Тетенька Татьяна Александровна15 очень ценила всякое внимание к ней; а, к сожалению, мы, тогда молодые, были очень эгоистично заняты друг другом и недостаточно ценили это доброе, кроткое, самоотверженное существо. Как будто так и должно было, чтобы она нас любила, терпела и баловала своей любовью. И даже сердишься, бывало, на нее за то, что она любит "покушать", что ей покупают миноги и семгу к вербной субботе. А какие же у ней были радости и развлечения? Никаких. Только бы все кругом нее были веселы и счастливы. Намешает она, бывало, варенья из синенькой чашечки в граненую кружку и пьет на ночь маленькими глотками эту сладкую воду, промачивая свои засохшие старческие уста, а я думаю, что тетенька жадная. Как жестоки могут быть молодые!
По вечерам тетенька Татьяна Александровна садилась на свой жесткий красного дерева, синий диван с головками сфинкса, на котором спала, и приглашала Наталью Петровну16 разложить пасьянс. "Душечка, Наталья Петровна, сегодня какой разложим пасьянс?" -- спрашивала она. "Умственный,-- отвечала Наталья Петровна, нюхая с наслаждением табак. -- Или "семилетний", или "бессмертный". И вот раскладывались старые карты, и начиналось оживление старушек. "Пропустили, Наталья Петровна, вот сюда туз",-- горячилась тетенька. "Ах, боже мой, вижу",-- оправдывалась Наталья Петровна. Если пасьянс выходил, то обе старушки оживлялись и приходили в восторг. Как я ни старалась, я не могла полюбить ни пасьянсов, ни безика, в который иногда играли старушки и даже Лев Николаевич.
Окончив переписку для Льва Николаевича, я приходила в комнату тетеньки и скучала, глядя на оживленные занятия картами старушек. Тогда я переносилась мыслями домой, в свою семью, где было столько и дела, и оживления, и веселья, и мне делалось жаль себя. Я старалась найти свою какую-нибудь личную жизнь, создать свое дело, и часто, не находя его, впадала в апатию, грустно переходя от переписывания Льву Николаевичу к набиванию ему папирос и штопанью чулок и носков.
Так я пишу в дневнике в ноябре 1862 года:
"Тяжело, что я думаю его (Льва Николаевича) мыслями, смотрю его взглядами, напрягаюсь, им не сделаюсь, себя потеряю".
Посетителей бывало очень мало. В эту зиму 1862--63 года приезжала иногда дочь моего деда от второго брака -- Ольга Исленьева. Меня мучила ревность, когда Лев Николаевич играл с ней в 4 руки и любовался ее красотой. Осенью мы ездили с ней и с Львом Николаевичем верхом, и помню, что хотя мы, по-видимому; дружили, но были чужды друг другу. Она холодная, разумная, я -- горячая и неразумная -- все было у нас разно. С ней приезжал и мой дед Исленьев, который раз в Туле очень обыграл Сережу, брата Льва Николаевича, и мне было и совестно, и грустно.
Некоторые из студентов школ продолжали еще свои занятия и посещали нас; но отношения с ними были тяжелы, особенно под зорким наблюдением Льва Николаевича17. Он постоянно останавливал меня, делал при них конфузящие меня замечания и всякое мое оживление вызывало в нем подозрительность и ревность.
Когда он уезжал на охоту, в Тулу, в Москву -- тогда я всегда писала свой дневник, мрачный и скучающий. Можно подумать, что я всегда была такая. А Лев Николаевич писал большей частью тогда свой дневник, когда косвенно хотел меня уязвить или упрекнуть в чем-нибудь. Так как и то, и другое случалось довольно редко, то и дневники того времени очень коротки, и их немного.
Жили же мы очень дружно, почти всегда были веселы, и любили так сильно друг друга, что были совсем поглощены в взаимные интересы. Порою являлись у Льва Николаевича опасенья за мою молодость и страх, что я буду скучать. Вероятно, эти опасения возникали у него вследствие прочитанных им слов в моем дневнике, где я пишу: "Мне тесно и душно здесь, и я сегодня убежала, потому что мне все и всё стало гадко". "...Голоса веселого никогда не слышно, точно умерли все".
Но я старалась скрывать это и считала себя же виноватой в своих молодых порывах. Весь день мой был поглощен тем, что делает Лев Николаевич, что ест, что пишет, что читает, в каком расположении духа и проч. Когда же его дома нет, я опять-таки живу его интересами: пойду в его кабинет, уберу все, пересмотрю в комодах его белье и вещи; перечитаю на столе его бумаги и стараюсь всеми силами войти в его умственный мир, понять его.