КАЧАЛОВ


Качалов вошел в жизнь моего поколения как один из полноправных законодателей юности. С вершины норвежского ледника прозвучал призывный голос Бранда, и в классической завершенности возник образ Юлия Цезаря на фоне великолепно воссозданного Художественным театром древнего Рима. Качалов был спутником целого поколения. В истории русского театра мало в этом смысле более блистательных актерских судеб, чем судьба Качалова. Только Мочалов, волновавший русское общество своего времени во главе с Белинским, может соседствовать с Качаловым.

Голос Качалова, неповторимый, с его замечательными модуляциями, голос призывный по своему глубокому романтизму, на протяжении десятилетий был нашим спутником, был составной частью духовного бытия многих из нас. Качалов открывал целые миры — будь то барон из «На дне», Тузенбах из «Трех сестер» или студент Петя Трофимов из «Вишневого сада». Игра Качалова была всегда философической, отделка им роли — неизменно примером самого глубокого понимания творческого замысла автора. В этом смысле Качалов являл не персонажей из той или другой пьесы, а изображал социальные фигуры с необычайным проникновением в ту или иную эпоху, в какой эта социальная фигура действовала.

Актер Качалов был неотделим от человека Качалова. Ему было присуще благородство и повышенное внимание к людям. События общественной жизни он воспринимал как гражданин, со всеми высокими свойствами гражданина и строгим ощущением гражданственности.

Однажды, в первые годы революции, с целью помочь одному из тяжело заболевших писателей группа его друзей решила устроить концерт. Я должен был пригласить Качалова. В его маленькой квартирке во дворе Художественного театра я только было раскрыл рот, чтобы рассказать о судьбе писателя, как Качалов уже перебил меня:

— Знаю, знаю! Я непременно приму участие в вечере... знаете ли, у меня самого была мысль о вечере, но я не знал, как это осуществить.

И Качалов пришел на этот вечер в одном из клубов и блестяще заполнил его собой, великодушный, широкий и благородный.

Качалов любил читать стихи. Поэтические томики были его друзьями. Он был широк в своих поэтических пристрастиях — от Есенина до Маяковского, от Блока до Багрицкого... Мне случалось сидеть с Качаловым за трапезным столом, и когда, поднимая бокал с вином, Качалов начинал свой поэтический монолог, казалось, что ветер искусства распахивает окна и врывается в комнату. В личном общении Качалов был прост и необычайно задушевен. Он был придирчив к своей памяти и бережливо сохранял в ней имена и отчества — то именно, что часто забываем мы в обиходе и не очень сокрушаемся этим. Однажды, при встрече на улице, Качалов, столь требовательный к себе, забыл вдруг отчество подошедшего к нам литератора. По актерской привычке не теряться Качалов пробормотал какое-то подобие отчества, но когда литератор распростился и ушел, Качалов прямо-таки в отчаянии сказал: «Какая ужасная неприятность... я забыл его отчество. Как это бестактно!» — хотя встречался с этим литератором едва ли чаще одного-двух раз в год. Подарить Качалову свою книгу значило быть уверенным, что — внимательный и вдумчивый читатель — он прочтет ее от первой до последней строки. Качалов умел читать книги. Вспомним его в роли чтеца в «Воскресении» Толстого. Он подымал до широких обобщений знакомые образы, и, конечно, о лучшем читателе своей книги Лев Толстой не мог бы и мечтать.

Я вспоминаю летний вечер в одну из пушкинских годовщин, открытое окно в квартире московского литератора, где собрались помянуть Пушкина и содвинуть кубки несколько писателей и актеров; среди них был Качалов. Поднявшись во весь свой высокий рост, со знакомой косой складкой между бровями, при трепыхающих, как мотыльки, огнях зажженных в канделябре свечей, Качалов начал читать пушкинские стихи. Кажется, это была речь председателя из «Пира во время чумы». Я не помню, чтобы я испытал когда-либо большее волнение от пушкинских стихов, как в этот вечер в исполнении Качалова. Казалось, он выполнял поэтическое завещание Пушкина о том, чтобы не умерла душа в заветной лире, и Качалов по праву мог считать себя одним из выполнителей пушкинской воли.

Голос Качалова всегда вносил какую-то высокую поэтичность и задушевность в жизнь. Я помню голос Качалова в тяжелые дни войны, иногда перед сводкой Совинформбюро, иногда — после нее. Что бы он ни читал, его голос был полон такой духовной энергии, что неизменно становилось светлее и лучше на душе. Высокая фигура Качалова, его замечательный облик актера органически слились с московским пейзажем — особенно на отрезке от проезда Художественного театра до Брюсовского переулка, где Качалов жил. Он шел медленно — на репетицию или возвращаясь с репетиции, никогда не кичась, никогда не обыгрывая столь знакомую москвичам свою актерскую внешность, а полный внимания к людям, радуясь встрече со знакомыми, любя остановиться и поговорить. Недуг и приближающаяся старость не увязывались с его обликом; но недуги были, и Качалову приходилось подчиняться им.

Я встретил его на улице Герцена, незадолго до смерти. Он только недавно выписался из больницы после тяжелой болезни, но Качалов был тот же: он шел — высокий, почти на голову выше других, сохранив весь обаятельный свой облик: это был и Бранд, и Тузенбах, и Петя Трофимов — только чуть отяжелевший, но все еще не согнутый временем. Я сказал ему, как всегда приятно и радостно его видеть и что он все такой же — великолепный Василий Иванович Качалов.

— Увы, я уже не тот Качалов... — сказал он грустно. — Вот и поправили меня, и хожу по улицам... а уже не тот, нет, не тот.

Но как бы недуги ни одолевали его, он был все тот же, и голос его — все тот же — услышал я вскоре по радио, и даже осенью 1948 года, в далеком Кишиневе, узнав по радио, что Качалов умер, испытывая всю горечь утраты этого спутника моего поколения, я знал, что Качалов не может уйти совсем. То, что он дал целому поколению, огромно по богатству; он давал нам художественные радости, он пробуждал во многих из нас художественные склонности, он сделал актерское слово общественно-призывным, а это не умирает со смертью актера. Это остается жить и после того, как актер перестает существовать.

Проходя по московским улицам, я часто представляю себе высокую фигуру Качалова, создававшего славу Художественному театру, а следовательно, и славу Москве. Блистательное имя Качалова и вся его деятельность опровергают предcтавление о кратковременности актерской судьбы и о том, что со смертью актера уходит и его искусство. Остаются всходы, насаженные его искусством, и в этом смысле Качалов может считаться счастливым садоводом, оставившим после себя целые цветущие сады.


Загрузка...