Разрез


Что испытывает хирург, когда он разрезает живого лежащего перед ним человека? Я сам много раз слышал этот вопрос, много раз — все как-то шутя и небрежно — на него отвечал; но это были, скорее, попытки уйти от ответа. Ведь на самом-то деле дерзость вот этого жеста — взять скальпель и, вжав его в кожу больного, провести по ней линию, которая раскрывается в кровоточащую щель, — мало с чем может сравниться. Даже интимная близость — когда мужчина входит внутрь женщины — нарушает куда меньше границ и запретов. Рассекая чью-либо кожу — а следом за ней, слой за слоем, ткани и органы, что расположены глубже, — мы входим в святая святых, вторгаемся в тот сокровенный внутренний мир, который обычно закрыт не только для посторонних, но и для самого человека.

И вот только сейчас, когда я не оперирую, а лишь представляю себе операцию — и рука моя держит не скальпель, а авторучку, — мне начинает приоткрываться метафизика действия под названием «разрез». Что происходит сначала, еще до того, как хирург занес скальпель над спящим больным? Думаю, что не только в моем восприятии, но и в глазах любого хирурга окружающий мир начинает стремительно сокращаться, сжимаясь до очень малых размеров — а именно до размеров операционного поля, что лежит пред тобой в обрамленье стерильных пеленок. И разум, и чувства хирурга устремлены к этому малому полю, как к устью незримой воронки, в которую вместе с ним словно скользит и весь окружающий мир. В мире больше не остается ни людей, ни предметов, ни городов, ни морей, ни горных хребтов, не остается ни будущего, ни прошедшего — а есть лишь конкретность вот этого влажно блестящего прямоугольника кожи. И когда астрофизики нам говорят о сжимающейся Вселенной, мне легче всего представить сей невообразимый процесс, вспоминая свое состояние, много раз пережитое за секунды перед разрезом. Сейчас ты в самом узком месте незримой воронки: скальпель сверкнул, отражая свет лампы, и его лезвие погрузилось в податливо-вялую кожу. И вот поразительно: как за лезвием скальпеля кожа расходится надвое, словно испытывая при этом долгожданное облегчение, так и в тебе, ощущающем это ее расширение, тоже что-то освобождается и расширяется. Мир, только что становившийся меньше и меньше, тесней и тесней, вдруг, пройдя через самое узкое место, начинает опять усложняться и делаться больше. С каждым слоем, что ты преодолел, с каждой мышцей, что ты расслоил, и с каждой фасцией, что ты рассек, разрез становится не просто глубже, но обретает и новое качество: он расширяется в некую внутреннюю бесконечность. И ты понимаешь, что у нее, этой новой, открывшейся сквозь щель разреза вселенной, нет ни дна, ни границ — неважно, что весь твой разрез можно закрыть ладонью. Думаю, с выходом в космос это событие — то есть разрез — вполне можно сравнить. Даже внешне хирурги — особенно если у них перед лицами не просто маски, а защитные пластиковые щитки, а на головах закреплены микроскопы или налобные фонари, — чем-то напоминают космонавтов. Да и оснащение современной операционной мало уступит космическому кораблю. Еще, шутки ради, добавим, что именно гагаринским «Поехали!» большинство хирургов и предваряют разрез — так что от космических сопоставлений нам никуда не уйти. И хотя внутренность хирургической раны мало напоминает звездное небо, но бездонность и неисчерпаемость космоса под названием «человек», в который мы с вами сейчас вошли (или, лучше сказать, вышли?), уверен, сравнимы со сложностью целой Вселенной.

Разумеется, на самой операции подобные высокопарные мысли в голову никогда не приходят: внимание доктора обращено на конкретное и единичное. «Сделать так — или эдак? Можно ли здесь еще чуть рассечь — или лучше не рисковать?» — вот примерно каковы торопливые мысли на операции. Но все равно — шестым ли чувством, спинным ли хребтом — каждый хирург ощущает, что сейчас происходит нечто особенное. Иначе не частило бы так его сердце, когда ножницы с хрустом секут непонятные ткани — то ли рубцы, то ли что-то еще? — и не выступали бы зерна пота на лбу в тот момент, когда из раны выпрыгивает струя крови…

Загрузка...