Мы должны были выехать на попутной трофейной машине в Рава-Русскую. По непроверенным, правда, данным, там находился большой концентрационный лагерь, созданный гитлеровцами.
Как и обычно перед новой поездкой, я заполнил свой потертый ленинградский портфельчик: фотоаппарат «ФЭД», два неисписанных блокнота, баночка чернил для вечного пера «Пеликан», купленная уже во Львове, и тяжелый немецкий пистолет «вальтер» с двумя запасными обоймами — все нехитрое походное имущество военного журналиста.
Спускаясь по улице Сикстусской в центр города у недавно разминированного почтамта, я услышал заунывное церковное пение. Осенний ветер разгулялся над седыми холмами старинного города с такой силой, будто пытался раскачать его древние башни и колокольни. Ветер рвал тугое полотнище алого знамени, недавно вновь поднятого на флагштоке городской ратуши, охраняемой двумя гордыми каменными львами.
Я не обратил поначалу внимания на церковное пение, свернул направо и добрался узкими улочками до Академической тополевой аллеи. И тут впервые увидел человека, который впоследствии помог мне приобщиться к тяжелой и весьма запутанной трагедии.
Худощавый, сгорбленный старик в летнем белом пыльнике, надвинув на лоб старомодную соломенную панаму с засаленной лентой, медленно брел серединой Академической аллеи по направлению к Оперному театру.
Ветер обрывал последнюю листву с оголенных тополей, швырял под ноги старику жесткие листья и гнал их к поблескивающему вдали памятнику Адаму Мицкевичу. Шагах в двадцати от старика ленивой походкой, то и дело заглядываясь на свежевыкрашенные вывески недавно открытых магазинов, шел коренастый человек средних лет в форме железнодорожника.
Казалось, ему нет никакого дела до бредущего впереди дряхлого старика. Только перехватив острый, пристальный взгляд, брошенный железнодорожником на человека в белом пыльнике, я насторожился.
«Следит,— подумал я. Для чего?»
Я мог бы пересечь Академическую и пройти по улице Фредро к Губернаторским валам, к зданию облисполкома. Но интуитивно свернул налево и пошел по мокрому тротуару к гостинице «Жорж». Вдали я увидел множество развевающихся по ветру . хоругвей, отчетливо услышал церковное пение, то затихающее, когда переставал дуть ветер, то возникающее с новой силой, когда хоругви вздымались выше. Перед гостиницей на сравнительно широком тротуаре собралась толпа зевак.
Маленькая курносая регулировщица в кокетливо сдвинутой набекрень пилотке, лихо управлявшая до этого уличным движением, вдруг изменилась в лице. Слегка ошеломленная, она строго подняла полосатую палочку и закрыла тем самым выезд машин и фаэтонов с Академической на Марьяцкую площадь.
От гостиницы к площади Бернардинов медленно выплывала похоронная процессия. Открытый гроб возвышался на большом черном катафалке. В нем лежал крупный мужчина в парадном церковном облачении. Белые хризантемы обрамляли умное, величавое лицо с окладистой белой бородой и руки, скрещенные на широкой груди усопшего.
За черным катафалком с гробом, окаймленным множеством венков, медленно шагали каноники, викарии, деканы в пелеринах и без них, церковные чины в фиолетовых камилавках, протопресвитеры в одеждах, соответствующих их сану.
Важного мертвеца везли хоронить на Лычаковское кладбище. Велико же было мое удивление, когда черный катафалк, поравнявшись с вылетом узкой и грязной Кривой улочки, вдруг стал поворачивать налево. Желая сделать круг, процессия захлестнула петлей памятник Мицкевичу и собиралась вновь возвратиться по улице Коперника в нагорную часть Львова. Я догадался, что необычное для глаза советского человека зрелище не просто помпезные похороны, а тщательно подготовленная демонстрация.
Я напряженно следил, как похоронная процессия, подобно большой черной змее, постепенно окружала памятник свободолюбивому польскому поэту.
Важно шагали за гробом епископы и другие иерархи с бриллиантовыми панагиями на груди.
Монахов-студитов[1] с мальтийскими крестами, нашитыми на спинах черных реверенд, возглавлял брат покойного, игумен монашеского ордена студитов, сухопарый, весь иссохший, похожий на схимника, выползшего из пещеры, архимандрит Клсментий. Опущенная низко голова архимандрита была покрыта черным остроконечным клобуком.
С лицами, исполненными скорби, медленно двигались гвардейцы греко-католической церкви — украинские иезуиты, монахи ордена святого Василия,— в белых целлулоидных воротничках, плотно облегающих их худые шеи.
С постными заплаканными лицами следовали за ними монахини-василианки под предводительством своей румяной, пышнотелой игуменьи Веры Слободян.
За ними печатали шаг на мокрой мостовой монахи ордена отцов редемптористов. учрежденного здесь, на украинской земле, прибывшими некогда из Бельгии католическими миссионерами.
Размахивая кадилами, то и дело раскрывая рты с узкими. высохшими губами, шли с пением заупокойных молитв опытные мастера сыска в душах, солдаты Христовы, капелланы и митраты, церковные судьи и служки консистории.
Брели, скрывая под черными сутанами многовековой опыт иезуитов, воспитатели шпионов, отлично обученные этому «искусству» мертвецом, которого они провожали сейчас в последний путь.
Старый, отживающий мир алчности и мракобесия, закостенелый в своем мрачном великолепии, степенно, величаво шагал по улицам Львова. Хоронили митрополита Шептицкого. бывшего графа Андрея Шептицкого, бывшего драгуна, родовитого аристократа, с первых дней Советской власти поведшего ожесточенную борьбу против Советской Республики.
Много лет прошло уже с тех пор, но и теперь у меня перед глазами страшное зрелище этих похорон. Казалось, что меня и всех стоящих в тот час перед гостиницей «Жорж» перебросили с улицы советского города на четыре века назад, в жуткое и жестокое средневековье.
...Среди церковников выделялся молодой священник — Роман Герета. Его цветущий вид никак не вязался с атмосферой смерти и тления. Значительно позже я узнал, какую роль играл отец Роман Герета в трагической ,исто-рии, о которой здесь пойдет речь, и сколько обманчива может быть внешность человека.
А тогда, глядя, как, потупив взгляд, скромный, внешне благопристойный молодой человек лет двадцати восьми, в хорошо сшитой реверснде, явно скучая, движется в скопище попов, я даже мысленно пожалел его и подумал: как же ты затесался среди этого старья? Тебе бы сидеть сейчас за студенческой скамьей, в политехническом институте, изучать сопротивление материалов, электрические машины, а в свободное время ловко перебрасывать через сетку на спортивной институтской площадке волейбольный мяч. А вместо того ты идешь с этими катабасами, как твои же земляки презрительно называют служителей церкви. Идешь, закованный в черную хламиду.
Тем временем катафалк остановился перед зданием Украинского треста нефтегазоразведки, и какой-то седобородый иерарх дал знак рукой следующим сзади, чтобы они подтянулись и выровняли ряды.
С не меньшим, чем я, интересом наблюдали за этой процессией солдаты и офицеры нашей воинской части, следовавшей на фронт добивать гитлеровцев, скопившихся между Вислой и Саном. О маршруте воинов говорили решительные надписи на бортах грузовиков и закамуфлированных приземистых танков: «Добьем гада Гитлера!», «Вперед, на Запад!», «Освободим народ братской Польши!» Молодые загорелые ребята в полинявших гимнастерках смотрели на церковников и их сановного мертвеца с нескрываемым удивлением.
...У гостиницы толпились пешеходы, задержанные похоронным шествием. Я оглянулся и у себя за спиной увидел заинтересовавшего меня старика в белом пыльнике. Грустным взглядом, в котором смешивались печаль, отрешенность и вместе с тем, я бы сказал, даже злоба, он внимательно рассматривал шествие, точно отыскивал в нем знакомых. И в то же время старик показался мне добрым, мягким человеком.
Молодая девушка в дубленом полушубке и пестром платке спросила старика:
— Скажите, пожалуйста, кого это хоронят? Старик в пыльнике посмотрел внимательно, точно изучая, можно ли доверять девушке, и глухо отрезал:
— Убийцу хоронят!
За спиной старика возникло лицо человека в железнодорожной фуражке, которого я видел и запомнил еще с Академической аллеи. Он прислушивался к разговору.
— Убийцу? — переспросила девушка. Старик в панаме внезапно побледнел, пошатнулся и, схватившись рукой за сердце, стал клониться назад.
— Ой. ему плохо! — вскрикнула девушка.
Я успел подхватить слабеющее тело, осторожно вывел старика из толпы эа угол гостиницы и прислонил к стене. . Тут как тут возле нас появился железнодорожник.
— Опять сердечный приступ! Я его знаю. То мой сосед. Позвольте я отведу его домой,— сказал он вкрадчивым голосом.
Было в том голосе что-то слишком приторное, услужливое и, как мне снова показалось, подозрительное. А может, не по себе делалось от его холодных, стального цвета, недобрых глаз?.. ,.
— Его не домой нужно, а в больницу,— сказал я, оглядываясь.
Неподалеку на козлах допотопного фиакра дремал пожилой возница с усами и бакенбардами, отпущенными в подражание австрийскому императору Францу-Иосифу. Осторожно подведя ослабевшего старика к вознице, я сказал:
— Послушайте, пане! Человеку вот плохо. Давайте отвезем его в ближайшую больницу. А заплачу вам я.
— Проше бардзо! — сразу стряхивая сон, проронил возница и стал отвязывать вожжи.
Приподняв старика, я усадил его на мягкое, лоснящееся сиденье, пропахшее кожей и лошадиным потом. Полу-обпимая моего подопечного, я уселся рядом с ним. Извозчик дернул вожжи, и фаэтон мягко покатился кривыми улочками по направлению к улице Шайнохи. Резиновые шины и обмякшие рессоры скрадывали неровность мостовой.
— Ладный австрийский фиакр, цо? — полуоборачиваясь, похвалил свой выезд возница.— Лучше всякой так-сувки. Люкс!
После блокадной зимы в осажденном Ленинграде я обычно не расстаюсь с валидолом. Сейчас я, почти насильно разжав зубы старика, засунул таблетку валидола в его холодные губы.
— Разжевывайте скорее!
Лекарство начало действовать быстро. Старик открыл глаза и прошептал:
— Не надо, ради бога, в больницу. Хватит с меня этой больничной пытки. Везите домой, на Замарстиновскую...
Фаэтон выехал на улицу Коперника и пересек ее почти перед самым носом у черного катафалка в венках и пышных хризантемах.
Вот виновник моего горя и несчастий! — прошептал старик.— Но и его наказала карающая десница всевышнего правосудия...