Русский бунт

— Никуда не поеду.

— Не дури, Наз, сегодня начало съемок девятой серии.

— Я сказал, не по-е-ду!

— Вспомни, как ты с нетерпением ждал, когда наступит пора снимать про смерть Эйзенштейна.

— Да хоть Франкенштейна!

— Это жаль. Жаль, что Сталин и Франкенштейна не загнобил. Ну, вставай, Назон, кончай дурью маяться. В студии пивка намахнешь — станет легче.

— Я закрываю проект. Пускай дурак Докукин снимает оставшиеся серии. Ему все равно. Денег добавят, так он и про собственную мать снимет. Что она у него трансвестит.

— Хорошо. Полежи. Подумай. Жду тебя внизу.

Но и через полчаса Белецкий продолжал тоскливо лежать в кровати.

— Назар! Ну что ты, в самом деле! Это несерьезно как-то. Что еще за русский бунт, бессмысленный и беспощадный?

— Это у Пушкина?

— В «Капдочке».

— Да, у меня русский бунт. И бессмысленный, и беспощадный.

— Опять прадед Ваня снился?

— Достаточно одного раза. Если хочешь, поезжай одна. Твоя Джульетта на полном ходу.

— Назик, не дури. У нас и так цейтнот. Пять серий за месяц надо. Белецкий! Разлюблю!

— Да сколько угодно. Я завязал с «Кинокладбищем».

— Ну и дурак. Я думала, ты тоже хищник. А ты — зайчик. Назарет, а не Назар. Противно смотреть, как ты разнюнился. Я понимаю, пошел бы и взорвал телецентр. Или хотя бы нашу студию. А вот так просто валяться и ныть... Тьфу! Противно. А я, пожалуй, и впрямь поеду. И сама досниму последние серии. А что, это даже будет необычный поворот. Перипетийка что надо!

— Вот и катись, рыжая стерва! — грубо отозвался Назар.

Она снова спустилась на первый этаж, подождала еще минут двадцать и решительно отправилась к своей «Альфа-Ромео». В студии Шагалова наврала, что Белецкий приболел и сегодня она будет руководить работами:

— Ничего, сегодня проведем всякую подготовиловку, а завтра приступим к основным съемкам.

— Вы что, вчера Седьмое ноября отмечали? — с иронией спросил один из ассистентов.

— Ага, — как ни в чем не бывало ответила Регина. — Красный день календаря.

Но прошло часа два, и Белецкий неожиданно появился. Он привел себя в порядок, надел новый костюм, обтягивающий его стройную фигуру, надушился одеколоном «Драккар Нуар» с ароматами розмарина, сандалового дерева и амбры — короче, явился как на праздник. И сразу энергично взялся за дело, даже без пива:

— Ребята, начинаем девятую серию. Что тут у нас делает автор сценария?

Шагалова долго ни о чем не спрашивала его. В конце концов не выдержала и подкатила:

— Я смотрю, армия бунтовщика Пугачёва капитулировала?

— Нет, — ответил он с таким видом, что сразу ясно: человек осенен какой-то новой и грандиозной идеей. — Бунтовщики решили поменять тактику и стратегию.

— Ну, хотя бы так. Это уже обнадеживает. Надеюсь, ты не внял моим призывам? Взрыва студии не ожидается?

— Сегодня нет. Но кое-что я заготовлю. На декабрь. Бомбу.

Грозный царь языческий

Именно такое название Белецкий и Шагалова дали десятой серии фильма «Кинокладбище». Шел быстрыми шагами ноябрь, до сдачи их документально-публицистического сериала оставался месяц, а надо снять еще целых четыре серии! Начался аврал, по одной неделе на серию, работали день и ночь. Сапегин выделил лишние деньги, чтобы съемочная группа не роптала, но не преминул жестко укорить Назара за его фортель, вызвавший большую задержку в работе, на что Белецкий убийственно ответил:

— Точь-в-точь так же Сталин упрекал Эйзенштейна, когда тот затягивал работу над «Иваном Грозным».

— Я не Сталин, а ты не Эйзенштейн, — огрызнулся заказчик, но как-то не очень уверенно.

— Великий режиссер искал небывалых ходов в киноискусстве, а его дергали: «Скорее! Почему опять задержка? Немедленно возобновить работу!»

— Ладно, Назар, ты эти слова в серии про Эйзенштейна произноси, а не мне тут, — махнул рукой Сапегин.

Тему «Сталин и война» Шагалова в своем сценарии расписала размашистыми мазками: кровавый диктатор войны не ожидал, несколько месяцев пребывал в растерянности, пил запоями, осенью сорок первого намеревался вместе со всеми драпать, но почему-то остался в Москве. Почему? Повредился в уме от всего происходящего, от осознания, что все его правление летит в тартарары, а когда протрезвел и очухался, оказалось, что под Москвой немца все-таки остановили и можно пока никуда не драпать, успеется. Ход избитый, ну и хрен с ним.

В «Кинокладбище» появилась фигура Большакова, ставшего руководителем кино после смещения сумасшедшего Дукельского. О нем говорилось как о завзятом чиновнике, лизоблюде и подхалиме, полнейшем ничтожестве, трусе, готовом родную мать предать, лишь бы его самого не тронули, и так далее — весь джентльменский набор наглой клеветы. На самом деле Иван Григорьевич Большаков был умнейшим и начитанным человеком, не прогибался перед Сталиным, за что тот его уважал, как уважал всех смелых, ни перед кем не прогибающихся. А Кончаловский показал его в своем поганом фильме именно таким, каким его изобразили Назар и Регина.

— Но надо отдать этому Ваньке должное, — говорил Белецкий в образе Сталина, попыхивая трубкой, которую он наконец полюбил, пристрастился, умело прикуривал, раскуривал и курил. — Большаков сумел так эвакуировать производство, что через пару лет кинопромышленность наладила производство фильмов почти не хуже, чем до войны. Ай молодца!

Но Большаков не только наладил кинопроизводство в трудных условиях войны и эвакуации, в сериале рассказывалось и о том, что он оказался ничуть не лучше Дукельского. Деятели советского кинематографа стонали под властью этого самодура и неотесанного мужлана, он не давал им жизни, измывался, сыпал невыполнимыми установками, и именно поэтому Ивана Григорьевича прозвали Иваном Грозным.

— Он даже подписывался своим именем-отчеством — Иван Григорьевич: «Иван Гр.», — нагло врал в десятой серии Белецкий, а на экране появлялась поддельная подпись, иллюстрирующая правоту слов ведущего. — И именно этот человек повинен в смерти Эйзенштейна.

И дальше, вскользь коснувшись темы кинематографа в годы войны, Белецкий и Шагалова перешли к оплакиванию судьбы автора «Броненосца “Потемкин”». Ему мешали жить, работать, дышать, ему постоянно вставляли палки в колеса, издевались над его неповторимым методом. Да, конечно, первая серия «Ивана Грозного» получила Сталинскую премию, но тем больнее было Эйзенштейну, когда разгромили вторую серию, которая ничуть не хуже, а даже гораздо лучше первой, в ней создан демонический образ царя-людоеда и его опричников, кровавых выродков. Именно это и возмутило Сталина, сравнившего опричников Эйзенштейна с куклуксклановцами.

— Но больше всего меня привела в бешенство вот эта омерзительная сцена, — говорил Сталин–Белецкий, и дальше шел эпизод, когда смешной мальчик в церкви показывает пальчиком на Ивана Грозного и весело спрашивает: «Это, что ли, грозный царь языческий?» — Сцена вызывала добродушный смех и тем самым низводила образ великого государя. И я увидел, как наглый режиссер издевается над всем замыслом картины, каким я этот замысел себе представлял.

Серия заканчивалась рассказом о смерти Эйзенштейна.

— Да, больное сердце, да, предсказание, — говорил Белецкий за кадром и уже не голосом Сталина. — Но в архивах хранится настоящее свидетельство вскрытия великого кинорежиссера, из которого становится ясно, что умер Сергей Михайлович отнюдь не своей смертью.

И задумчивая осенняя листва, красиво снятая, летела и летела на могилу Эйзенштейна на Новодевичьем кладбище. Конец десятой серии.

Загрузка...