ЗАПИСКИ МАРКЕРА


— От двух бортов в угол, — сказал бабьим высоким голосом интеллигент, с бородкой, в косоворотке, с кожаным поясом и в мягких юфтевых сапогах.

Лоснящийся шар, пущенный уверенной рукой, с силой отскочил от двух бортов и упал в лузу.

— С вами, Михаил Петрович, играть невозможно‑с, — произнес низенький, с седеющим бобриком, в темно-зеленой куртке с золотыми пуговицами маркер, хорошо знакомый литературной Москве.

Две большие, низко спущенные плоские лампы освещали зеленое поле бильярда в полуподвальном помещении Московского литературно-художественного кружка. Интеллигент с бородкой протер пенсне и стал намеливать кий. Он не слыхал, что ему сказал маркер: человек был глуховат. Намелив кий, он опять своим высоким голосом, свойственным людям, которые не слышат себя, объявил какую-то сложнейшую комбинацию. Шар завертелся по сукну и геометрически точно с сухим треском загнал другой шар в лузу.

— Всё-с, — сказал маркер, ставя кий на стойку. — Партия ваша.

Была та эпоха, когда многие писатели, подражая молодому Максиму Горькому, носили сапоги, подпоясанные рубахи, поддевки и какие-то ушкуйничьи казакины.

— Кто этот игрок? — спросил я тучного, седого писателя в бархатной жилетке, с золотой цепочкой через грудь, сидевшего в стороне на диване и попивавшего знаменитый кружковский квас с хреном.

Седой писатель одним из первых приветил меня, тогда совсем юного начинающего автора. Писателя звали Алексей Михайлович Пазухин. Долгие годы работал он в мало почтенной газете «Московский листок» и — как это часто бывает в силу противоположности — был человеком чистейшей души, страстно любил литературу и сознавал, что, владея пером, разменялся и ничего уже не добьется в жизни.

— Вы «Записки маркера» Льва Толстого читали когда-нибудь? — спросил он меня, пожевав толстыми добрыми губами. — Вот напишите и вы в свое время, когда будете постарше, как видели в бильярдной известного писателя Арцыбашева, первейшего игрока на бильярде, и как созерцал его игру старый неудачник писатель Пазухин. Достойная тема для литературного произведения.

Интеллигент, с профессиональной ловкостью загонявший шары в лузу, оказался писателем с демонической славой: его герой Санин, который по замыслу автора должен был изображать собой ницшевского «сверхчеловека» или, по крайней мере, штирнеровского «единственного с его достоянием», с непотребным шумом прошествовал в российской литературе эпохи реакции, половых проблем и сборников с мрачными названиями вроде «Самоубийство».

— И вот еще о чем напишите, — наставлял меня Пазухин, поправляя пенсне на мясистом седловатом носу. — Полоса выигрышей для игрока — всегда временная, наступит пора, начнется полоса проигрышей, и все его забудут... а честного неудачника, может быть, кто-нибудь и помянет добрым словом.

Слава Арцыбашева действительно не только померкла, но и следа не оставила в литературе, а писателя Пазухина следует помянуть добрым словом хотя бы потому, что имя Пазухина может служить собирательным для множества российских литераторов прошлого, которых тяготы жизни увели в сторону от большой дороги литературы. По своим способностям многие из них, наверно, могли бы добиться большего, но торгаши, вроде издателя «Московского листка» Пастухова, покупали на корню дарование писателя и превращали дарование это в подсолнечную шелуху, если писатель был слаб и не умел выбиться.

Алексей Михайлович Пазухин дружил с одним из писателей почти одинаковой с ним судьбы, Евгением Николаевичем Опочининым. В букинистических магазинах, и то случайно, отыщешь ныне книги этих писателей: писатели эти исчезли вместе с сошедшим поколением читателей.

Между Пазухиным и Опочининым всегда шла приятельская глухая тяжба по самым незначительным поводам: они дружили и ворчали друг на друга. Старики покровительствовали мне, тогда начинающему литератору, напечатавшему лишь несколько своих первых рассказов. Однажды они прихватили меня с собой в маленький, популярный в ту пору актерский ресторанчик на Петровке, особенно оживленный в дни великого поста, когда антрепренеры составляли труппы и тут же в ресторане подписывались ангажементы.

Оба старых писателя сели не спеша за столик, поизучали меню, посовешались друг с другом как испытанные знатоки и заказали для начала раковый суп. Разговорчивый Пазухин, в ожидании пока подадут обед, решил посвятить меня в некоторые грустные и полные горькой иронии обстоятельства жизни писателя.

— Вот вам случай из жизни писателя, — сказал Пазухин поучающе. — Запомните да намотайте на ус. Печатал я как-то в «Московском листке» очередной роман фельетонами: каждый день продолжение, а гонорар — три копейки строка. И горько и совестно, да ничего не поделаешь: дочки растут, кормить их нужно. Приношу я раз в редакцию очередное продолжение, а мне вдруг Пастухов говорит: «Опоздали, батенька. Кончен ваш роман. Вы разве сегодняшний номер не видели?» Разворачивает газету, а в ней под продолжением, которое я сдал накануне, черта и внизу строка: «А потом они все умерли. Конец». Пастухов увидел, что я побледнел, наверно, и стал успокаивать: «Не огорчайтесь, батенька, уж очень вы растянули ваш роман. А так аккуратно получилось: умерли все герои — и конец, и роман естественно кончился».

— Поняли? — спросил Пазухин. — Умерли — и говорить больше не о чем.

Не знаю, придумал ли он эту историю, но Пазухин почти расстроился, как бы заново переживая давнюю обиду. Он еще минуту задумчиво помолчал, потом придвинул к себе поданную тем временем миску с супом. Несколько раз проведя половником, он не обнаружил в супе ни единого рака.

— Так, — сказал он, негодующе глядя на невинно похлебывающего суп Опочинина, — как обычно, всех раков выудил.

— А вы поменьше разглагольствуйте, — посоветовал Опочинин. — В ресторане, как и в литературе, нужно не болтать, а действовать. А раки превосходные были, с фаршированными шейками, — добавил он, показывая на груду красной скорлупы.

Опочинин в жизни был практичнее Пазухина. Он собрал множество музейных раритетов и писательских автографов, которые поддерживали его в трудные годы. Пазухин был человеком непрактичным, верил в людей, и закат его был гораздо более горьким и трагическим.

У меня сохранилось несколько писем Пазухина, написанных в первые годы революции, когда его романы с продолжениями стали никому не нужны, а невежественные стяжатели, привыкшие десятилетиями эксплуатировать писателей, были выбиты из своих издательских кресел.

«Получил вчера Вашу милую книжку и обрадован был до бесконечности тем, что Вы вспомнили меня, больного, всеми забытого, тоскующего, тоскующего целые дни, а главное — бесконечные страшные ночи, в которые я не сплю, ожидая рассвета, скрипя зубами порою от боли, которая при моей невралгии иногда невыносима. Собственно, что я Вам? Больной «сочинитель», поставщик фельетонных романов, на которые любое литературное ничтожество смотрит много-много что с презрительным снисхождением... Пишу Вам лежа, страшно неудобно, да и устаю, а написать хочется. Хотелось бы и побеседовать, да не знаю — как. Ох, как порою скучно, милый мой... И тяжело еще: надо два раза в неделю диктовать роман, лежа, страдая, порою корчась от боли, а уж от тоски и горя — всегда! Вот уж кровью пишу свои романы по 7 к. со строки!..»

Пазухин был последним из того бесчисленного племени российских литераторов, талант которых был загублен обстоятельствами и которые ничего не узнали в жизни, кроме нужды и горчайшего сознания, что они мало сделали нужного для литературы, которую страстно любили и в великое назначение которой верили.

— Эх, дядя, дядя! — сказал раз при мне укоризненно Пазухин тому маркеру, которого обыгрывал Арцыбашев. — Цены ты себе не знаешь. Писал бы лучше мемуары, чем играть в «пирамидку». Тебе бы за одного Арцыбашева издатели куш отвалили... да и я бы тебе матерьяльцу подкинул.

Но маркер оказался человеком скромным.

— Нет, Алексей Михайлович, каждому свое, — сказал он почтительно: Пазухина он уважал. — А только, действительно, насчет игры Михаила Петровича можно целый ро́ман написать, и читать будет не скучно.

В библиотеке покойного Василия Ивановича Симакова, страстного собирателя книг, и при этом книг редких и ненаходимых, оказалось немало произведений Пазухина. Просматривая его рассказы, я убедился, что Пазухин писал не хуже многих других, широко печатавшихся в «Ниве» и иных иллюстрированных журналах и пользовавшихся в свое время успехом. Не смея мечтать о большой литературе, перед которой преклонялся, Пазухин видел в то же время, как бойко и уверенно делают литературную карьеру ловцы ходовых тем и ходовых проблем; а маленькие незадачливые литераторы с бо́льшим дарованием оставались в тени, не рассчитывая даже, что когда-нибудь их имя будет упомянуто.

В. М. Дорошевич в одном из своих блестящих очерков о театральных деятелях вспоминает, как в годы бедности снимал крошечную комнату у двух сестер-портних. Портнихи жили плохо и скудно, и «единственной их радостью было почитать «Листочек». Они покупали его два раза в неделю, по средам и субботам, когда печатался роман А. М. Пазухина. Они читали про богатого купца-самодура, про его красавицу дочку, про приказчика, который был беден: — как они. Которому приходилось терпеть: — Еще побольше. Но который в конце концов добивался счастья. Они верили золотой сказке... И Пазухин, добрая Шехерезада, рассказывал им сказку за сказкой. И они видели золотые сны. Милый, добрый писатель, — заключает Дорошевич, — да благословит вас счастием небо за те хорошие минуты, которые вы внесли в жизнь маленьких, бедных и обездоленных».

Право, надо заслужить, чтобы писатель так писал о писателе, и притом в расцвете славы Дорошевича, когда он был к явлениям литературы особенно требователен.

В первые годы революции был основан «Московский профессиональный союз писателей». К профсоюзам он никакого отношения не имел, а название лишь определяло назначение союза в деле защиты интересов писателей. Перебирая имена живших в Москве писателей, вспомнили Пазухина: кандидатура была встречена кисло, но я, знавший Пазухина, рассказал, как трудно и печально он живет, и старого литератора решили все-таки принять в члены союза. Я известил об этом Пазухина. Несколько дней спустя я получил от него взволнованное письмо: оно было написано карандашом, лежа; подниматься Пазухин уже не мог.

«И за что Вы сделали для меня так много? Что я Вам и Вашим друзьям, я — «старомодный сочинитель»?.. Как я счастлив, что попадаю в это милое общество людей не только талантливых, но и милых, сердечных, отзывчивых. Как меня поднимает это!»

— Вы помните «Холстомера»? — спросил меня как-то Пазухин, страстно любивший Толстого. — Так вот, я самый что ни на есть «Холстомер»... и судьба у меня та же, рысаком я, правда, никогда не был, но все-таки бегал и других возил; а теперь стал опоенной клячей, с больными ногами.

Пазухин действительно жестоко страдал от мучительной подагры.

Придя однажды к Пазухину — он жил во флигеле того же дома в Ваганьковском переулке, где помешалась съевшая его целиком и ненавистная ему газета «Московский листок», — я застал Пазухина склоненным над рукописью. Стеная от подагрической боли в ногах, наполовину скрюченный, писал он какой-то рассказ, вероятно, за те же 7 к. строка.

— Вот, — сказал он, показывая на исписанную карандашом бумагу, — кровью своей пишу, честное слово — кровью...

Он поглядел на меня сквозь пенсне своими голубыми, совершенно детской чистоты глазами и вдруг, видимо вспомнив давнюю нашу беседу в бильярдной Литературно-художественного кружка, добавил:

— Дайте-ка мне вот ту книжку со стола.

Я протянул ему книжку, и он, полистав и найдя нужную страницу, сказал мне:

— Прочтите вслух.

Я прочитал подчеркнутые синим карандашом строки:

«...А как бы я мог быть хорош и счастлив, если бы шел по той дороге, которую, вступая в жизнь, открыл мой свежий ум и детское, истинное чувство!»

Это были строки из «Записок маркера» Толстого.

14 марта 1919 года я получил лаконичную записку от дочери Пазухина: «Папа скончался сегодня утром». Записка была на бланке редакции газеты «Звезда», которую, судя по адресу на бланке, издавал когда-то или редактировал Пазухин.

Я пошел в маленькую квартиру Пазухина, где не было никого, кроме близких, да и не могло быть: шел трудный, голодный 1919 год. Но мне казалось тогда, что я пришел поклониться не только Пазухину, но в его лице всем тем литераторам, которые трудно жили, мучительно работали, верили в литературу, любили ее и всегда горько сознавали, что никто, наверно, и не вспомнит их имени...

Именно это заставило меня с особой силой прочувствовать в день проводов Пазухина его судьбу, и я еще тогда решил, что расскажу о ней когда-нибудь.


Загрузка...