В Роллане отложились десятилетия французской культуры. Он хрупок, зябок и болезнен. Плед, накинутый на плечи, плохо согревает их. Цвет его кожи прозрачный, напоминающий просвечивающую белизну фарфора. Он словно только что вышел из комнаты, где подвергал себя длительному творческому заточению. В доме Горького он сейчас не гость, а хозяин: для него собрались здесь писатели, — и Горький, с тонкой деликатностью, покуривает где-то в дверях, как бы подчеркивая, что сегодня он сам здесь на положении гостя.
С углубленным вниманием Роллан встречается с незнакомым ему племенем советских литераторов. Выражение лица, манера держать себя — все служит в известной степени отражением творческого существа, и Роллан внимательно изучает лица тех, из которых не одному, может быть, дано сыграть свою роль в мировом литературном движении. Зарождение нового человека произошло именно здесь, в Советской России, и Роллан, который в «Жане Кристофе» с убедительной достоверностью изобразил постепенное развитие человеческой личности, ищет эти новые черты, столь не похожие на знакомые черты изученных им характеров.
Встреча с советскими литераторами для Ромена Роллана не только одна из подробностей его знакомства с жизнью современной России. Нет, это люди одного с ним цеха, наделенные таким же даром видения мира, только они по-новому познают этот мир: здесь, в Советском Союзе, народилась новая личность, и Роллан озабочен прежде всего тем, чтобы не пропустить для себя эпоху зарождения социалистического общества... Он ведь писал о предтечах, предчувствуя наступление нового строя жизни, свидетелем разительных перемен в которой пришлось ему быть за свои семьдесят лет. Он вслушивался и в тембр голоса трибуна Жореса и называл мучениками новой веры Карла Либкнехта и Розу Люксембург.
— Кто это? — спрашивает Роллан, наклоняясь: ему понравилось характерное, сильное лицо грузинского поэта, и Роллан долго не сводит с него глаз, как бы пытаясь распознать его творческую личность. — А этот? — Его заинтересовывает простое русское лицо: Роллан навсегда покорен мужицкими чертами лица Льва Толстого.
Он как бы прощупывает пристальным взглядом это новое поколение литераторов, на долю которых выпало не только изобличать неправедность старого строя, как в совершенстве делала это вся передовая русская литература в прошлом, но и отразить эпоху, величественную по масштабам, невиданную по размаху, эпоху созидания нового мира.
— Попросите его, пусть он расскажет, как стал литератором, какое получил образование, какими занимался профессиями, — просит он собеседника, указывая на писателя, привлекшего его внимание.
Он выслушивает вдумчиво, слегка склонив голову набок, похожий на врача, который на основании всех данных должен поставить диагноз. У Роллана тонкие, с длинными пальцами руки музыканта. Музыка — составная часть его познавания мира. Его «Очарованная душа» может служить дополнением к его исследованию о Бетховене, так же как музыкальные работы Роллана как бы вытекают из его деятельности писателя. Он чутко слушает мир. Он один из первых услышал правду русской революции и мужественно приветствовал Советскую Россию, сделавшуюся, по его определению, меченосцем и крестоносцем великой революции.
— Я завидую русским писателям, — сказал он, когда все вокруг уже начали расходиться. — Они счастливо сочетают в себе и наследников великой русской литературы прошлого и открывателей новых земель... а великие земли предстоит им открыть! — Его прекрасные, прозрачные глаза становятся задумчивыми. — То, что сделал для человечества, например, Лев Толстой, может быть уподоблено открытию нового материка, с народами, населяющими его, с их делами и чувствами... и музыкой, — добавляет Роллан.
Музыка русской революции... он один из первых внял ее потрясающей патетике, и его музыкальная очарованная душа не раз возврашалась к ней, как к великому голосу новой эпохи.
В саду уже стоял вечер, и Роллан зябко передернул плечами под накинутым пледом.
— Скажите им всем, — произнес он вдруг, и его лицо в эту минуту стало просветленным и сосредоточенно-нежным, — что вам, советским писателям, надлежит совершить великое дело: запечатлеть в своих книгах преображение России — надежды всего человечества.
Он так и остался стоять на балконе, высокий, просветленный и как бы слушающий мир, величественная музыка которого для него особенно звучала в России.