Полицейский в черном мундире изо всех сил заколотил ломиком по стальному рельсу, подвешенному у караульного помещения — «вахи» — Сталага-325, на горе Вроновских.
Назойливые и властные звуки гонга проникали в подвалы кирпичных бастионов, разносились над загородками-клетушками, сделанными из колючей проволоки на макушке горы, под открытым небом.
Под эти звуки из подвалов и проволочных загородок стали появляться военнопленные. Истощенные, заросшие, подталкиваемые охраной, они старались поддержать раненых. Об участи, которая ждала их здесь, за колючей проволокой львовской Цитадели, красноречиво говорили надписи, выделенные белой краской огромными буквами на полукруглых стенах кирпичных бастионов:
ЗАПРЕЩЕНО ЕСТЬ РАЗРЕЗЫВАТЬ ТРУПОВ ВОЕН. ПЛЕННЫХ И ОТДАЛЯТЬ ТАКОВЫХ ЧАСТЕЙ. НЕПОВИНОВЕНИЕ — СМЕРТЬ!
Комендант Сталага-325 Оберет ОХЕРНАЛЬ
Дюжие полицаи, вооруженные деревянными палками, подгоняли отстающих ударами палки, громкими окриками:
«Шнель! Шнель!»[12]
Опухшие от голода, оборванные, люди прилагали все усилия, чтобы дотянуться до главной линии колючей проволоки, отделяющей их от лагерной линейки, и, уцепившись за нее грязными пальцами, ждать. Чего? Быть может, после очередной «селекции» — отбора их повезут на расстрел? Или удары гонга призывают их для очередного пересчета?
А может, что самое желанное в нынешних условиях, для вывода на работу? Пока они будут тащиться туда, на шоссе к Одеську, окруженные вахманами и сторожевыми псами, чтобы ремонтировать там дороги, кто-нибудь из прохожих нет-нет да и забросит кусок хлеба или пару картофелин в середину колонны. Да и там, под палящим солнцем, когда они дрожащими, ослабевшими руками будут ремонтировать мостовую, укладывая на подушку дороги тяжелые каменюки, иные смельчаки из сердобольных жителей, подползая огородами, будут бросать им початки вареной кукурузы, буханки домашнего черного хлеба, а иной раз — и это великое счастье — кинут шмат ржавого, посыпанного солью запорожского сала. Голод мучил военнопленных: в Цитадели уже давно съедены вся лебеда и крапива. Даже кора на молодых и без того чахлых липах и ясенях начисто счищена — в рост человека. Даже крысы и кошки боятся забегать сюда, чтобы не стать случайно добычей пленников. У внутреннего входа в лагерь в камне стены хорошо заметна надпись на немецком языке: «Отсюда только один путь — на кладбище».
Кто ее выцарапал? Может быть, в бессонную ночь дежурства вахман-немец, ужаснувшийся тем, что ему довелось увидеть в Сталаге-325?
И повсюду проволока! Тонны проволоки густыми рядами вдоль и поперек переплели дреколья — привезенные специально из Германии на славянскую землю железные скрюченные палки. Неведомые немецкие конструкторы Берлина или Дюссельдорфа немало поломали себе головы, чтобы эти остроконечные палки делали еще более прочными густые проволочные заграждения. Казалось, нет силы в мире, которая смогла бы разорвать эту стальную паутину.
Вызванные на лагердый плац военнопленные увидели сквозь переплеты из колючей проволоки и через круглые шары проволочных спиралей Бруно, как вахманы услужливо пропустили в распахнутые ворота Цитадели дамскую делегацию «украинского комитета помощи». Ее направил на помощь страждущим и жаждущим сам митрополит Шептицкий.
Дамы-патронессы, жены и вдовы Львовских адвокатов, судебных советников, бывших делегатов польского сейма и австрийского парламента чинно шествовали по дороге, по которой еще сегодня ночью вывозили в Лисеницкий лес на сожжение сотни трупов.
В черных платьях, отороченных кружевами, в старомодных мантильях, вытащенных из пропахших нафталином сундуков, с четками в руках и крестиками на груди, они мелкими шажками, с опаской приближались к лагерному плацу. Из-за колючей проволоки на них глядели тысячи голодных, настороженных глаз.
Среди светских благотворительниц на вершину горы Вроновских поднимались и монахини-василианки: игуменья Вера, сестра Моника, Иванна Ставничая и другие монахини. Они несли сюда связки молитвенников, шкатулки с крестиками и нагрудными иконками.
Игуменья Вера, взобравшись на услужливо подставленный ей полицаем в зеленой одежде деревянный ящик, скорбным голосом обратилась к пленникам:
— Дорогие сыночки! Братья Христовы! Не по своей воле многие из вас сражались под знаменем антихриста в безбожной Красной Армии, а теперь попали в большую беду. По милостивому соизволению немецких властей мы пришли к вам на помощь. Подпишите декларацию о своем полном разрыве с большевизмом, попросите помилования
у фюрера великой Германии Адольфа Гитлера! И мы похлопочем о вашем скорейшем освобождении и окажем посильную помощь каждому декларанту независимо от его прошлого. Пусть же учение смиренного господа бога нашего Иисуса Христа возвратит вас на путь покорности и благоразумия...
— Вопросик, мамаша! — крикнул из-за проволоки заросший военнопленный с зелеными петлицами пограничника.
— Прошу, сын мой! — сказала игуменья, радостно оживившись.
— А вы знаете, как кормят нас за этой проволокой? А знает ли ваш Иисус Христос, сколько людей здесь ежедневно умирает от голода? Чи очи ему позастило? — перешел он на украинский язык.
Игуменья смешалась. Никак не ждала она столь резкого и прямого вопроса от истощенного, едва стоящего на ногах человека. Как украинец, пограничник имел возможность при желании выйти отсюда первым. Но столько ненависти было во взгляде его запавших глаз, что игуменье сделалось страшно.
Иванна, разглядевшая окровавленный бинт под разорванной рубашкой на груди военнопленного, стыдливо отвела глаза. Тут же ее взгляд наткнулся на полное зловещего смысла распоряжение полковника Охерналя на стене бастиона.
— Я поэтому и говорю, сыночки,— подавляя растерянность, продолжала игуменья,— что знаю, как вам сейчас трудно. Но в ваших собственных руках находится возможность избавиться от тягостного плена. А чтобы вам легче было очистить от скверны ваши души, мы раздадим вам нательные крестики и молитвенники... Хочу снова напомнить вам — до меня это говорило вам начальство,— что украинцам будет оказано преимущество при освобождении. Они смогут сразу поступить на вспомогательную службу к победителям либо вернуться к семьям, домой.
— Мамаша, ридненька,— не унимался пограничник, подмигнув стоящему рядом с ним пленному.— Выходит, что у вашего Христа две правды и два милосердия — одно для украинцев, другое для остальных людей?
Мордатый вахман в зеленом, приблизившись К ограде, замахнулся палкой и закричал:
— А ну, ты, гнида большевистская, закрай пыск! Пограничник отшатнулся от проволоки, едва не упав. Показывая на вахмана рукой, он сказал:
— Ото бачите, хлопци, милосердя боже! Старший лейтенант Зубарь тем временем шепотом передал по рядам:
— Держись, братва, не продаваться за чечевичную похлебку!
Раскрывая на ходу портфель, набитый декларациями, Иванна приблизилась к проволоке. Она остановилась перед пленным, который показался ей посмирнее, и спросила робко:
— Вы подпишете?
— Я присягу давал,— отрезал пленный.
— Вам дать? — спросила она соседа.
— Уматывайся!
— А как вы?
— Предателем не был!..
Растерянная неожиданным сопротивлением людей, стоящих уже у смертельной черты, Иванна дошла вдоль проволоки до Зубаря и, узнав его, отшатнулась. До чего же изменился этот бравый командир, еще недавно такой веселый и разбитной! Голова его была замотана грязным бинтом, щеки запали, скулы поросли жесткими волосами.
— Признали, невеста? — криво усмехнулся Зубарь.
— Возьмете декларацию?
— Быстро же вы перекантовались, пани Иванна,— сказал Зубарь,— из студентки советского университета да в гитлеровские подлипалы...
— Вы ошибаетесь,— тихо ответила Иванна,— студенткой советского университета я никогда не была. Меня Туда не приняли.
— Врете! Были! Человек из-за вас кровь пролил, а вы... Эх!
В это время к Иванне подошла одна из дам-патронесс.
— Дайте я вам помогу. Я еще в первую мировую войну около Ярослава уговаривала пленных царских солдатиков. У меня есть опыт. Дайте мне портфель.— И, приняв от Ставничей портфель, дама сказала властно Зубарю: — Берите декларацию, пока не поздно. А то будет плохо!
— Танцуй отсюда к чертовой матери... Кикимора! — бросил Зубарь и повернулся к даме спиной, покрытой лохмотьями гимнастерки.
Его соседи заулыбались.
Посрамленная дама-патронесса нервно возвратила Иванне портфель, а сама вернулась к игуменье и стала ей что-то зло доказывать, кивая в сторону военнопленных.
Глаза Ставничей напрасно искали за колючей проволокой людей с надломленной волей. Вот ей показалось, что другой пограничник, светловолосый крепыш с зелеными петлицами на гимнастерке, как-то странно, незаметно от товарищей подмигнул ей. Ставничая радостно подвинулась к проволоке и молча протянула крепышу декларацию.
— А какой аванс мне будет, пани монашка? — спросил тот.
— За что аванс? — с недоумением спросила Иванна.
— Ну, за предательство. Больше, чем Иуда за Христа получил, али меньше?
Иванна отпрянула. Ветер вырвал из ее рук листок декларации и закружил его над стенами колючей проволоки. Подавленная не то решительностью пленных, не то укором Зубаря, она сделала два шага в сторону, и тут взгляд ее столкнулся с грустными глазами капитана Журженко.
Он стоял, прильнув к проволоке и опираясь на кусок обломанной доски, в ТОЙ же самой, теперь уже сильно загрязненной полосатой больничной пижаме, в какой его поймали в монастырском саду. Грусть и презрение прочла в его взгляде Иванна.
Она попыталась было протянуть декларацию капитану, но Журженко, отстраняя листок движением руки, спросил:
— Так что же радостного принес вам ветер с запада, панно Иванна? Эту сутану и потерянную молодость?
Иванна молча мяла в руках декларацию. Она не могла поднять глаз от стыда -за то, что по ее вине капитан попал за эту ограду.
— Хотя вы причинили мне много горя, капитан,— словно оправдываясь, сказала она очень тихо,— но я не сержусь на вас. Поверьте! Христос учил нас прощать обиды даже врагам и грешникам...
— О каком горе вы говорите? — прервал ее Журженко.
— Не будем об этом,— с волнением ответила Иванна.— Зачем вспоминать прошлое? Подпишите лучше, мы сможем облегчить вашу участь...
— Вы ошибаетесь, Иванна. Нам перекантовываться труднее.
Желая хоть сколько-нибудь скрыть смущение и уйти непосрамленной, как дама в черном, Иванна протянула декларацию и стоявшему рядом французу. Она сразу узнала Эмиля Леже и вспомнила трагическую сцену на вокзале, слезы его жены, голубоглазого ребенка в коляске.
— Мерси бьен[13],— гордо ответил Леже.— Я по-вашему не знаю...— И ои демонстративно отошел от проволоки.