РОССОВ


Россов был трагиком, и самая трагическая роль, которую играл он всю свою долгую, полную горечи жизнь, была роль самого Россова.

Я встретил этого русского трагика тогда, когда все для него было уже в прошлом. В нашей современности он казался безумцем. Они был безумцем в том возвышенном смысле, в каком безумцами называют чем-либо одержимых людей. Не уязвленное честолюбие терзало его, не познанный когда-то успех отравил его коварством своей измены. Не одиночество непонятого актера сделало его столь чувствительным к неудачам. Россов считал, что он родился под знаком Шекспира. И все, что не соответствовало этому представлению о его назначении, глубоко ранило Россова.

Кто не оглядывался на человека в шляпе куполом, со старомодным фуляровым галстуком, с седым дымком волос из-под полей шляпы, в узеньких, обтягивающих голени брюках, всегда куда-то стремящегося на слабых, согнутых в коленях ногах... Куда он всегда бежал, всегда стремился — Россов? Его никто нигде не ждал. Он всюду был не ко времени. Его печаль казалась следствием неудач актерской жизни. Современный Несчастливцев, или чеховский Светловидов, или просто чудак, давным-давно переставший быть актером и помешавшийся на ролях классического репертуара?

Нет, в том-то и дело, что Россов ни при каких обстоятельствах не мог перестать быть актером. В том-то и была его трагедия, что он засыпал и просыпался с монологом Гамлета на устах или, как безумный Лир, обращался с проклятиями к изменившим ему дочерям — Искусству и Сцене.

Россов жил вне времени. Его время было временем Ричарда Второго или Генриха Пятого, его домом могли быть только подмостки, его речь могла быть пересыпана только репликами Гамлета или Лира. Он был образованным человеком, в этом отношении многие актеры могли бы поучиться у Россова: он переводил с английского и французского пьесы в стихах, сам писал пьесы, его пьесы издавались. Великим напряжением, силой воли преодолел он на сцене природный недостаток: он был заикой, и по описанию тех, кому привелось увидеть Россова на сцене, это был выдающийся трагик той школы русских трагиков, которая вела свое начало от Мочалова и Каратыгина и завершилась Ивановым-Козельским. Недаром посмертной работой Россова были недописанные им воспоминания об Иванове-Козельском.

Сколько лет было Россову? Он не имел возраста. Он больше всего боялся, что его признают стариком и тогда ему уже не дадут сыграть Гамлета. Тот старик, который на согнутых в коленях ногах куда-то торопился по улицам Москвы, признавал только одного — действующего, пожинающего театральный успех Россова. Другого Россова, сегодняшнего, со всеми его изъянами, он не видел и не хотел знать. Однажды, когда я удивился, что какая-то из его просьб была быстро выполнена, он ответил снисходительно, как самодержец:

— Но ведь об этом просил не кто-нибудь, а Россов.

Мечтой его жизни, целью всего его существования, столь бренного, столь далекого от окружающей его жизни, было сыграть Лира. Он просыпался с этой мыслью и засыпал с этой мыслью. Он рассылал письма и заявления в учреждения, в высшие инстанции: дайте Россову сыграть Лира. Один только раз загримироваться под несчастного короля Британии Лира, один только раз произнести: «Когда ты плакать хочешь обо мне, бери мои глаза», один только раз вдохнуть запах кулис...

Старик не хотел видеть тех разрушений, которые произвело в нем время. Он был ко времени глух и слеп. Он не замечал, что нижняя его челюсть дрожит, как это свойственно заикам, он не слышал, как жалко дребезжит его потухший голос.

Однажды, придя ко мне случайно во время обеда, выпив немного вина, он оживился.

— Я хочу прочесть монолог Гамлета, — сказал он, как бы снизойдя к окружающим.

Он стал читать монолог. Он все помнил, он ни разу не запнулся, но как жаль было этого несвоевременного Гамлета! Голос его дрожал, старческий, слабый; влага наполнила вылинявшие глаза.

— Ну как? — спросил он обеспокоенно, дочитав монолог. — Не очень плохо? Как звучит голос? — Мы успокоили его, сказав, что голос звучит отлично. — Ведь, правда, у меня еще свежее лицо? — сказал он, плотно проводя обеими руками по липу. — Под гримом я еще выгляжу неплохо.

Он был очень счастлив в этот день, он снова поверил в себя.

— О, Россов еще сможет сыграть Гамлета! — сказал он, уже обращенный к видению сцены, зрительного зала с его звонками и аплодисментами. — Как обидно, что вы никогда не видели Россова, — добавил он с искренним сожалением не потому, что он уже не играет, а потому, что я столько потерял.

Но это было не от самонадеянности или актерской чванливости: он верил, что тот Россов был действительно великим актером, единственно понявшим Шекспира и имевшим право играть его, и только во имя этого Россова он и жил.

Он был до крайности деликатен и боялся показаться назойливым. Он приходил очень редко и, уходя, — бедный старик — успокаивал:

— Вы не думайте, что я могу быть назойливым... я теперь приду не раньше чем через два месяца.

Он действительно приходил не раньше чем через два или три месяца, и каждый раз, прощаясь с ним, я чувствовал себя как-то виноватым перед этим трогательным, детски-беспомощным, благородным и преданным одной только цели — искусству — стариком. Его прощальной фразой всегда была фраза из «Гамлета»: «Я не услуг прошу у вас, а дружбы, какую сам питаю к вам», или: «Я безумен только при норд-весте; если же ветер с юга, я еще могу отличить сокола от цапли», произносимые с тонким обаянием, которое не портила даже его дрожавшая нижняя челюсть.

Он пришел ко мне в последний раз за четыре дня до смерти. Он пришел не вовремя, утром, и по недостойному эгоизму — он помешал моей работе — я постаралс я сократить это несвоевременное посещение. Был сильный мороз, и старик долго не мог согреться: он пришел пешком откуда-то из Семинарского тупика на Божедомке; из-за слабости в ногах он боялся трамваев и даже лестниц метро.

— Подумать только... ведь всё было у Россова: слава, известность, успех, — сказал он вдруг, как бы впервые признав, что того Россова уже нет и больше никогда не будет.

Потом он закрыл на минуту рукой глаза и заплакал. Он пришел за своими рукописями, которые оставил как-то у меня, за этой пожелтевшей от времени летописью давно сыгранной им жизни. Как он стенал на лестнице, спускаясь по ступеням! Я не подумал тогда, что это душевная боль исторгает стоны, я отнес их за счет физического недомогания. Четыре дня спустя я прочитал в газетах, что Россов умер.

«Решительно не могу жить без сцены. Сходя в гроб, должен сыграть шекспировского Лира», — написал он мне в одном из писем.

Старенькая лиловая, обветшавшая на сгибах афиша с крупно напечатанным «Гамлет» в исполнении Россова была прикреплена к стене возле его изголовья, когда с Россовым прощались старые деятели сцены: молодые его не знали. Сюртук и старомодные лаковые туфли с широким шелковым бантом дополняли облик того трагика Россова, с которым Николай Петрович Россов простился у меня, закрыв обеими руками лицо, за несколько дней до своей смерти.

«Нет, тише, тише, моя душа! О, не старейте, нервы!» — сказал он тогда, пожав мне на прощание руку.

Это были последние слова, какие я услышал от Россова, а может быть, с ними или подобными им словами единственного спутника всей его одинокой и скитальческой жизни — Гамлета — он и смежил навсегда веки.


Загрузка...