Еще при жизни короля Яна-Казимира, необходимо было назначить наследника путем немедленного призыва к выборам, причем не могло быть и речи о лишении голоса дворянства. В прецедентах не было недостатка. В 1548 году, Сигизмунд Август, последний из Ягеллонов, получил таким образом заблаговременное назначение. Правда, он наследовал своему отцу. Согласится ли долженствовавший собраться в 1661 году сейм вновь обойти закон, в виду различия положения? Мария де Гонзага не пренебрегла ничем, лишь бы добиться голосов в свою пользу.
Что касается самого короля, то он долгое время держался в стороне от этого дела, в котором только и говорили о его смерти. В сущности, со времени войны со Швецией, королева до некоторой степени заставила признать за собой главный авторитет. В дни испытания она заявила себя истинным кормчим погибающего судна. Она держала руль, и король допустил это по естественной слабости характера и своему скептицизму. "Королева вела короля, точно маленький эфиоп своего слона", утверждал в энергических выражениях историк Рудавский. -- "Как медведя на цепи", -- говорит Иерлич, автор современных мемуаров.
В начале декабря 1660 года, в руках королевы оказались две бумаги, за подписью примаса, всех министров, трех генералов -- из четырех -- и многих сенаторов. Одна из бумаг, предназначенная для обнародования, заключала в себе предложение выбрать наследника, который женился бы на племяннице её высочества; другую предполагалось до поры до времени держать в тайне, и в ней указывалось на герцога Ангиенского. До кануна открытия сейма этот последний документ решено было сообщить лишь небольшому числу "сообщников". И уже одна эта предосторожность достаточно свидетельствует о трудности предприятия. Не удалось заручиться литовским гетманом Сапегой; намерения шляхты были сомнительны; а тут как раз, после нескольких месяцев отсутствия, возвращался Лизоль. Предполагали, что он не вернется с пустыми руками.
Казалось, однако, что некоторое время все шло хорошо, как в Польше, так и во Франции. Здесь, приготовительные собрания (сеймики для выбора депутатов) дали одобрительные результаты, а там, со смертью Мазарини (март 1661 года), исчезли последние опасения в возобновления вопроса о прежних нежелательных кандидатах. И в самом деле депеши де Лионна вскоре указали на возрастание шансов в пользу успеха проекта. "Его высочество, -- писал он, -- всё с большим жаром настаивает на этом плане". Так оно и оказалось. Маркиз де Лембр получил еще большие полномочия, вплоть до обещания деятельной помощи против императора и даже против курфюрста бранденбургского, вплоть до предложения оборонительной лиги со Швецией, и субсидии были увеличены до нескольких миллионов. Кайе требовал четыре миллиона. Конечно, это было очень много; но один миллион уже решено было послать на открытие сейма, другой -- тотчас же по окончании выборов; не считая 600 000 ливров, уже отосланных в Данциг. Если же в последний момент, "так сказать для окончательной отливки колокола", потребовалось бы еще больше, то дошли бы и до 1.800 000 ливров. Наконец, предвиделась возможность, что "мирный путь" не достигнет своей цели, но даже и это не остановило бы его высочество, так хорошо сознававшего всю важность дела; его высочество так жаждал успешного окончания предприятия, считая свои личные интересы, и даже честь, настолько затронутыми, что готов сделать решительно все, что только в его власти, дабы не испытать позора неудачи. Если бы расстояние между обеими странами не было так велико, можно было бы более точно уговориться о помощи, т. е., об отправке войска; во всяком случае не будет упущено ничего, что только окажется в пределах возможности и сам принц Кондэ будет тому свидетелем".
Одним словом, обязательство было полное, как вдруг польский горизонт омрачился. Из Варшавы послышались горестные крики: "Любомирский тормозит дело". Как! Сам великий гетман, совершивший путешествие в Париж, чтобы выказать преданность этому самому делу? Увы! Он вернулся через Вену, и по возвращении стал возбуждать шляхту, агитировать в армии, входить в заговоры с явными противниками "проекта"! Ходили слухи, будто он получил в подарок двенадцать городов Венгрии за обещание поддержать кандидатуру молодого Ракоци, одним словом -- он изменил.
Произошло смятение. Гетман действительно держал себя очень сдержанно и сухо с маркизом де Лембр, который, с своей стороны, приступить к делу чересчур решительно, начав сразу с вопроса: "Сколько?" Все же, уклончивый и высокомерный ответ магната не заключал в себе абсолютного отказа: "Мои соотечественники, -- объявил он, -- привыкли выслушивать предложения, но не обращаться с просьбами". Однако, с одним доваренным королевы, главным докладчиком Морштыном, он тотчас же стал откровеннее, сдался и сказал свою цену. Он потребовал письменную грамоту на титул великого коронного гетмана, -- титул, в то время принадлежавший графу Потоцкому, достигшему уже преклонных лет, и руку принцессы Бенедиктины, сестры будущей польской королевы, для своего сына.
Это привело Марию де Гонзага в сильное волнение и вызвало бурные объяснения с Кайе.
"Это уж слишком -- требовать, чтоб она пожертвовала своей племянницей".
-- Так что же! Ею ведь уже пожертвовали, предназначив её в супруги господина Манчини. Такова её судьба.
Договор был заключен, и Лизола, принявший было уже вид победителя, был сбит с позиции. Было бы напрасно возобновлять попытку, умоляя гетмана предоставить ему последнее слово. Гетман был уже неподкупен. "Что же касается Литовского гетмана, проданного своей женой курфюрсту Бранденбургскому, то пусть он считает себя свободным от прежних обязательств в виду тысячи дукатов, врученных красавице и ожидаемых в Данциге ассигновок".
В течение нескольких месяцев, все корреспонденции Лизола систематически перехватывались французским кабинетом, так что в начале 1661 года, Лизола оставалось только подумать о pazzo concetto с герцогом Ангиенским. Получив отказ, он в свою очередь рискнул одержать верх привлечением на свою сторону большинства, но его дворецкий, с мешком экю на спине, был захвачен у ворот одного польского депутата. Конечно, шум и скандал, и всё в пользу Франции. Потом внезапно новый поворота дела. В сенате, при открытии сейма, король произнес речь, впоследствии названную пророческой, в которой он красноречиво указывал на опасность политического режима, подверженного случайностям, и голоса, по-видимому, уже переходили на его сторону, когда три кастеляна, в том числе кастелян Львовский, сторонник Любомирского, стали явно проявлять враждебный протест. В палате депутатов, при первых же дебатах, раздались яростные крики: "Nuеma zgody!" ("Не согласны!" Обычная форма liberum veto) со стороны четырех депутатов, состоявших на службе гетмана.
И так он опять изменит, этот вечный клятвопреступник! Совершенно непонятна свойственная этому человеку изменчивость "хамелеона", -- говорит Морштын в письме к Кайе. На известном расстоянии явление это кажется более доступным пониманию, и нет необходимости, ни даже возможности, заодно с защитниками "хамелеона" прибегать к предположению о внезапном протесте проснувшейся совести, принципов и сомнений, неожиданно предоcтерегших его от незаконного пути, на который готово было вступить "крупное дело". Можно ли говорить о совести, принципах и сомнениях человека, который, как мы увидим дальше, при содействии иностранной державы, поднял знамя гражданской войны в своем отечестве!
"Хамелеон" этот -- просто крупный польский вельможа, типичный представитель аристократии, которая сто лет спустя, доставляла одновременно и солдата Костюшке, и царедворцев Екатерине, при чем иногда одна и та же личность изображала обоих действующих лиц. Это воевода, столь же смелый, как и ловкий, государственный человек редкого ума, а иногда еще более редкой проницательности, и даже хороший гражданин по-своему и в свое время. Все это он доказал или докажет на деле, счастливо сражаясь со Швецией и Московией, и отступая в виду важности другой победы, которой предстояло отдать в его власть это королевство, теперь им презренное. Но он же с ужасающим успехом способствовал падению отечества. Почему? Потому что он -- роковое двуликое чудовище, неизбежный продукт деспотического режима, приносившего во все эпохи и по всем широтам одни и те же плоды. Это анархист высших слов, подающий руку анархистам из народа. Чего он добивался в данную минуту? Прежде всего он желал забрать себе львиную долю, и все, что творится, или что будет твориться -- должно было совершиться лишь для него. Не то, чтобы он претендовал на первое место в стране. Он отрицал всякое личное честолюбие, и возможно, что его отречение было сознанием, что он представитель народных стремлений. Сперва он горячо ухватился за кандидатуру герцога Ангиенского. Это потому, что, делая её своей, он надеялся импонировать этим своей клиентуре, состоявшей из шляхты. Он смело пустился в путь; но по дороге, с одной стороны, он увидел, что шляхта неохотно за ним следует, с другой стороны, он открыл целую толпу нежелательных сотоварищей: выскочек, в роде Собесского, которого королева начинала отличать; иностранцев вроде де-Нойе; французов, итальянцев, каких то де Брион, де Бюи, Борелли, Боратини, которые также претендовали сотрудничать в великом предприятии, и, конечно, надеялись получить свою долю в будущих наградах. Тогда он остановился и внезапно переменил направление. Он, вечно подвижный и изменчивый: ведь он представитель толпы, вечно подвижной и изменчивой, хамелеобразной по существу. Он быстро раздал новые приказания, и вот, одобряемое им "Nиеma zgody" стало распространяться, раздаваться все громче и с грозным воплем поднималось к ложе Марии де Гонзага, присутствовавшей при рушении своих надежд.
Она в отчаянии собралась уходить, как вдруг ей передали послание: это сам гетман скромно просил об аудиенции, чтобы представить свои оправдания; иными словами, чтоб начать новые переговоры. Она в ярости разорвала бумагу. -- Никогда! -- Но тут же спохватилась: она была слишком умна, чтобы примешивать чувство гнева к вопросам политики.
-- Пусть придет!
Любомирский показал всё своё могущество. То, что произошло, могло бы и не произойти, если бы положились на него, на него одного; даже и теперь, если только пришли к этому решению, он совершенно готов поправить беду. Каким образом? Сейчас объяснит. Толпу можно вернуть, если только он будет ею предводительствовать. Он один обладает искусством и властью управлять её движениями; что отвергнуто одним сеймом, может быть принято другим, с условием, чтоб он был созван senatus-consulte, которое одновременно указывало бы как на цель созыва, так и на желания большинства сенаторов, чтобы цель эта была достигнута. Но толпа, -- толпа, состоящая из шляхты, -- единственная с которой приходилось считаться в Польше -- пойдет ли она на эту сделку? Да, если сам Любомирский возьмет на себя инициативу и всю ответственность. Неужели недостаточно известно, как велико его влияние? С его вмешательством покажется, будто все творится во имя всеобщих выборов и под защитой великих принципов. Он настолько убежден в этом, что решил в качестве председателя присутствовать на предполагаемой по этому поводу раздаче французских червонцев и требовать свою часть. Господин Корзон уверяет, что я оклеветал гетмана в этом отношении. Это слишком сильное выражение для небольшого разногласия. Господин Корзон допускает, что другие вельможи также черпали из того же мешка, который был получен из чужих рук, -- из рук иностранцев, -- причем вину увеличивает еще то обстоятельство, что они пользовались субсидиями курфюрста бранденбургского и императора австрийского, чтоб бороться с правительством своей родины.
Источником для меня послужила депеша Кайе к великому Кондэ (28 июля 1661, иностранные дела), Но и господин Корзон не пользовался ничем иным в большей части своего рассказа. Называть мое утверждение "вздором", воспользовавшись им для подтверждения своих тезисов -- не значит ли это доводить апологию "хамелеона" до подражания ему.
Любомирский к тому же преувеличивал свою власть или ошибался относительно её размеров; но в его представлении была все же доля правды. Польша -- это страна, испытавшая всю глубину деспотического режима, со всеми его случайностями.
Договор состоялся, и Мария де Гонзага послала в Сен-Жермен известие о победе.