Глава четвертая

На юге дикая природа всегда живет рядом. Не проходит и десяти минут, как федеральная автострада номер десять спрыгивает с твердого грунта и начинает петлять среди зловонных болот, в которых полным-полно аллигаторов, змей, диких кабанов и кугуаров. Всю ночь напролет они крадутся в темноте и убивают, разыгрывая ритуальную церемонию смерти, охраняющую их собственное существование. Хищники и жертвы, преследователи и преследуемые, вечный танец жизни. Интересно, а кто я? Шон сказал бы, что я охотник, и был бы недалек от истины. Но в то же время это не совсем верно. Всю свою жизнь я оставалась жертвой. На теле и в душе я ношу шрамы, которых никогда не видел Шон. И вот сейчас я не хищник и не жертва, а некий гибрид, играющий обе роли одновременно. Я охочусь на хищников, чтобы защитить самых уязвимых созданий – невинных.

Хотя, пожалуй, в наше время это определение выглядит наивно. Невинные. Ни единого человека, достигшего зрелости и сохранившего при этом ясность рассудка, нельзя назвать невинным. Но при этом никто из нас не заслуживает того, чтобы превратиться в жертву, на которую охотятся исчадия ада. Пожилые мужчины, умирающие один за другим в Новом Орлеане, сделали нечто такое, что привлекло к ним внимание убийцы. Вполне вероятно, нечто совершенно безобидное – или, наоборот, нечто ужасное. Но меня это волнует только в том смысле, что может помочь найти убийцу, который лишил их жизни. Впрочем, теперь мне можно вообще не волноваться на этот счет. Потому что капитан Пиацца исключила меня из числа участников охоты.

Нет, ты сама себя исключила, – возражает цензор у меня в голове.

Экран мобильного телефона, лежащего на сиденье для пассажира, загорается зеленым светом. Это снова Шон. Я переворачиваю телефон, чтобы не видеть мерцания дисплея.

В течение всего прошлого года, когда беспокойство или депрессия становились невыносимыми, я сбегала к Шону Ригану. Сегодня я убегаю от него. Убегаю, потому что боюсь. Когда Шон узнает, что я беременна – а я намерена оставить ребенка, – он или сдержит свои обещания, или нарушит их. И мне становится дурно при мысли, что ради меня он не бросит свою семью. Этот страх настолько осязаем, что итог кажется мне предопределенным заранее, как будто я с самого начала знала, что все будет именно так, и лишь обманывала себя, надеясь на лучшее.

Шон никогда не скрывал своих сомнений. Его беспокоит мое пьянство. Моя депрессия. Мои повторяющиеся время от времени маниакально-депрессивные состояния. Его беспокоит то, что в сексуальном смысле я не умею хранить верность. Учитывая мое прошлое, его опасения не лишены оснований. Но я считаю, что однажды наступает момент, когда ты должен поставить на карту все, рискнуть всем ради другого человека, независимо от своих страхов. Кроме того… неужели Шон не понимает, что если после того, как стал близок со мной, он все равно не может доверять мне, то мне намного труднее полагаться на саму себя?

Мои руки, лежащие на рулевом колесе, дрожат. Мне необходимо принять еще одну таблетку валиума, но я не хочу рисковать, иначе могу заснуть за рулем.

Наплюй и возьми себя в руки, – говорю я себе.

Это своего рода мантра моей молодости и неписаный девиз моего семейства. В конце концов, мою нынешнюю дилемму никак нельзя назвать чем-то совершенно новым и доселе неизвестным. Да, я еще ни разу не была беременной, но беременность – это всего лишь новый штрих в описании старой привычки. Я вечно выбирала недоступных мужчин. В некотором смысле вся моя жизнь представляет собой серию необъяснимых решений и неразгаданных парадоксов. Два психотерапевта лишь удрученно разводили руками, поражаясь моей способности функционировать на нынешнем уровне, несмотря на саморазрушительное поведение, которое вынуждает меня балансировать на краю пропасти.

Я поддерживаю отношения со своим теперешним, последним по счету, психотерапевтом, доктором Ханной Гольдман, только потому, что она позволяет мне не приходить на заранее назначенные сеансы, но зато звонить ей, когда вздумается. Мне не нужно кабинетное время, проведенное в разговоре с глазу на глаз. Мне достаточно всего лишь понимающего собеседника.

Собственно говоря, мне давно пора позвонить Ханне. Она еще ничего не знает о моей беременности. Ей также неизвестно и о моих острых тревожных состояниях с реакцией паники. Несмотря на то, что мы знакомы вот уже четыре года, мне до сих пор трудно обратиться к ней за помощью.

Я происхожу из семьи, в которой депрессия считается слабостью, а никак не болезнью. В детстве, когда это могло принести мне огромную пользу, я не посещала психотерапевта. Мой дед, хирург, считает, что психотерапевты больны в гораздо большей степени, чем их пациенты. Мой отец, ветеран войны во Вьетнаме, до того как умереть, обращался к нескольким психотерапевтам в госпитале для ветеранов, но никто из них не сумел облегчить симптомы его «вьетнамского синдрома».[3] Моя мать также отказалась от лечения, заявив, что психиатры-мозголомы ничем не помогли ее старшей сестре, а один из них даже соблазнил ее. Когда в возрасте двадцати четырех лет тяга к самоубийству побудила меня наконец обратиться за помощью, никто – ни патентованные доктора медицины, ни психологи – не смог справиться с переменами в моем настроении, избавить меня от ночных кошмаров и уменьшить мою тягу к спиртному или периодическому неразборчивому сексуальному поведению. До того как я познакомилась с доктором Ханной Гольдман и ее политикой невмешательства, терапия для меня оставалась лишь пустым звуком, напрасной тратой времени. И все-таки… Хотя в справочниках Ханны моя нынешняя ситуация наверняка характеризуется одним словом – «кризис», я почему-то не могу заставить себя вновь обратиться к ней.

Когда в ночи поросшие соснами и дубами холмы сменяют сырые низины, я ощущаю по левую руку от себя великую реку, которая вот уже тысячелетия неспешно несет свои воды на юг, не обращая никакого внимания на страдания и суетливые хлопоты человеческих существ. Река Миссисипи связывает городок, в котором я родилась, с городом, в котором я живу сейчас, став взрослой. Великая водная артерия, петляя и извиваясь среди болот и холмов, соединяет два крайних полюса моего существования – сопливого детства и независимости. Однако действительно ли я так независима, как думаю? Натчес, городишко, расположенный вверх по реке – он старше Нового Орлеана на два года, тысяча семьсот шестнадцатый год против тысяча семьсот восемнадцатого, – сделал меня такой, какая я сейчас, нравится мне это или нет. И вот сегодня вечером блудная дочь со скоростью восемьдесят пять миль в час возвращается домой.

Назад и вперед…

С ревом мотора и визгом покрышек на мокром шоссе я прохожу повороты трассы, по обеим сторонам которой стоит темный лес. В машине повисает ощущение непонятной, но от этого не менее осязаемой опасности. И только когда в свете фар вспыхивает надпись «Исправительная колония Ангола», я понимаю, в чем дело. К югу от полей, огражденных колючей проволокой, известных под названием «Ферма Ангола», на середине реки из воды поднимается остров. Принадлежащий моей семье с незапамятных времен, еще до Гражданской войны, этот атавистический мирок, подобно мрачному миражу, парит между изящными и элегантными городами Новый Орлеан и Натчес. Моя нога вот уже более десяти лет не ступала на остров ДеСалль, но сейчас я чувствую его присутствие, точно так же, как вы ощущаете в темноте движения невидимого, но опасного зверя, пробуждающегося ото сна. Находясь всего в дюжине миль от меня по левую руку, он жадно втягивает ноздрями воздух, стремясь уловить мой запах.

Я сильнее утапливаю педаль газа и оставляю это зловещее место позади, впадая в водительский дорожный транс, в котором окончание пути пролетает незаметно. Я выхожу из него отнюдь не на окраине Натчеса, а уже на извилистой подъездной дорожке, пробегающей по высокой насыпи через лес, которая ведет к дому моего детства. Окруженный некогда двумя сотнями акров девственного леса, старинный особняк, в котором я выросла, построенный еще до Гражданской войны тысяча восемьсот шестьдесят первого года, занимает сейчас всего лишь каких-то двадцать поросших лесом акров. С одной стороны поместье граничит с больницей Святой Екатерины, точнее, ее местным отделением, с другой – с огромной и величественной старой плантацией, именуемой «Элмз Корт». Тем не менее подъездная аллея, обсаженная дубами, ветви которых смыкаются над головой, все еще привлекает туристов, внушая им обманчивое ощущение, что они приближаются к уединенному феодальному поместью в европейском стиле.

Высокие кованые створки ворот перекрывают последние пятьдесят ярдов подъездной дорожки, но сколько я себя помню, они всегда оставались распахнутыми. Я останавливаюсь и нажимаю кнопку на воротах. Створки расходятся, словно их разводят невидимые руки. Как если бы боги открыли мне путь домой.

«Зачем я здесь?» – спрашиваю я себя.

Ты знаешь, зачем, – отвечает насмешливый голос. – Тебе больше некуда бежать.

Проглотив, не запивая, таблетку валиума, я медленно въезжаю в ворота.

Позади меня с лязгом захлопываются железные створки.

Загрузка...