Глава 11


У мельника Кушка в его Книге о Человеке тоже можно отыскать кое-какие истории про Крабата. Вероятно, мельник записал их сразу же после того, как услышал; в этот момент у него не было наготове свежих мыслей, касающихся новой «редакции» человека, и он, возможно, запечатлел в Книге эти истории в качестве иллюстрации важных тезисов, как комментарий, но скорее всего потому, что содержащаяся в них мысль засела так глубоко, что он вырезал застрявший крючок вместе с мясом.

В одной из этих историй говорится о том, как Крабат украл у Райсенберга первую брачную ночь.

Однажды Крабат решил распахать клочок невозделанной земли, чтобы посеять просо. Едва он успел выкорчевать три куста терновника, появился Вольф Райсенберг и сказал: «Ты опоздал, Крабат. Это земля для моих фазанов, они будут здесь вить гнезда».

Крабат взял мотыгу и пошел в другое место, но и туда явился Райсенберг. «Ты опоздал, Крабат. Я посеял здесь семена сосны. Тут будет прекрасный лес», — сказал он. И в третий и в четвертый раз приходил Райсенберг и говорил: «Ты опоздал, Крабат».

В лесу Крабат приметил заболоченный луг и стал рыть канавы, чтобы осушить его. Но и там отыскал его Райсенберг. «Ты опоздал, Крабат, — сказал он. — Этот луг специально оставлен для чибисов. Моя невеста обожает яйца чибисов, да и мужчине перед свадьбой они очень полезны».

«Я хочу посеять просо», — сказал Крабат.

«Я ничего не имею против. — Вольф Райсенберг засмеялся. — Только ты долго копаешься и все время опаздываешь».

Крабат пришел в ярость: «Жри чибисовы яйца, но гляди, как бы и тебе не опоздать!»

Он швырнул обломанный черенок мотыги в Райсенберга, но промахнулся, и Райсенберг захохотал так, что закачались осины.

Крабат побежал на Саткулу к мельнице.

Он сказал мельнику: «Вольф Райсенберг собирается жениться. Так пусть же он опоздает на свою брачную ночь!»

Мельник понял Крабата без долгих объяснений. «Если красота невесты равна твоему гневу, пусть Райсенберга опередят дважды», — сказал он.

Крабат прикинулся хромым стариком, играющим на кларнете, а Якуб Кушк — его женой, которая гадала на картах и предсказывала будущее по руке. Вдвоем они направились прямо в замок, где жила невеста.

Неподалеку от замка росла развесистая ива; устроившись в тени дерева, Крабат стал играть на кларнете самые грустные на свете песни, а Якуб Кушк держал корзинку для подаяний. Из замка украдкой выбежали две служанки: одна вынесла под фартуком кусок хлеба, а другая две морковки. Они глотали слезы, потому что кларнет играл очень жалобно, но сразу же позабыли про свою печаль, когда старуха предсказала им по руке прекрасное будущее: одной хорошего дружка, другой красивого жениха и, конечно, и той и другой, что всю жизнь у них в доме будет вдоволь хлеба и каши.

Вслед за этими служанками прибежали другие и наконец появилась хорошенькая, с бархатной кожей камеристка и повела их к невесте.

Красота невесты была вдвое больше, чем гнев Крабата, а высокомерие вдвое больше красоты. В своих шелковых туфельках на высоких каблучках она едва доставала Якубу Кушку до подбородка, но он смог все же разглядеть, что крылья ее носика были нежными и прозрачными, как уши новорожденного поросенка. Но не все в ней было нежным и воздушным, то, что полагалось, было упругим и крепким, и Крабат, играя не слишком грустную песенку, подумал, что женская красота тем прекраснее, чем больше эпитетов требуется, чтобы выразить все, из чего она складывается.

Якуб Кушк был ближе, чем Крабат, к тому, что соответствовало эпитетам нежный и упругий, а не острый и угловатый; глядя на ладонь ее левой руки, он бормотал всякую абракадабру, уверяя, что для верности гаданья эта рука должна находиться как можно ближе к сердцу.

Он слышал, как бьется ее сердце, оно билось скорее от любопытства, чем от высокомерия, и благоухало, по словам Кушка, как алые розы и белые гвоздики. По тонким линиям тонкой ручки он предсказал невесте большую радость и радость от чего-то большого и твердого, направленного на нее, но не против нее, и обещал ей супруга, который по великим праздникам в полночь будет обладать способностью видеть самого себя в будущем.

Невеста, выслушав все это, наморщила носик, прозрачный, как крылья бабочки, и сказала: «От тебя воняет, старая, поди прочь, пусть с кухни тебе вынесут репу».

Ее рот был красив, даже когда она произносила эти слова, а голос напоминал самые нежные звуки, какие Крабат извлекал из своего кларнета.

Крабат и Якуб Кушк возвратились домой и стали совещаться, потому что знали, что нужно сделать, но еще не придумали, как это сделать.

Крабат не хотел прибегать к помощи своего посоха — кларнет снова превратился в посох, — хотя, по мнению Якуба Кушка, немножко волшебства им не помешало бы. Но Крабат решил воспользоваться сверхъестественной силой посоха только в самом крайнем случае, если не будет другого выхода.

Они сидели у мельничной плотины, свесив ноги в прохладную воду речушки. Крабат заметил, что его пальцы в воде казались больше и были погружены в воду глубже, чем на самом деле. Он хотел обратить внимание своего друга на это странное явление — тот, как всегда, когда нужно было что-нибудь серьезно обдумать, беззвучно дул в свою трубу, — но внезапно обнаружил, что на блестящей поверхности трубы — их ноги в воде, сами они на берегу, ивы у речки, мельница отражались удивительным образом: близкое казалось маленьким, а далекое большим, и не было пространства между далеким и близким.

«Что сумела вода и блестящая труба, смогут зеркало и отшлифованное стекло», — сказал он.

Они принялись за работу и очень скоро, стоя у мельницы, увидели самих себя со спины и все, что было за ними. Якуб Кушк быстро сообразил, как ему держать трубу, чтобы изогнутая сверкающая медь превратилась в настоящее волшебное зеркало.

Затесавшись в дворню Райсенберга, они помогали белить стены, чистить печи, расставлять мебель и таким образом удачно завершили свои приготовления: стоя в нише парадного зала, в блестящей воронке трубы можно было увидеть покои, где стояло брачное ложе.

В день свадьбы они проникли в замок под видом музыкантов — мельник с трубой, а Крабат с кларнетом.

На мельника Вольф Райсенберг не обратил внимания, а Крабату сказал: «Давно бы так, Крабат. Этим путем ты скорее доберешься до своего проса. — И он протянул ему наполовину опорожненный кубок: — Знай мою доброту».

Крабат сдержал свой гнев и проговорил спокойно: «Люди рассказывают, что ты можешь видеть себя в будущем».

«Ты опять опоздал, Крабат, — ответил тот насмешливо. — Я уже знаю это от своей невесты».

Крабат сказал: «Я не верю, что тебе это удастся. Ведь я же этого не могу».

Вольф Райсенберг покатился со смеху. «Ты дурак, Крабат, — произнес он дружелюбно. — Что позволено одному, того нельзя другому. Я могу тебе это и по-латыни сказать: Quod licet Jovi…[17] да только ты, остолоп, все равно не поймешь».

Придя в отличное настроение, он похлопал Крабата по спине рукой, затянутой в перчатку, и сам себе удивился: как милостиво он обращался сегодня с Крабатом. Правда, его немного смутило, что Крабат был нынче так кроток. Должно быть, дело в празднике, подумал он.

Пир становился все веселее и шумнее. Якуб Кушк, играя на трубе, заставлял красивую и веселую невесту кружиться по залу все быстрее и быстрее, она охотно бы передохнула, но, пока играла труба, не могла остановиться. Разгорячившись, она утоляла жажду крепким вином. Когда невеста сообразила, что еще одна рюмка может переполнить чашу, она приказала отвести себя в брачные покои. Вольф Райсенберг обещал вскоре последовать за нею, но прежде хотел убедиться, правду ли ему нагадали, ведь часы скоро пробьют полночь.

Камеристка невесты была племянницей мельника — у того повсюду были племянницы и кузины; она провела Крабата к невесте. Без платья, в бледном свете луны, он мало отличался от Райсенберга. Невесте было велено не открывать глаза и не мешать жениху болтовней. Поэтому она не удивилась молчанию Крабата, тем более что его действия отвечали всем ее ожиданиям.

Когда дело дошло до того, чтобы в третий раз ответить ее ожиданиям, пробило полночь, и Якуб Кушк отвел Вольфа Райсенберга, которому очень хотелось увидеть себя в будущем, в нишу. Райсенберг отчетливо увидел брачное ложе, которое почему-то приняло странную овальную форму.

«Видишь ли ты себя?» — вкрадчиво спросил мельник.

«Черт побери, — ответил Райсенберг, — как в зеркале!»

Предвкушая грядущие события и понимая, что такой великий праздник случается не каждый день, он в течение целого часа наслаждался будущим, позабыв о настоящем. В это время Крабат и Кушк поменялись местами, и, пока Крабат держал перед глазами Райсенберга трубу, в которую тот смотрел, как в зеркало, мельник крутил свою мельницу, и невеста пила вино там, чтобы освежиться, а Вольф Райсенберг здесь, чтобы распалить себя.

Когда пробил второй час нового дня, он отправился на место своих грядущих дел. Однако невеста заснула от праведной усталости крепким сном, и Вольфу Райсенбергу с большим трудом удалось разбудить ее.

«Уже поздно, — пробормотала она, на мгновение приоткрыв глаза, — меня как будто размололи».

Вольфу Райсенбергу, захотевшему наутро узнать во всех подробностях про свои ночные подвиги, ничего не оставалось, как, отбросив собственные сомнения, разделить веру невесты в его чудесное раздвоение. Потому что все, что выделяло Райсенберга из обычных людей, усиливало его могущество.

Создатель Книги о Человеке тут же записал, что хитрость — это острый осколок стекла в кармане, а шутка — целебные капли для глаз в мире слепых, где господствует Райсенберг, и все, что можно использовать против Вольфа Райсенберга, годится в качестве строительного материала при новом создании человека.

Пусть шутка хороша, как средство, исцеляющее от слепоты и покорности, а хитрость годится, как осколок стекла, который может перерезать веревку палача, но дружка Петер Сербин, сидя в крепости, написал на дощатом столе — поскольку бумаги у него не было — следующие слова:

Горькая земля тысяч смертей!

Просо, пустившее ростки, и жалкая смерть от голода.

Просо, поднявшееся из земли, и смерть в реках крови.

Рот забит землей, и трудно выпрямить спину.

Соленый пот сделал сладкой землю и горькой траву под виселицей.

Цветущее просо, и смерть в битве, о которой поют в песнях.

Горькая земля тысяч смертей, и трудно выпрямить спину.

Созревшее просо, и изжеванная горькая, сладкая земля.

Стражник принес свекольную баланду, прочитал написанное на столе и спросил, что это значит. Заключенный пристально посмотрел на него, ответил, а солдат, чья левая нога гнила где-то на Дуомоне[18], увидел на стене камеры — а может быть, стены и не было — человека по имени Крабат, который распахивал участок невозделанной земли. Он вырубал заросли терновника, вырывал с корнями чертополох и пырей, собирал камни и складывал из них невысокую — по колено — ограду.

На закате пришел Вольф Райсенберг. «Посади назад терновник, — приказал он, — и пусть чертополох и пырей растут на своих местах! Чтобы все было как прежде!»

Крабат сказал: «Я хочу посеять просо».

Вольф Райсенберг приказал: «И камни отнеси туда, где они были». Он взял камень и швырнул его на середину поля.

Крабат бросил камень обратно.

«На будущий год я запашу землю, на которой ты сейчас стоишь», — сказал он.

Вольф Райсенберг перескочил через каменную ограду.

«Ты не будешь стоять там, где стою я», — сказал он и изо всех сил толкнул Крабата в грудь.

Всю ночь они боролись друг с другом. Трижды пригибал Вольф Райсенберг голову Крабата к земле — жри свое поле! — и трижды поднимал на спине Крабат Райсенберга вверх и бросал вниз. Наконец, когда уже начало светать и запел первый жаворонок, Крабат высоко поднял своего врага и перебросил его через каменную ограду. «Пускай бы мне пришлось жрать землю, — сказал он, — тебе не топтать больше моего поля!»

Но стена вновь стала стеной камеры, и стражник протер глаза, кто знает, может, он вдруг прозрел. Петер Сербин понимал, что один ответ — это не волшебное заклинание, которое сделает слепых в слепом мире Райсенберга зрячими. Их нужно учить видеть, учить терпеливо, потому что снова кто-нибудь из них станет слепым, и долго еще люди будут верить в детскую сказочку про коварную змею с древа познания. И снова кто-нибудь из нас продаст оба своих глаза, чтобы проникнуть в замок нищего, и напишет книгу о вечном проклятии зрения и о блаженстве слепоты. И каждому из нас придется отдать один свой глаз слепому, чтобы тот прозрел. Горькой землей часто будет забит рот, и трудно будет выпрямить спину.

Тогда, конечно, станет известно, какую информацию получил ТРЕТИЙ от симпатичного спутника Яна Сербина, какие выводы сделал на основании этих данных его компьютер и какие указания дал в связи с этим ТРЕТИЙ: завладеть открытием и изолировать ученого.

Об этом стало известно еще до того, как самолет, в котором летел ТРЕТИЙ, набрал высоту; было принято решение любой ценой помешать тому, чтобы ТРЕТИЙ захватил Яна Сербина и завладел его открытием.

Конечно, напрашивались вопросы. Неужели такой человек, как Ян Сербин, не понимает, что он делает, давая ТРЕТЬЕМУ хоть один шанс? Можно ли, обладая могучим мозгом, вести себя с врагом столь наивно? И не в наивности ли сказывается свойственная гениям ограниченность, а гениальность подчиняется ли законам разума?

У одного из совещавшихся, немолодого человека с седыми волосами, тщательно зачесанными с висков на почти голый череп, возник перед глазами образ, может быть, до смешного примитивный: нормальное, разумное мышление он представил себе, как перевернутую миску, а гениальное, как такую же миску, но с трещинами. Он нарисовал в своем блокноте миску с множеством трещин, в которые просачивалась гениальность, изображенная им в виде пара, а сверху прикрыл ее другой, целой, — это был он и мы, защитники Яна Сербина.

Он вспомнил легенду о создателе Черного Камня, его охраняли, а он ворчал, что ему не дают жить так, как ему хочется: «Еда кажется мне невкусной, когда кто-то все время смотрит мне в рот. Я не могу спокойно спать, когда знаю, что чужой человек слышит мой храп. Я не могу даже…» Он хотел сказать, что чувствует себя импотентом, потому что за ним постоянно наблюдают, но они не дали ему выговориться, погладили его по спине, похлопали — осторожно, кончиками пальцев, — по плечу: нет, упаси бог, сказали они, не думай о том, что тебя охраняют, думай лишь о том, что ты находишься в полной безопасности, как у Христа за пазухой.

Он попытался чувствовать себя как у Христа за пазухой, но увидел Лилит и, как сказано в старинных книгах, возлюбил ее. Он позабыл про то, что его охраняют, потому что видел только ее юбку, но, когда она наконец подняла юбку — это было на высоком лугу и кругом никого и ничего не было, — он вдруг понял, что здесь она охраняла его, и она — в юбке или без юбки — стала ему безразличнее, чем трава на этом лугу.

Он кинулся в город прочь от нее, крича, что они лишили его свободы, лишили возможности быть человеком и даже мужчиной. Он бушевал, он плевал на мраморный пол в Доме Высокого Совета. Они удрученно молчали и, когда он затих в изнеможении, попросили его подняться вместе с ними к Озеру Вечной Теплоты. С молчаливым безразличием он согласился.

Они шли по городу, по оживленным улицам, мимо университета, где студенты узнали его и хором приветствовали, мимо научной библиотеки, где стоял его бюст из мрамора; он не любил памятников живым, но и он был всего лишь человеком и принимал почести. Их путь лежал мимо шести одинаковых бассейнов с лазурной водой, бассейнов Радости и Свежести, посреди обширного парка с зелеными лужайками, цветочными клумбами, экзотическими кустарниками и искусно скомпонованными группами хвойных и лиственных деревьев.

Парк был открыт для всех жителей города, бассейны, разделенные цветной проволочной сеткой, были предназначены для шести «Размеров». Каждый взрослый житель города входил в одну из шести групп в соответствии со своим размером обуви, для краткости эти группы в повседневной жизни называли просто «Размеры». Это деление, над которым одни посмеивались, другие считали доброй традицией, было пережитком тех давно ушедших в прошлое времен, когда в этом городе были богатые и бедные, оливковые деревья принадлежали не тем, кто собирал оливы, а те, кому они принадлежали, не гнули спину на сборе олив.

У этих шести «Размеров» были не только различные бассейны Радости и Свежести, но и различные морские пляжи с одинаковым песком и одинаковой водой. Каждый «Размер» был прикреплен, хотя и чисто символически, к определенному магазину, аптеке, больнице, теннисному корту — этот вид спорта был особенно популярен в городе — и, наконец, каждому «Размеру» отводился специальный участок за пределами города, где в теплое время года жители ставили палатки. Если заключившие брак принадлежали к разным «Размерам», они могли по желанию выбрать группу мужа или жены. Это иногда приводило к тому, что особенно холодные и расчетливые люди подбирали себе супругов среди малочисленных, самых больших или самых маленьких «Размеров», потому что все обслуживавшие их учреждения и магазины были гораздо менее переполнены, чем те, которыми пользовались люди с нормальными ногами. Вот и теперь в первом и шестом бассейнах Радости и Свежести было совсем мало народу, люди там плавали свободно, в то время как в других кишмя кишели купальщики. Зато и радости там было больше, во всяком случае, она была заметнее.

Казалось, члены Высокого Совета специально шли по тем улицам города, которые напоминали об Озере Вечной Теплоты; дома на этих улицах были без дымящих труб, а фабричные кварталы не были покрыты грязью и копотью. Они прошли через широкую зону огромных теплиц, скотоводческих и земледельческих ферм, к которым примыкали плантации фруктовых и оливковых деревьев.

За последним оливковым деревом начиналась голая, каменистая пустыня. Никто из Высокого Совета не стал объяснять, что город превратился бы в пустыню, если бы не Озеро Вечной Теплоты, — ученый знал это так же хорошо, как и все.

Озеро лежало вблизи горной цепи, с самых высоких вершин которой языками сползали ледники. На месте озера раньше был огромный каменный кратер, на дне которого весной, до первого летнего месяца, скапливались талые воды, уровень их поднимался настолько, что достигал порой взрослому человеку до подбородка.

Теперь же кратер до краев был наполнен горячей водой изумрудного цвета, такой прозрачной, что видно было дно.

На дне в огромной широкой и плоской чаше из свинца лежал Черный Камень.

Пришедшие молча ждали, когда Черный Камень выдохнет, его дыхание образовывало девятьсот расходившихся кругами волн, они постепенно поднимались со дна, равномерно распространяясь во все стороны. Когда последняя волна достигала поверхности, клокочущая вода доходила до ледника почти двухкилометровой ширины и то же самое количество воды, которое поступало через автоматически действующую систему труб со дна озера в город, вливалось ледяным потоком сверху в озеро.

Кто-то назвал Озеро Вечной Теплоты сердцем города. Это не было ошибкой, хотя на самом деле Черный Камень создал само озеро и подогрел его.

Никто, кроме ученого, не знал секрета дышащего Камня. Он говорил, что нашел этот Камень — нашел или создал, — но он один знал секрет его происхождения и придумал, как использовать его страшное дыхание на пользу городу, только у него хранился ключ от свинцовой пещеры, где был спрятан запасной Камень.

Члены Высокого Совета попросили отломить от него небольшой кусочек. Выполняя их желание, он принес на свинцовой тарелке маленький кусочек — не больше кончика пальца — и поставил тарелку под нависающий каменный утес высотой в человеческий рост. Почти в то же мгновение утес начал таять. Вместе с дымящимся каменным потоком этот черный осколочек (на воздухе его дыхание было незаметно) устремился в озеро. Поток застыл, а осколочек все быстрее и быстрее погружался на дно к Черному Камню и соединился с ним.

«Мы используем дыхание Черного Камня для общего блага, — сказал Высокий Совет ученому. — Мы не хотим, чтобы кто-нибудь с помощью твоих знаний разрушил наш город».

Ученый проворчал: «Вы не доверяете мне».

Они ответили: «Мы доверяем тебе. Но ведь тебя могут похитить. А под пыткой человек всего лишь человек».

Он посмотрел на них: «Я скорее умру».

«Но мы не хотим, чтобы ты умирал», — ответили они.

«Но я умру, — закричал он, стуча себе кулаком по лбу, — умру здесь, потому что вы меня охраняете. Я больше не могу выдержать. Я прыгну в кипящую воду озера или прижму к своей груди Черный Камень».

На следующий день Высокий Совет принял решение несколько ослабить охрану ученого, чтобы он не чувствовал постоянного наблюдения.

Ученый расправил плечи, грудь его задышала свободнее, он уже давно не чувствовал себя так хорошо, и каждому, кто спрашивал, что с ним произошло, он отвечал, что наверху наконец признали, что он вышел из детсадовского возраста, что он мужчина и может сам за себя постоять; на одиннадцатый день свободной жизни мужчина, который мог сам за себя постоять, очнулся, после странного обморока, в незнакомом доме. Он чувствовал себя разбитым, голова у него кружилась, покрытое львиной шкурой ложе, где он лежал, он видел впервые в жизни. Ученый с трудом поднялся и, шатаясь как пьяный, подошел к окну. Он увидел большую квадратную площадь, где у огромных, стоящих в боевой готовности катапульт маршировали солдаты.

За его спиной отворилась дверь и вошел могучего вида военный в блестящем мундире, на голове у него был львиный череп.

«Я Тот Самый Генерал, — сказал он. — Вы можете называть меня просто „генерал“. Вы мой гость, мой дом — ваш дом».

Генерал был в прекрасном настроении: он явился без всякого приглашения к девице в шафрановой блузке на чашку чая, и она приняла его, правда очень холодно и сдержанно, но все-таки не враждебно. У нее в гостях был и хозяин «Лампы Аладдина»: он, видимо, был в приятельских отношениях с владелицей катапультных заводов. Он исподтишка насмехался над генералом, говоря, что мир для этого солдафона прекрасен только в том случае, когда полон оружия. Конечно, говорил он, все заинтересованы в том, чтобы вернуть Тех-за-границей к порядку. Но методы у этого мясника… от отвращения он скорчил гримасу и рассказал про генерала анекдот.

Из презрения к шутнику — владельцу «Лампы Аладдина» — генерал сдержался и не сказал хозяйке дома в шафрановой блузке, что у него и у одноглазого дамского угодника один и тот же хозяин.

Утром того дня, когда ученый проснулся в чужом доме и Высокий Совет узнал, что тот, кто открыл — или нашел — Черный Камень, похищен, Крабат и Якуб Кушк пришли в город, который генерал называл Те-за-границей. Высокий Совет принял решение, чтобы из каждой тысячи совершеннолетних жителей города был выделен один представитель для обсуждения создавшейся опасной ситуации. Крабат тоже был избран делегатом.

Общее собрание единогласно постановило, что город в опасности, и объявило осадное положение.

Вторым на Общем собрании обсуждался вопрос, как не допустить, чтобы генерал, похитивший ученого, захватил и Черный Камень.

Было решено попытаться освободить похищенного.

Но что делать в том случае, если — а это было вполне возможно — попытка окончится неудачей, спросил Высокий Совет у Общего собрания.

Никто не просил слова, потому что альтернатива была всем известна: либо смерть и разрушение города, либо надо помешать ученому раскрыть тайну. Он и сам сказал, что скорее умрет, чем раскроет секрет Черного Камня. Но ему не предоставят такой возможности, пока не опорожнят его мозг.

Молчание царило на Общем собрании более двух часов. Искали иной выход и не находили, однако это не означало, что его не существует.

Наконец встал тощий человек — желтые, глубоко сидящие глаза, тонкая линия губ делали его похожим на фанатика аскета — и сказал: «Кстати, я убежден, что мы должны вздернуть Вольфа Райсенберга».

Раздались одобрительные возгласы.

Человек, который уже многие годы произносил эту фразу на всех собраниях, поднялся снова. «Есть люди, которые советуют быть осторожными, — произнес он резким, высоким голосом. — Разве мы не прогнали волка из нашей страны? Конечно, и нам досталось, и нам пришлось залечивать раны, но мы победили его».

«Прогнали, но не победили!» — выкрикнул кто-то.

«У труса трусливые доводы, — насмешливо заявил оратор. — Я говорю: возможно, он расцарапает нам кожу, зато он будет висеть на дереве! Может быть, он даже отрубит нам руку или раздробит ногу, но разве у нас не две руки и не две ноги? Зато этот гниющий труп будет качаться на ветру!» Он сделал маленькую паузу и, увидев, что число сочувствующих увеличилось, с еще более ожесточившимся лицом продолжал: «Трусы говорят, что мы слишком слабы. Если это так, мы обязаны искать союзников. Я хочу от вашего имени начать переговоры с генералом…» Раздался гул возмущенных голосов, но он перекричал его: «Если с его помощью мы уничтожим Райсенберга, генерал станет овечкой».

Председатель Высокого Совета крикнул: «Он предлагает уговорить левую руку Вольфа Райсенберга отрубить правую».

Тощий фанатик, окруженный своими приверженцами, покинул зал. В дверях он обернулся и, подняв кулак, выкрикнул еще раз: «Кстати, я убежден, что мы должны вздернуть Вольфа Райсенберга».

Когда в зале вновь воцарилась тишина, встал Крабат. Он сказал: «Дерево, на котором будет висеть Вольф Райсенберг, еще очень молодо, ветви его не выдержат такой тяжести. Но с каждым днем крепнут ветви и глубже уходят корни…»

Он подумал: мы — корни, мы — ствол и мы — ветви; ему захотелось рассказать собравшимся, как он пытался уничтожить Райсенберга и разбил время на тысячу кусков: чистое добро и чистое зло, чистое Я в Смяле, Деве Чистой Радости, и чистое Анти-Я в Вольфе Райсенберге, реальном, осязаемом; рассказать, как он в огромной, давящей тени Райсенберга увидел и свою собственную тень, она была одновременно и тенью Райсенберга.

Крабат сказал: «Я попытаюсь его спасти». Он не сказал — Яна Сербина.

Крепкий, сильный человек — у него был насмешливый рот и глаза укротителя тигров — подошел к Крабату, назвал его братом и сказал: «Мы дадим тебе все, что нужно».

У Крабата на мгновение возникло чувство, будто он разговаривает с самим собой.

У цветочной клумбы сидел Якуб Кушк и кормил воробьев хлебными крошками. Крабат подсел к нему и поведал о том, что было на собрании.

Якуб Кушк сказал: «Жаль, что у нас нет волос из усов полковника — ты свой выбросил, а я вплел той, похожей на молодую кобылицу, в волосы. Сейчас бы они нам пригодились».

Крабат вспомнил про кристаллы Яна Сербина, которые были в его посохе.

«Ради бога, брат, не трогай их, — взмолился Якуб Кушк, — вдруг они сделают так, что у тебя ноги начнут расти из головы. Или рога! — Он ухмыльнулся: — Хотя рога наставить я и сам могу. Вот послушай…»

Но Крабат был настроен серьезно, и ему не показалась сейчас уместной история о том, как Якуб Кушк наставил кому-то рога.

«Только в Пруссии считают, что смеяться грех, — возразил Якуб Кушк. — Я знал одного человека, который никогда ни над чем не смеялся. Он думал, что, если будет над чем-то смеяться, значит, он будет смеяться над самим собой, и тогда над ним всякий посмеется. Этот человек умер. Он очень удивился, что никто о нем не горевал. Сидя на облаке, он недоумевал по этому поводу и спросил расположившегося на соседнем облаке поэта — тот курил сигару и все время смеялся над анекдотами, которые люди внизу рассказывали о нем: „Почему они не горюют обо мне?“ — „Потому что они не смеялись над тобой, — сказал поэт, отхлебнул глоток кофе из чашки с отбитыми краями и обломанной ручкой и добавил: — А главное, потому что ты не смеялся“».

Якубу Кушку так и не удалось рассказать историю о том, как он наставил кому-то рога, потому что человек с глазами укротителя тигров не зря пообещал, что им дадут все необходимое. У обочины их уже ждала машина, Якуб Кушк спрятал свою трубу в багажник и сел за руль. На сиденье лежали какие-то бумаги. Крабат, не глядя, сунул их в багажничек. На северо-западе блестел тонкий серп только что народившейся луны.

Была уже ночь, когда перед ними на дороге возник патруль: вооруженные, одетые в форму люди — солдаты или полицейские. Якуб Кушк вынужден был остановиться. Крабат вынул бумаги из багажничка и протянул их офицеру, не подозревая, что таким образом выдает себя за профессора Яна Сербина. Хотя это всемирно известное имя, по-видимому, не произвело на молодого офицера никакого впечатления, он не стал требовать документы у мельника Кушка, бросил лишь небрежный взгляд в багажник и внутрь машины. Трубу, судя по выражению его лица, он счел самым обычным предметом, который берут с собой в дорогу такие корифеи науки, как Ян Сербин.

Вскоре они подверглись еще одному, в точности такому же контролю: даже выражения лиц и голоса начальников патрулей были совершенно одинаковыми, и своей, казалось, непоколебимой строгостью и почти святой верой в то, что успех их деятельности как представителей власти может быть поставлен под угрозу, если они позволят себе обычное удивление, невинное любопытство, немножко гордости, неприкрытое уважение — вообще хоть сколько-нибудь заметную человеческую, индивидуальную реакцию, — даже этой бесстрастной манерой они настолько походили друг на друга, что мельник Кушк долго думал над тем, нет ли тут какой-нибудь чертовщины и не вернулись ли они на прежнее место, сделав круг. Но километровые столбы не обманывали.

Из темноты на освещенную фарами дорогу вынырнул человек и помахал им, чтобы они остановились. Крабат велел затормозить. Человек был в длинном черном пальто, но босиком. Он попросил подвезти его. Проехав всего несколько километров, он вылез из машины перед каким-то мостом, пробормотал слова благодарности и стал торопливо взбираться на железнодорожную насыпь.

Когда они отъехали, Якуб Кушк сказал: «Наверное, это был тот самый человек, которого ищут патрули. Может, он убежал из тюрьмы, где сидел ни за что. А может, он убийца».

Крабат подумал: мы всегда сочувствуем тому, кого преследуют: ведь волк гонится за человеком. И Райсенберг играет на этих наших чувствах, когда мы ловим кого-нибудь из его стаи.

Они свернули с автострады и въехали в большой город. Светало, город просыпался. Там и сям в темных окнах вспыхивал свет, на пустынных улицах перед магазинами с ярко освещенными витринами загремели ящики с молоком, громко заспорили двое рабочих, разгружавших жестяные коробки с булочными и кондитерскими изделиями, подъехал автобус, девушка бросилась бегом, чтобы успеть на него, из ее сумки выпало яблоко и покатилось, на мосту в ряд сидели чайки, повернув головы на восток. Со скрежетом остановился грузовик, из него выпрыгнул водитель и высыпал из пакета в канал остатки завтрака, половина чаек набросилась на еду, а другие, не шевелясь, стойко ждали восхода солнца, поливальная машина, обрызгала велосипедиста, он погрозил ей кулаком и засмеялся, а водитель приветственно загудел. Улица, по которой они ехали, кончалась заграждением. Они вышли из машины и огляделись. Широкая полоса колючей проволоки, за ней — высокая стена, без проходов и щелей, тянувшаяся так далеко, что конца ее не было видно, справа и слева противотанковые надолбы, и ни единого человека крутом.

«Может, здесь идет война?» — спросил Якуб Кушк, невольно переходя на шепот.

Над ними пролетел ревущий самолет, он мигал красными и зелеными огнями, никто не преследовал его, никто не стрелял по нему. Когда гул самолета смолк, они услышали звон колоколов, раздававшийся очень отчетливо по ту и по эту сторону стены, колокола звонили благонравно и по-детски весело: бим-бам-бом. Солнце, которое наконец взошло, казалось, разносило этот звон по всему городу, по его бесконечным улицам, дворам, виллам, музеям, по лабиринтам административных комплексов, по университетам, фабрикам, казармам и паркам. Звон плыл над высокими деревьями, газонами, розовыми клумбами, цветущими кустами, над маслянисто поблескивающими лентами каналов и реки, над серовато-серебристой водой озер на окраинах и прежде всего над стеной, над колючей проволокой, над противотанковыми надолбами, переплескиваясь то на одну, то на другую сторону, туда и сюда.

Этот веселый звон долетал до двух флагов — те же четыре цвета, но в другом порядке — один по ту, другой по эту сторону стены.

Солнце поднималось все выше и выше, вскоре мелодичный звон церковных колоколов сменил колокол городского шума, хаотических диссонирующих звуков, которые сами собой сливались в странно гармоничный, лишенный пауз гул.

Вверх на стену вела лестница, по ней поднималась пестрая толпа: яркие ткани, сверкающий металл.

Якуб Кушк и Крабат, завороженные этим зрелищем, смотрели, как толпа шаг за шагом, ступенька за ступенькой взбиралась по лестнице. Они как будто вместе со всеми поднимались наверх. Они не были в этой толпе, не были действующими лицами этого спектакля, но участвовали в нем как зрители.

Стена была широка, и гулять по ней можно было без боязни упасть, наблюдая во время прогулки за тем, что происходит здесь и там и самого себя посередине — жизнь шла по ту и по эту сторону.

Верх стены не был утыкан осколками, а покрыт зеркальным стеклом, возникало чувство, будто стоишь ногами на собственных ногах, если нагнуться, можно было увидеть свое лицо, но тогда тело казалось скрюченным, а, так как сверху светило солнце, лицо оказывалось в тени и его нельзя было ясно разглядеть. Находились люди, которым это нравилось, потому что при ярком свете отчетливо видна была их незначительность, а в тени и в ореоле Возвышенного (на самом деле это было не что иное, как голубая дымка, окутывавшая затененное лицо) глаза, отражающиеся в стекле, казалось, смотрели в бесконечность Чистых Духом. Другие больше всего любили ночные прогулки по стене: ноги касаются звезд — здесь пустота и там пустота.

Эта стена была удобной дорогой и для Крабата с мельником Кушком, которые не стремились в голубую дымку Чистых Духом и не воображали, как любители звездных ночных прогулок, что они — пуп земли. Им надо было туда, куда и вела их стена: так можно было попасть в любое место, ведь стена огибала весь мир, Вперед и Назад бежали вместе с ними по кругу и только остановки были расположены в обратном порядке.

Это было особенно важно, потому что остановки не зависели от движения времени, от пересечения параллелей и меридианов, порядок их определялся теми вопросами, которые ты ставил, и тем, что ты хотел услышать в ответ: правду или пророчества Пифии, сотканные из голубой дымки безответственности. Неразумной была любая попытка признать или не признать какую-то остановку, потому что так удобнее, потому что так легче скрыть правду.

Крабат и Якуб Кушк бежали по стене Откуда-Куда, шаг за шагом приближаясь к неизвестной цели, которая перестанет быть неизвестной, как только они достигнут ее. Наверху дул слабый теплый ветер.

С той стороны по лестнице поднималась другая группа людей — тоже яркие ткани и блестящий металл. Подзорные трубы были наведены друг на друга, во все глаза высматривались и подсчитывались чужие недостатки.

Друзья подумали, что не знают, с чем сравнить происходящий на их глазах спектакль. Крабату пришло на ум: может, это троянская стена, он представил себе Гектора и Ахилла… но ведь это седая древность; Якуб Кушк размышлял над тем, не рассыпается ли стена и не направляют ли толпы людей наверх, чтобы утрамбовать ее.

Но все это были глупые рассуждения, потому что вскоре огромный снаряд, пущенный из катапульт генерала ЧЕТВЕРТОГО, ударил в стену, и толпа по ту сторону радостно воздела руки, а по эту — довольно закивала, потому что огромный снаряд отскочил от стены, как камешек.

Якуб Кушк помолчал в задумчивости, а потом сказал: «Я знал одну девушку, у нее была такая шея — красивее ты никогда не видел».

Он заметил, что Крабат улыбнулся. «Над чем ты смеешься, брат?» — спросил он настороженно.

«Я не смеюсь, я только удивляюсь, сколь разнообразны были прелести девушек, которых ты знал».

«Кое-что у них совпадало, — возразил Якуб Кушк, — но не об этом речь. Речь идет о красивой шее, на которую девушка постоянно накручивала уродливый толстый шерстяной платок, потому что у нее очень часто болело горло. Но она не кричала повсюду: люди, посмотрите, какой уродливый толстый шерстяной платок у меня на шее! Она мне всегда говорила: не смотри на эту дурацкую тряпку на моей шее, она, к сожалению, необходима».

Может быть, Якуб Кушк еще долго распространялся бы о красивых шеях и необходимых, но некрасивых платках, заматывающих шеи, если бы не заметил, что Крабат его не слушает.

«Где ты, брат? — спросил он. — Наверху или внизу, спереди или сзади?»

«Я в середине, и все вокруг меня, — ответил Крабат. — Иногда мне хотелось бы быть с краю».

«Ты просто устал, брат, — сказал Якуб Кушк. — Давай немного передохнем».

Они уселись на стену и стали болтать ногами.

«Я старик, — сказал Крабат прерывающимся, полным печали голосом, — на холме, где растет липа, я жду своего сына».

Мы всегда ждем сыновей, чтобы свершилось то, что ждет свершений.

«Мои ноги тоже иногда устают, — проговорил Якуб Кушк. — Я хотел бы быть липой, чтобы белый голубь сидел на моих ветвях».

Они молча смотрели, как заходило солнце и как оно вновь взошло, и где-то под этим солнцем был Райсенберг, и где-то под этим солнцем была Смяла.

Они поднялись, пошли дальше и через некоторое время добрались до аэродрома. Якуб Кушк спрыгнул с лестницы на землю, Крабат подал ему трубу и тоже спрыгнул. Якуб Кушк показал на самолет, который ему особенно понравился: «Вот на этом мы полетим».

Крабату было все равно на каком. Они пробились сквозь толпу мужчин, которые усердно целовались. Приветливо улыбающаяся девушка в синей форме преградила им дорогу: «Вам нужно выполнить все формальности». Якуб Кушк посмотрел на целующихся, его передернуло, и он спросил: «А что, это обязательно должны быть мужчины?»

Девушка, кажется, не поняла его вопроса, она, приветливо улыбаясь, показала, куда им необходимо обратиться.

Уже при первом контроле Якуб Кушк не выдержал экзамена. Никаких документов в его пустых карманах не оказалось. Крабат предъявил им те бумажки, которые он при повторной проверке на автостраде по рассеянности сунул в свой карман: бумаг было много, может, на нас обоих хватит? «Он мой друг», — добавил он.

Однако его слова не только не были приняты во внимание, но произвели неприятное впечатление, а когда Крабат выразил желание купить для Якуба Кушка необходимые бумаги, все вокруг насторожились. Какой-то человек с холодной вежливостью попросил их пройти в его кабинет и, наморщив лоб, снова принялся тщательно изучать документы Крабата.

Из соседней комнаты вышла молодая полногрудая женщина в темно-зеленой блузке и в розовой чесучевой юбке. Якуб Кушк заметил про себя, что одно не подходило к другому. Женщина шепнула что-то человеку, сидевшему за столом, тот, кивнув, встал и уже с более приветливым видом протянул Крабату его документы: «Пожалуйста, поторопитесь, рейс задерживается только из-за вас».

Но когда поднялся и Якуб Кушк, чиновник с металлом в голосе произнес: «Этот человек останется здесь».

Крабат объяснил, что лететь без друга не может, пусть ему выдадут как можно быстрее все бумаги, если они так нужны. Чиновник уставился на него, заморгал глазами, провел ладонью по лицу, но ни Крабат, ни Кушк не растворились в голубой дымке.

Заикаясь от волнения, он проговорил: «Но ваша машина сейчас должна взлететь!» Это звучало почти как мольба.

Крабат повторил, что не хочет и не может лететь без друга.

Чиновник опустился в кресло, а Крабат и Якуб Кушк снова уселись, думая, что он сейчас выпишет им нужную бумагу. Однако после довольно долгого размышления чиновник исчез в соседней комнате. Снаружи доносился гул взлетающих и садящихся самолетов.

Прошло несколько томительных минут, и чиновник появился снова; вместе с ним вошла молодая женщина в зеленой блузке и мужчина приятной наружности, с волевым лицом, коротко стриженными волосами, тронутыми сединой, и веселыми карими глазами. Вежливо поздоровавшись, он уселся в глубокое кресло, закинул ногу на ногу, закурил тонкую сигару — видимо, он не имел никакого отношения к тем формальностям, о которых здесь шла речь.

Когда наконец выяснилось, что у Якуба Кушка вообще нет никаких документов, чиновник объяснил, что в таком случае придется установить его личность.

Якуб Кушк охотно назвал свою фамилию, имя и профессию. На вопрос, нет ли у него еще имени, кроме Якуба, он ответил отрицательно. Однако, когда его спросили о месте и дате рождения, он замялся.

У женщины в зеленой блузке от изумления глаза полезли на лоб. Вопрос явно поставил Кушка в тупик. Он спросил: «Надо ответить абсолютно точно?»

Человек, сидевший в углу, ухмыльнулся, а чиновник с терпением, готовым лопнуть в любую минуту, подтвердил: «Да, уж будьте любезны».

«Итак, — начал Якуб, — после того как ГОСПОДЬ прилег отдохнуть…»

Женщина в зеленой блузке в замешательстве посмотрела на чиновника, а тот резко перебил Кушка: «Какой еще господь?»

Якуб Кушк удивился: «Тот самый ГОСПОДЬ».

Человек с проседью, сидевший в углу, вмешался в разговор и сказал, обращаясь к женщине: «Записывайте!» — и к Якубу Кушку: «Продолжайте, пожалуйста».

Якуб Кушк продолжил свое правдивое повествование о том, где и когда он появился на свет.

«Итак, после того, как ГОСПОДЬ прилег отдохнуть, от всего творения остались только маленькая речушка и мельница, которые никому не были нужны. Я-то, может, и согласился бы их взять, но прозевал, потому что, когда ГОСПОДЬ распределял блага мира, я сидел за большим баобабом и считал ребра у Евы, все были на месте и красивее всех пятое снизу. Адам целый день вертелся возле ГОСПОДА — видно, хотел получить что-то вроде замка с секретом, чтобы запирать Еву, но ничего такого у ГОСПОДА не было.

Я все считал у Евы ребра, вот и оказался ни с чем. Когда я пришел, все уже было разобрано. Поэтому я взял себе речушку и мельницу, а на следующее утро Смяла окрестила меня Якубом Кушком».

После того, как Якуб досказал свою историю, отягощенную массой очень точных, но совершенно не относящихся к делу подробностей — может, они бы и пригодились, если бы надо было помочь девушке победить свою робость, но в данном случае были совершенно излишни, — он с приветливой улыбкой приготовился отвечать на следующие вопросы, потому что догадывался: для того чтобы получить одну бумажку, нужно исписать очень много бумаги.

Человек, сидевший в углу комнаты, внимательно рассматривал свою потухшую сигару, женщина в зеленой блузке с нескрываемым отвращением взирала на стенограмму, чиновник за столом злился на самого себя за то, что допустил этот фарс, оскорбляющий честь его мундира. Он погрузился в упрямое молчание — пусть шеф сам с ними разбирается, раз уж вмешался в дела, находящиеся в ведении его сотрудников.

И действительно, шеф явно намеревался сам разобраться, он опять зажег свою сигару и сказал Якубу Кушку: «Две или три ваши книги стоят в моем книжном шкафу, я прочитал их с удовольствием. В самом деле, — подтвердил он, улыбаясь, заметив на лице своего собеседника выражение удивления и недоверия, — они мне очень понравились».

Он встал и протянул Якубу Кушку руку: «Очень рад с вами познакомиться». Крепкое рукопожатие подчеркнуло его радость. Он улыбнулся и сказал: «А ваша сегодняшняя устная новелла просто восхитительна! Это был удачный розыгрыш, и я подозреваю, что вы хотели таким оригинальным способом проверить литературу жизнью».

Якуб Кушк понял, что даже чистая правда при неблагоприятных обстоятельствах может быть принята за выдумку писателя и эта опасность особенно реальна, когда авторы книг приукрашивают вполне благопристойную действительность: тогда за чистой правдой начинает мерещиться красный фонарь борделя — мечта и кошмар филистера.

Якуб Кушк подумал, что симпатичный человек с волевым лицом, перепутав его с каким-то писателем, тем самым невольно вызвал новые и, возможно, еще худшие осложнения, а так как мельник по своему опыту знал, что за ошибки начальства расплачиваются маленькие люди, он кивнул всем троим — теперь все они приветливо улыбались, даже чиновник, правда, улыбка у него получилась немного вымученной — и закрыл дверь за собой и Крабатом, не потрудившись даже объяснить этот внезапный уход.

Он увидел, что самолет, похожий на птицу с острым клювом, все еще стоял на поле, взял из рук Крабата все бумаги, сунул их в свою трубу, дунул в нее, раздалась строгая, чтобы не сказать официальная, мелодия, вероятно звучавшая так по-канцелярски сухо из-за того, что труба была набита бумагой, и вытащил то, что он засунул, уже в двух экземплярах. Они побежали к самолету, девушка в мини-юбке и синей шапочке все еще улыбалась, но уже явно через силу, она попросила быстрее занять свои места. Но Якуб Кушк стоял внизу до тех пор, пока она не поднялась по трапу наверх; прекрасное начало, сказал он и протянул ей свой документ, в котором была указана его профессия — музыкант.

«Музыкант, — сказал он, усевшись рядом с Крабатом, — всюду войдет и через все пройдет».

Земля удалялась от них. И чем выше они поднимались, тем большее пространство могли охватить взглядом, тем меньше становились все предметы, и, чем шире открывался перед ними горизонт, тем яснее они видели, что земля кругла и мала, очень мала.


Загрузка...