Платон Михайлович, на редкость благодарный слушатель, стремительно носился взад-вперед по узкому пространству, ухитряясь не сводить с меня глаз, прикуривать одну от другой, восклицать и ужасаться в нужных местах.
Я-то про литературоведа совсем забыл, а он, оказывается, ждал меня с раннего утра («Балкон у вас открыт, свет горит!» — «Я практически не сплю».) Мужественное и красивое лицо — куда красивее, чем у Хемингуэя, — при виде меня выразило последовательно ряд ощущений: легкой обиды, укоризны, любопытства, жгучего интереса. Который я, по мере возможности, постарался удовлетворить.
Однако реакция его была неожиданной.
— Божественный Юлий? Что-то сомнительно.
— По-вашему, абсурдист неспособен пролить кровь?
— Априори неспособен.
— Что-то я не заметил ореола святости…
Платон перебил:
— Не святость, а своего рода болезнь. Он великий грешник, поскольку блудлив. Не так, разумеется, как Тимур, но… В аспекте истории литературы, я бы сравнил его с Бальзаком, а Страстова — с Набоковым.
— Оригинальные у вас ассоциации.
— Один одержим дамочками, другой — девочками. Заметьте, я не про любовь говорю — «любви все возрасты покорны», — а про седьмую заповедь.
— Стало быть, сладострастники не могут быть убийцами?
— Еще как могут! Всяческие причуды в сфере пола бывают чреваты неприятностями. При определенных условиях на убийство способен каждый — вот мое убеждение. Но Юлий провернул бы это задание по-другому.
— Как?
— Задушил бы, удавил, отравил, утопил… Вижу удивление на вашем лице. И тут требуется потревожить дух третьего литературного деятеля — Маяковского. Который падал в обморок от царапины и как огня боялся острых предметов. Юлий физически не выносит вида крови.
— Фантастика!
— Это правда. Хотите — расскажите следователю, не хотите — так оставим, я буду молчать.
— Намек понял, но не понимаю, чем заслужил такое доверие.
— Вы доверились мне первому, а я не первый год живу на свете и чуточку в людях разбираюсь. Взамен Громова они возьмут вас.
— Но сначала пусть проверят по мобильнику, кто такой «литературный агент». И если окажется, что это не Юлий… Слушайте! Если он так же неповинен в крови, как я, где же ваша христианская совесть…
— Не так же! — перебил Платон мрачно. — Если имеет место самооговор, то в чем может быть его причина?
— Я даже вообразить себе не могу! Не деньги же ему за это дали.
— Ни за какие деньги творец не пойдет за решетку лет на пятнадцать, а то и пожизненно.
— И он так же вменяем, как мы с вами.
— Да, хитрый малый.
— И утверждает, что совершил убийство в пьяном состоянии.
— Такой безукоризненный криминальный акт? — Покровский презрительно рассмеялся. — И вы верите в эту байку?
— Но паркер его!
— А вы лично видели ручку на месте преступления?
— Нет.
— Так откуда известно, где Лада ее нашла? Или позаимствовала? Только с ее слов!
— По-вашему, Тихомирова убийца и подставляет своего возлюбленного, а Юлик ради нее по-рыцарски своей жизнью жертвует? Абсурд!
— Абсурдист! — засмеялся литературовед. — Не говорите о жертвенности! Они оба исповедуют античный гедонизм. Даже не эпикурейство с его сократовской идеей внутренней свободы, а самый примитивный языческий постулат Аристиппа: наслаждение как высшая цель жизни и мотив поведения. Наслаждение, — повторил Платон печально, — сладострастие.
— Страдание есть, — напомнил я…
— О, не всех оно очищает!
— Платон, мы отвлеклись. Если это самооговор, то по какой причине он возник, как вы думаете?
— Из двух зол традиционно выбирают меньшее.
— Убийство юной девушки — зло, меньшее, чем… докончите, прошу вас, у меня недостаток воображения. Или цинизма.
— Я — пас. Либо Громов каким-то черным чудом все-таки убийца. Либо этой подозрительной явкой с повинной покрывается нечто из ряда вон. Пьяный — не в силах провернуть такое дело. Трезвый — не в силах наточить нож и вонзить в живую плоть. Однажды у него дома Юлий захотел угостить меня виски со льдом (я-то принимаю только нашу задушевную, но — гость!) и льдом порезался. Почти впал в кому, мы чуть с ума не сошли.
— Мы?
— Мать его. Только она в курсе.
— И молчит!
— Юлий и меня умолял никому не рассказывать, считая подобные болезни позорными для его роли жеребца. При сильной близорукости он даже очки избегает носить.
Какое-то время мы молчали: Покровский курил, семеня на месте от избытка энергии; я медленно смирялся с поражением.
— Пойду позвоню следователю, — отогнал я наконец лукавую мыслишку: пусть гедонист посидит, пока натуральный убийца не найдется.
— И такая глубокая, — проникновенно продолжил чудак, — такая изысканная тайна останется нераскрытой: отроки, убитые в заколдованном замке, как будто маньяку понадобилась их кровь… Погодите, Алексей. Попробуйте встать на такую точку зрения: божественный Юлий, писатель-мистик (каковым он себя считает), устроил всемирную мистификацию.
— Зачем?
— Причина глубинная — своеобразный садомазохизм. Испытать страдания (наслаждение страданьем), чтобы собственный опыт, этот живой ужас, отразился впоследствии в его мертвых «текстах», преображая их. А какая реклама, Боже! (Причина тщеславная.) Как взойдут его тиражи — как бездарная, безумная лебеда на навозе. Сам Вагнер в тюрьму примчится.
Я, по привычке уже, вслушивался в интонацию его — вроде благодушную, ни нотки зависти.
— Кто ж по доброй воле сядет в тюрьму?
— На минутку, помяните мое слово. Запутали сатрапы, будет негодовать на пресс-конференциях, запутали, запугали. А в нужный момент стопроцентное алиби, например, обнаружится.
— Рискованно. Алиби еще надо доказать.
— У этого шустрого «мистика», как ни странно, полно поклонниц. («Как ни странно — Громов», — сказал мне отец.) Деловую хватку, в смысле пиара на пустом месте, он блестяще и неоднократно проявлял. Невиновность его женщины докажут, если потребуется. И выйдет наш герой, белокурая бестия, осиянный славой. «Глория», — отвлекся восторженный Платон, — песнь Ангелов во второй части католической мессы, у меня, православного, всегда вызывает слезы на глазах от внезапной красоты на земле.
— Жажда славы вас не мучает?
— Какая может быть слава у филолога? — улыбнулся Платон. — Меня мучает совсем другое. — И процитировал: «Будьте совершенны, как Отец ваш небесный».
Я спустил его на землю.
— Что вы знаете о поклонницах абсурдиста?
— Основываюсь только на его словах о побочном воздействии литературы (он еще цинично употребил Томаса Манна — «святая русская литература»): любую бабу могу закодировать.
— Закодировать?
— Мне претит подобный жаргон, естественный для уголовника, рафинированный для горе-интеллигента, может, именно потому, что я всего лишь литературовед, а не творец.
— Вы считаете, что творец этот должен жить по особым законам?
— По ночам, — засмеялся Покровский, — когда творит.
— Платон, а что вы, как литературовед, скажете о «текстах» Старцева?
После маленькой паузы Покровский ответил осторожно:
— Он мой друг.
— «Платон мне друг, но истина дороже», — вспомнил я, к месту, Аристотеля. — Ну, скажите как друг.
— К сожалению, он не смог стихию страданий своих преобразовать в творчество.
— «Папа исписался еще в прошлом веке», — сказала мне Юлия Глан.
— Но в прошлом веке он написал нечто очень стоящее. Мощная энергия реализма, который временно не в моде. Но придет его время!
Тут из моей квартиры прозвенел телефонный звонок и сорвал меня с места.