула в знак согласия и протянула нищему, одетому лучше всех присутствовавших, свой второй глаз из драгоценного камня.

Она оказалась не так умна или не тем умом умна.

А может, то, что она увидела, разъело ее ум, как ржавчина разъедает железо.

Старая сказка для детей была права: зрение не приносит счастья. Семь лет она училась верить, семи месяцев хватило, чтобы утратить веру во все на свете; теперь она и правду принимала за ложь, честность — за лицемерие, а справедливость — за обман.

Она покинула родителей и друзей и стала прятаться по темным углам; один раз ночевала на колокольне собора и открыла тайну Золотого Пса.

Наутро она встала посреди главной площади и во всеуслышание объявила о своем открытии. Но люди большей частью просто не обращали на нее внимания, одни смеялись, другие угрожали, самые добрые предостерегали. И никто ей не поверил. Она отступилась и пошла к людям-цветам на углу за ратушей; она попробовала жить, как они.

Но зрячий не может не видеть, и она невольно заговорила с ними о том, что видела. Но и тут никто не хотел об этом слышать, а если и слушал, то не воспринимал. Город прогнил и разложился, говорили они, ну и пусть себе гниет и разлагается. Что тебе нужно от жизни — всего лишь лоскут материи, чтобы прикрыть тело, да немного еды, чтобы насытиться; иди ко мне, я спою тебе песню и, если захочешь, лягу с тобой, так будет сегодня и завтра, а до послезавтра еще столько воды утечет.

Девушка сбежала от этой слепоты и попыталась прибиться к людям, жившим за городской стеной. Там пахло потом и нищетой, на столе одна миска на всех, вздутые от похлебки животы, жесткие постели, ночлег вповалку и затхлая вода из речки. Люди там, правда, приветливы и добры, но крайне невежественны, и девушка принялась их учить, однако они не захотели учиться, и однажды она вновь пробралась в город.

Дома ее встретили радостно, и отец, управляющий делами на фабрике гробов и кроватей, устроил празднество в ее честь; хуже всего было то, что праздник ей нравился, и она чувствовала себя счастливой. Ведь знала же, что из-за этого праздника каждому обитателю лачуг за городом досталось на одну ложку меньше похлебки из общей миски.

Тем не менее она была счастлива и радовалась празднику; однако на следующий день взобралась на башню собора, не желая больше разделять с городом его счастье.

Но там, наверху, выглянув из проема в стене, она отшатнулась в ужасе, и смерть презрительно ухмыльнулась ей в лицо, а она отползла в безопасное место, и ее вырвало от отвращения к себе самой.

В переулке Благородных Рыцарей жила женщина, к которой многие обращались за советом. Считалось, что она — живая история города, а некоторые добавляли — и его совесть, а посему ей ведомо их общее будущее — пусть не в деталях, а только в самом общем виде. И отцы города — конечно, втайне от всех — прислушивались к ее советам, так что мнение этой женщины — ее звали Александра Цезарея — влияло на все, что исходило из ратуши.

Кому по плечу крупные проблемы, тот наверняка не хуже смыслит и в мелких, полагали жители города и шли к Александре Цезарее со своими житейскими заботами и тайными тревогами; и она никогда не отказывала в совете при покупке дома или заключении брака, в случае измены или надвигающегося банкротства; она разбиралась и в философии — как в житейской, для простых людей, так и в мудреной, для ученых философов; знала толк в медицине и объяснялась с медиками на ученом, тарабарском языке, а для простых смертных находила понятные им слова утешения.

К ней-то в конце концов и обратилась девушка за советом и помощью, но скрыла, что зрячая, а сказала лишь, что ей хотелось бы — поскольку другого выхода нет — быть слепой, верующей и счастливой, как все. Александра Цезарея знала, что среди стеклянноглазых завелись люди, которые опять обрели зрение, правда какое-то иное, с помощью новых или перестроившихся органов чувств. В ратуше с большим неудовольствием встретили эту весть.

Поэтому она начала с общих рассуждений о том, что знание неспособно сделать человека счастливым и что прогресс подобен двуликому Янусу: он несет в себе и улучшение, и разрушение всего сущего. Потом просто, душевно и мудро объяснила, как человек сам становится причиной своего несчастья. Привела много примеров из отдаленного и недавнего прошлого, и, когда общие вопросы были таким образом выяснены, было уже легче перейти к частному и конкретному случаю.

Она сказала: «Дитя мое, твое несчастье в том, что ты себя уважаешь больше, чем общество».

Девушка взволнованно возразила: «Но как же я могу уважать это общество, когда…»

Александра Цезарея мягко перебила ее: «Прибереги свой пыл для другого случая, дитя. Ты просила у меня совета, вот он: переступи через свою гордость, иди в «Аладдин», ляг на спину, и пусть сто мужчин положат за это деньги на твои глаза».

«Не знаю, что я ей ответила, — продолжала девушка. — Может, и ничего; я только тупо глядела на нее, как глядят на страшное чудище, не в силах отвести глаз. Но седая и добрая женщина отнюдь не была похожа на чудище, наоборот, она жалела меня, и я понимала, что она права. Плюнь сто раз на зеркало, и оно ослепнет».

«Пойдем! — Крабат поднялся и потянул ее за собой к двери, через которую они сюда вошли. — Как тебя зовут?»

«Айку», — ответила она.

В том месте, где только что была дверь, теперь оказалась глухая стена. Никаких дверей вообще не было. Яркий огонь в камине вдруг начал дергаться и гаснуть, словно задыхаясь. Стало темно.

Крабат левой рукой прижал к себе девушку, держа в правой посох наизготовку — он мог послужить и шпагой, и дубиной.

В темноте раздался смех — сердечный и дружелюбный, может, лишь с легким налетом иронии.

Погасший было огонь вновь затеплился, потом запылал ярко, как прежде. За роскошно сервированным столом сидел нищий и разливал по бокалам вино.

«Приветствую вас, дорогие мои! Я голоден как волк, — обратился он к ним как ни в чем не бывало и только тут заметил, что они оба голые. — О, прошу прощения!»

Он стащил с себя платье и кинул его на пол, туда, где лежала одежда Крабата и горстка батиста девушки.

Крабат не двинулся с места, прикрывая собой Айку.

«Где мы находимся и что все это значит?» — спросил он.

«Мы находимся в замке, — дружелюбно пояснил нищий, накладывая себе еще теплый паштет из рябчика. — А значит все это, что тебя принимают в игру. Жалованье можешь назначить себе сам. — Он положил в рот большой кусок паштета. — И смотри, не продешеви, это повредит нашему общему делу. Кстати, твой друг Трубач будет главным капельмейстером».

«Ты же говорил, что замок пуст и мертв и только флаг…»

«Паштет восхитителен, и я настоятельно рекомендую воздать ему должное, а то я один все съем, — ответил нищий. — Ну а что до флага… Фигурально выражаясь, флаг — это я». Он заразительно рассмеялся, встал и приветственно поднял бокал. Его тень легла между ними и чуть сжалась там, где коснулась резной рукояти на палке Крабата.

Крабат схватился за саму палку, а рукоятью проткнул тень нищего. Но тень не сжалась, а лишь навернулась на палку.

Нищий растерянно пробормотал: «Что ты делаешь? Все наоборот!»

Крабат сорвал с палки тень и швырнул в огонь.

Нищий стоял, словно окаменев, и все еще держал в руке бокал с вином, а тень его, дергаясь и кривляясь, убегала от него к пляшущим языкам пламени; стулья и стол по-прежнему отбрасывали свою обычную тень. Нищий подошел к огню так близко, что остался совсем без тени.

«Ты безнадежно глуп, Крабат, — сказал он. — Я думал, ты умнее».

Крабат поднял с пола свою одежду и оглянулся: девушки не было.

Нищий язвительно ухмыльнулся. «Я найду свою тень, скорее, чем ты эту девушку».

Крабат вышел из комнаты через дверь, которая теперь оказалась на прежнем месте. Бассейн за нею представлял собой огромный и пустой зал — ни блеска воды, ни черного бархата на стенах, которым раньше была прикрыта и тяжелая стальная дверь. Стоило Крабату постучать, как дверь распахнулась, открывая доступ в ярко освещенный коридор. Вдоль стен тянулись полки с множеством ящичков, как в магазине перчаток, и из всех ящичков выскакивали зрячие глаза. Веселым хороводом окружили они Крабата, своего освободителя, и слились в единый живой, пульсирующий и светящийся поток, устремившийся в глубину коридора. В конце его была другая стальная дверь; сорванная с петель, она валялась посреди деревенского трактира.

Поток живой плазмы произвел там жуткий переполох: многие глаза нашли среди гостей своих настоящих владельцев, и те, внезапно прозрев, тыкались, как слепые в незнакомой и чуждой им действительности, не узнавая ни предметов, ни связи между ними, ни себя, ни других людей в их подлинном виде.

Дамочка в бумазее, оседлавшая Якуба Кушка и только что подскакивавшая на нем, весело распевая во весь голос и запустив одну руку в штаны пирата, теперь завопила, что Трубач сорвал с нее платье и изнасиловал; визжа и захлебываясь от злости, она вцепилась в одного из хорошо одетых молодых мужчин, приняв его за своего супруга, и стала требовать, чтобы он отомстил за ее и свою поруганную честь.

Ее настоящий супруг подрался с пиратом из-за того, что тот отхлебнул из его бокала. Пират, начисто позабыв про свое бухгалтерское достоинство, опрокинул стол, перепрыгнул через буфетную стойку и принялся оттуда обстреливать противника горячими клецками. Поскольку он попадал и в других, то скоро у него уже было больше противников, чем клецок, которые продолжали поступать в буфет из кухни, где все еще шло заведенным порядком.

Якуба Кушка зажали в угол молодые хлюпики, которые не столько жаждали намять бока ему, сколько помять бумазейную дамочку, и полагали, что кто намнет, тот и помнет. Но Кушк, прорвав окружение, одним прыжком перемахнул через стойку, встал рядом с пиратом, схватил бочонок с вином и принялся лить его прямо в глотки атакующих.

Теперь супруг бумазейной дамочки узнал жену по голосу, он увидел ее с дюжим молодцом, который уже пытался обратить ее ошибку себе на пользу; со столовым ножом в руке он продрался к парочке, схватил жену за волосы, а молодца за горло и завопил: «Ах ты сука! Ах ты кобель!» Кушк направил струю вина в его орущую пасть, усеянную золотыми коронками. Совсем рядом с ним, на ступеньке, где раньше сидела девушка, стоял Крабат, не шевелясь и не участвуя в общей сумятице; в диком хаосе зала он искал глазами платье цвета янтаря. Из-за спины Крабата, задыхаясь и хватая ртом воздух, вынырнул большеухий лорд, крики его преследователей уже доносились сюда из винного погребка. Молодой денди с красивым голосом узнал большеухого и бросил в него бутылкой, но тот ловко увернулся, и бутылка пришлась Крабату в висок.

Увидев, что друг зашатался и упал, Якуб Кушк выхватил из-за спины трубу и заиграл городской гимн. При первых же звуках весь трактир разом оцепенел и застыл в молчании, но уже через минуту рты как по команде раскрылись и все до единого запели: дамочка в бумазее и ее супруг, все еще сжимавший в кулаке тупой столовый нож, ушастый лорд и его преследователи, буфетчик с дневной выручкой в кармане и бухгалтер-пират, бродяги и шлюхи, пьяные и трезвые.

Якуб Кушк стер красную жижу с лица Крабата — она оказалась вином, — взвалил его самого на спину и, пройдя со своей ношей через винные погребки, кафе, караван-сарай, чайный домик и бар мимо широко распахнутых ртов, истово исполняющих гимн, добрался до узкой и низенькой дверцы: он вынес друга из трактира и за пределы города.

Во время пения гимна из пустого коридора со стеллажами для глаз в пивной зал вошел нищий. Ни слова не говоря, поставил он на буфетную стойку золотую чашу, И гости, не прерывая пения, один за другим торжественно и чинно подходили к чаше и опускали в нее свои глаза.

Закончив гимн, они опять запели с начала и повторяли его до тех пор, пока не осталось ни одного зрячего. И ни одного недовольного.


Загрузка...