С упадком феодального государства и с ростом бюрократии при первых аббасидских халифах появляется везир. Омейядам эта фигура была еще неизвестна[633]. В начале IV/X в. везира продолжают лишать его феодальных прерогатив: халиф забрал у него родовые имения Аббасидов, переданные в управление еще его предшественникам, ежегодно приносившие ему 170 тыс. динаров, и посадил его на одно твердое жалованье — сначала 5 тыс., а затем 7 тыс. динаров в месяц[634]. Все же одну привилегию по сравнению с другими чиновниками он сохранил: он получал содержание на своих сыновей по 500 динаров в месяц, иными словами, жалованье министра[635].
Самым примечательным переломом в общественной жизни был тот факт, что в первоначально заложенной по чисто военному образцу империи везир, верховный «писарь», по занимаемому им рангу стоял над всеми военачальниками. Таким образом, мощная чиновничья иерархия более раннего Востока торжествовала в этом явлении свое возрождение.
Когда в 312/924 г. всемогущий полководец Мунис возвращался в Багдад, то везир встретил его на своем таййаре, «чего не делал прежде ни один везир», чтобы поздравить с благополучным прибытием; при прощании полководец приложился устами к руке везира[636].
В начале IV/X в. аббасидские везиры, как, впрочем, и другие чиновники, обычно носили плащ (дурра‘а), платье (камис), рубашку (мубаттана) и туфли (хуфф)[637]. Официальный цвет одежды был черный[638]. Во время придворных торжеств везир носил платье придворного (сийаб ал-маукиб), кафтан (каба) и меч у пояса (минтака), сохраняя в качестве единственной части гражданской одежды черную головную повязку (‘имама)[639]. Это одеяние торжественно вручалось ему халифом при вступлении в должность. На этот торжественный акт за будущим везиром следовала целая процессия придворных, военачальников, чиновников, которые по завершении церемонии сопровождали его и на обратном пути. Один историк считает нужным сообщить, что некий везир во время этого торжественного шествия, почувствовав сильную потребность помочиться, остановился в доме одного чиновника, за что впоследствии повысил ему жалованье[640]. Возвратившись к себе, везир обычно принимал поздравления от народа в соответствии с различными рангами поздравлявших; халиф посылал ему деньги, одежды[641], благовония, яства, напитки и лед.
Располагаем мы также данными о распорядке работы одного везира, жившего около 300/912 г., правда, с оговоркой, что как раз он сохранил свои привычки начальника канцелярии. «Рано поутру приходили его советники, везир вручал каждому документы по его ведомству и приказывал, что ему нужно было доставить. По вечерам они приносили ему на просмотр готовые работы и оставались у него вплоть до ночи. Когда документы были проверены и ему были представлены бумаги с указанием расходов, распоряжений, составленных документов и оформленных счетов, он прекращал заседание, и все удалялись, после того, как он поднимался со своего места»[642]. Во время этих заседаний каждый чиновник сидел со своей чернильницей на твердо определенном месте, лицом к везиру, а первый секретарь впереди всех против везира[643].
Везир оставлял в своем архиве копии с важных документов, которые после его падения обычно переправляли в дом его преемника. Когда в 304/916 г. Ибн ал-Фурат принял дела после ‘Али ибн ‘Исы, документами последнего был набит до самой крыши целый дом[644]. Говорят также о бамбуковом ящике, где хранились секретные бумаги; на его крышке рукой самого везира был написан перечень документов[645].
Вплоть до 320/932 г. бывший дворец Сулаймана ибн Вахба на восточном берегу Тигра, именовавшийся также Дар ал-мухаррим, имевший периметр в 300 тыс. локтей, являлся должностной резиденцией везира. Позже этот огромный участок, годный под застройку и расположенный в одном из самых дорогих кварталов города, был обращен в деньги: «Его разделили на участки, продали их многим людям, а выручка была использована в качестве почетного дара халифа ал-Кахира войскам»[646]. Для везира же был отделан дворец одного из сыновей халифа[647].
К должностному дворцу везира стягивалось для несения караульной службы такое количество пехоты, что для особо важных поручений можно было посылать до тридцати человек[648]. Во время больших аудиенций везира в зале стояли телохранители, которые сопровождали особо почитаемых персон, а также эскортировали везира при каждом его выходе из зала, выступая перед ним с обнаженными мечами. В таких случаях всегда идет речь о двухстах человек[649].
Ко двору везир обычно отправлялся только в дни аудиенций — к началу века они были по понедельникам и четвергам[650],— как правило, вместе с одним из четырех начальников отделов[651]. Там у везира был особый дом, где придворные свидетельствовали ему свое почтение, пока его не вызывали к повелителю. Однако начиная с 312/924 г. он ожидал приема в доме верховного главнокомандующего — это было признаком упадка значения его сана[652].
Для доклада везир садился перед халифом, как это делали более низкие по сану перед более высокопоставленными, держа при этом в левой руке красивую чернильницу, которую он носил на цепочке. Возросшая в более поздние времена склонность к особым церемониям требовала начиная примерно с 300/912 г., чтобы при этом стоял камергер и держал везиру чернильницу[653]. В остальное время везир имел при дворе своего представителя[654] и придворные держали его в курсе событий, развертывавшихся вокруг персоны халифа[655].
Назначался везир халифом, который обычно утверждал в этой должности везира своего предшественника. В 300/913 г., когда халиф пожелал назначить везира, он составил длинный список кандидатов и послал его своему доверенному человеку, который по причине глубокой старости вышел в отставку с поста везира; тот начертал под каждым именем свое суждение. Когда же этот надежный человек посоветовал халифу на пост везира одного кади, ему крайне не понравилась эта рекомендация: советчику должно быть стыдно и перед правителями государств ислама и перед неверными, так как подобное решение означало бы, что либо в стране его нет ни одного дельного чиновника (катиб), раз везиром ставят юриста, либо халиф просто ошибся в выборе[656]. Однако приблизительно в то же время кади ал-Марвази из Бухары (ум. 334/946) стал везиром саманидского правителя в Хорасане[657].
Эпоха эта была еще столь сильно проникнута духом аристократизма, что из каждой должности вскоре вырастала каста. Так, наряду с целыми семействами кади имелись также роды везиров. И «сыны везиров» (аулад ал-вузара) образовывали самостоятельный класс — высшее чиновничество[658]. Сан везира воспринимался как нечто наследственное до такой степени, что сын везира Ибн Мукла сумел стать везиром уже в 18 лет[659], а сын ал-‘Амида — в 21 год[660]. Род Хакан в течение 70 лет дал четырех везиров, а род Бану-л-Фурат на протяжении 50 лет — тоже четырех. Ал-‘Амид был везиром ‘Имад ад-Даула, основателя империи Бундов, а его сын и внук были везирами Рукн ад-Даула в Иране. Семейство Бану Вахиб, по происхождению христиане из Вавилона, на протяжении десяти поколений кряду передавало друг другу по наследству высшие чиновничьи посты в империи, а четыре человека из их рода были везирами[661]. Один из членов этого семейства, назначенный в 319/931 г. на пост везира, был в молодости мотом и неоднократно подвергался серьезным угрозам кредиторов, пока кади не взял его под свою опеку. А поэтому военачальник Мунис, человек дельный и осмотрительный, высказал мнение, что и на посту везира государства он будет так же плохо управлять делами, как и своим собственным имуществом[662]. Назначение это казалось тем более рискованным, что везир в то же время в значительной мере был и министром финансов. Так, везир должен был составлять расчет государственного бюджета, облагать налогами и отменять их[663], выжимать деньги из провинций[664]. И уже в 303/915 г. войска, требовавшие увеличения жалованья, сожгли скотный двор этого везира вместе со скотиной и порезали его лошадей прямо в конюшне[665]. Следует отметить, что в IV/X в. почти все везиры, оставлявшие свой пост или терявшие его, терпели крах из-за финансовых затруднений. Когда в 334/946 г. везир прослышал, что войска обвиняют его в задержке им жалованья, он обрил голову, вымылся горячей водой, облачился в саван и провел всю ночь в молитве. В конце концов солдаты все же убили его. Был он богослов, постился каждый понедельник и четверг и непрестанно молил бога, чтобы тот даровал ему милость умереть на своем посту[666]. Год 334/946 является важнейшей вехой в истории института везиров. В тот год с вступлением Бундов в Багдад канцлер эмира — высший чиновник правительства — также получил титул везира, в то время как везир халифа уже не имел его больше[667]. Строго говоря, везиров в ту пору вообще больше не было. Хилал ас-Саби, перечисляя в своей «Истории везиров» наиболее выдающихся высших чиновников IV/X в., разделяет их на везиров династии Аббасидов и «писарей» (куттаб) эпохи Дейлемитов[668]. Также и ал-Джаухар, говоря о времени завоевания Египта, вначале отказывает Джа‘фару ибн ал-Фадлу в титуле везира, так как он, мол, не является «везиром халифа»[669]. Даже и Фатимидам на первых порах этот титул, очевидно, казался слишком мирским — высшим чиновником у них был кади. И лишь второй египетский халиф ал-‘Азиз взял себе везира[670] — перешедшего в ислам иудея Ибн Киллиса (ум. 380/990). Даже в более поздние времена «нельзя было в присутствии везира обращаться к верховному кади, именуя его верховным кади, ибо титул этот подобал только везиру»[671]. Ал-Макризи особенно подчеркивает, что после смерти Ибн Киллиса ал-‘Азиз больше не назначал везира, так же как ал- Хаким, и только в V/XI в., при аз-Захире, вновь появился этот титул. А в указанный промежуток времени должность эта именовалась «посредничество» (висата)[672]. Однако народ не делал различия в этих тонкостях титулатуры, так, например, живший около 400/1009 г. христианин Йахйа ибн Са‘ид всегда говорит о везирах.
При правителях областей должность везира претерпевает изменения. Из числа старых имперских везиров ал-Фадл ибн Сахл, везир халифа ал-Ма’муна, носил, правда, титул «мастера двух искусств» (зу-р-ри’асатайн), очевидно из-за того, что он искусно владел и мечом и пером[673]; на военном поприще он, однако, никогда не отличался. Хорошим полководцем был лишь ал-Хасан ибн Махлад, смещенный в 272/885 г. везир халифа ал-Му‘тамида[674]. Начиная с этого времени мы находим, что везиры как Саманидов, так и Бундов были и полководцами и канцлерами одновременно[675]. Даже такому до мозга костей литератору, как Сахиб, пришлось, будучи везиром, вступить на военное поприще[676].
Закат былого величия сана везира, а также воцарившуюся в ту пору грубость нравов характеризует один случай: в 341/952 г. вспыливший Бунд Му‘изз ад-Даула приказал дать своему везиру в Багдаде ал-Мухаллаби, который к тому же возводил свой род к старой омейядской знати, сто пятьдесят палок, бросил его в темницу, но, несмотря на все это, оставил везиром. Правда, он вынужден был сначала осведомиться, можно ли вновь назначать на ту же должность человека после такого обращения с ним, и узнал, к своему успокоению, что кондотьер Мердавидж велел однажды так вздуть своего везира, что тот не мог ни ходить, ни сидеть, и, невзирая на это, опять поручил ему этот же пост[677]. Недостойный сын этого самого Му‘изз ад-Даула взял себе везиром в 362/973 г.[678] придворного повара, «который с полотенцем на плече подносил ему кушанья, отведав их предварительно сам»[679]. А его двоюродный брат, султан ‘Адуд ад-Даула, приказал арестовать своего везира Абу-л-Фатха ибн ал-‘Амида, который уж слишком связался с врагами, ослепить его и отрезать ему нос[680]. Он же заставил своего двоюродного брата прислать к нему везира, того самого бывшего повара, который агитировал против него. Предварительно ослепив несчастного, он приказал возить его на верблюде для публичного поношения среди войска, а затем бросить слонам, которые его затоптали; тело же казненного султан распорядился посадить на кол на мосту через Тигр[681]. Этого беднягу, который, правда, и сам имел на совести немало жестоких поступков[682], один поэт воспел стихами в своей великолепной элегии, где о нем сказано:
Так как лоно земли слишком тесным было, чтобы вместить твои доблести после смерти,
То воздух сделали твоей могилой и вместо савана окутали одеждой ветров[683].
‘Адуд ад-Даула ввел два новшества в должность везира: во-первых, он назначил двух везиров, а во-вторых, один из них — Ибн Мансур Наср ибн Харун — был христианином. Он остался на посту наместника провинции Фарс (родины правителя), а другого везира — ал-Мутаххара ибн ‘Абдаллаха — ‘Адуд ад-Даула взял с собой в Багдад. Ал-Мутаххар ибн ‘Абдаллах был человек гордый: когда ему не удалось очистить вавилонские болота от засевших там разбойников, он вскрыл себе перочинным ножом вены на обеих руках. Для него лучше было умереть, чем предстать пред очи своего повелителя с невыполненным поручением[684]. Его преемник получил лишь должность заместителя имевшего резиденцию в Ширазе везира, ибо эксперимент не удался — между обоими везирами постоянно возникали трения[685].
В 382/992 г. Баха ад-Даула, избравший своей резиденцией Шираз, следуя примеру отца, назначил двух везиров, один из которых был его наместником в Вавилонии[686]. Вокруг иранской канцелярии, которой много лет подряд отлично управлял ас-Сахиб (ум. 384/994)[687], после его смерти завели недостойную спекуляцию. Был назначен преемник. Тогда другой, более высокопоставленный чиновник предложил за эту должность 8 млн. дирхемов. Назначенный предложил шесть за то, чтобы его оставили на этом посту. Повелитель великодушно скостил по два миллиона каждому, назначил обоих везирами и положил в карман 10 миллионов. Оба должны были сидеть на одной скамье и коллективно подписывать документы. Так же сообща высасывали они из страны все соки, а когда дело касалось войны, кидали жребий — кому предводительствовать войском. Это положение кончилось, однако, тем, что один из них приказал убить другого[688].
Только когда в 380/990 г. фатимидский халиф ал-‘Азиз возложил сан везира на христианина ‘Ису, сына Нестория, везир-христианин на Востоке обрел наконец двойника в Египте[689].
Страсть к титулам, давшая пышный цвет около 400/1009 г., являлась ярким, свидетельством того, насколько измельчало тогдашнее общество; она не пощадила и везира. В 411/1020 г. правитель Багдада дарует своему везиру привилегию властителя — он разрешил, чтобы в часы молитвы перед его домом били в барабан, и присваивает ему титул «великого везира» (вазир ал-вузара)[690]. Этот новый титул, который имел столь богатую событиями судьбу, был затем поспешно позаимствован каирским халифом ал-Хакимом (ум. 411/1020)[691]. Историк Хилал ас-Саби (ум. 447/1055) сетовал по поводу этого титула, что он явился одним из напыщенных преувеличений своего времени[692]. В 416/1025 г. везир в Багдаде впервые получил несколько титулов вместе: ‘алам ад-дин (знамя веры), са‘д ад-даула (счастье династии), амин ал-мулк (доверенное лицо царства), шараф ал-мулк (величие царства)[693]. Этим было достигнуто положение, существующее на Востоке наших дней. Заметим, что в противоположность его нетитулованным предшественникам власть этого везира равнялась нулю.
Это в первую очередь ‘Али ибн ал-Фурат, который в 296/909 г., пятидесяти пяти лет от роду, наследовал пост везира у своего брата ал-‘Аббаса. Это был очень богатый человек. «Ни об одном везире, кроме как об Ибн ал-Фурате, не слыхали мы, чтобы за время пребывания в своей должности обладал бы золотом, серебром, недвижимым имуществом на сумму в 10 млн. динаров»,— говорит его современник, историк ас-Сули[694]. Он держал свой двор на весьма широкую ногу, выплачивал ежемесячно около 5000 пенсий от 100 до 5 динаров[695], ежегодно выдавал поэтам 20 тыс. дирхемов постоянного жалованья, не считая случайных подарков и вознаграждений за панегирические стихи[696]. Из числа тех, кто постоянно садился за его стол, упоминают девять его тайных советников и среди них —четырех христиан. Целых два часа подавались им все новые и новые блюда[697]. Ибн ал-Фурат держал целую полковую кухню для огромного количества своих подчиненных: передают, что эта кухня ежедневно поглощала 90 овец, 30 ягнят, 200 кур, 200 куропаток и 200 голубей. День и ночь пять пекарей пекли пшеничный хлеб, непрерывно готовили сладости. При доме был большой зал для питья, в котором стоял огромный резервуар с холодной водой, и всякий, кто хотел пить, получал там воду, будь то пехотинец или кавалерист, полицейский или канцелярский служащий. Офицерам, придворным и чиновникам подносили фруктовые соки специальные кравчие в одеждах из тончайшего египетского полотна, украшенных вышивками, и с белоснежным полотенцем через плечо[698]. Дворец Ибн ал-Фурата представлял собой целый город; тут даже жили личные портные везира[699]. В нишах зала для питья лежали грудами свитки папируса, чтобы просителям и жалобщикам не надо было их покупать[700]. Передают, что в день его вступления в должность подскочили цены на папирус и воск, так как он распорядился выдавать каждому, кто приходил его поздравлять, свиток мансуровской бумаги[701] и десятифунтовую восковую свечу; а кравчие израсходовали в тот день в его доме 40 тыс. фунтов льда[702]. Все время своего пребывания на посту он сохранял обыкновение выдавать каждому, кто покидает его дом после наступления сумерек, по восковой свече[703]. В 311/923 г. он основал в Багдаде больницу, на содержание которой ежемесячно отпускал из личной кассы по 200 динаров[704]. Также и по его внутренним качествам в нем было нечто от великодушного монарха. Так, после вступления в должность он, не читая, собственноручно сжег обнаруженные им списки его политических противников[705], а после его отстранения от должности смерть показалась ему милее, чем попытка откупиться при помощи денег[706]. Когда начальник налогового ведомства Египта направил ему показавшееся поддельным распоряжение везира, сообщив при этом, что он тем временем взял под стражу подателя той бумаги, Ибн ал-Фурат ответил, что документ, который и на самом деле был подделан,— подлинный, «ибо тот, кто даже в Египте надеется на добро от его, везира, имени и авторитета, не должен быть предан позору»[707]. А когда смещенный везир ‘Али ибн ‘Иса изо всех сил унижался перед ним, лобызал ему руку и даже встал на колени перед его десятилетним сынишкой, Ибн ал-Фурат высказал предположение, что этим он ничего не добьется, что его печень (т.е. темперамент) в несчастье увеличивается, как у верблюда, да, пожалуй, еще и вдвое[708]. К тому же Ибн ал-Фурат благодаря долгой службе был хорошо знаком со всеми хитростями и уловками чиновничьего ремесла, виртуозно управлял всем запутанным финансовым хозяйством империи, и его преемник был во многих отношениях прав, когда воскликнул: «Сегодня скончалось „писарское искусство“!»[709]. О политической мудрости старый практик рассуждал весьма прохладно: «Править государством — это в сущности искусство фокусника: если хорошо и уверенно проделывать фокусы, то они становятся политикой»[710]. Другая его максима гласила: «Для правления лучше, когда его дела идут с ошибками, чем когда они правильны, но стоят на месте»; и, наконец, еще одна: «Если у тебя есть дело к везиру, но ты можешь разрешить его с библиотекарем или с секретарем, то сделай так и не доводи дело до везира»[711].
Совершенно хладнокровно запускал он руку в государственную казну. Вместе со своим братом он в огромных масштабах мошеннически обирал государство[712]; его критики даже сердились на него за то, что при изъятии его состояния были обнаружены мешки с деньгами, еще опечатанные печатью личного казначея халифа[713]. «Стоит ему ступить десять шагов,— рассказывал один из его чиновников,— он похищает 700 тыс. динаров». «После восстания Ибн ал-Му‘тазза я вместе с Ибн ал-Фуратом, находясь во дворце халифа, определил основные статьи расхода на жалованье войскам и дал распоряжение о выплате. Когда с этим было покончено, везир сел в свой таййар и направился к каналу ал-Му‘алли. Прибыв туда, он крикнул: „Стой!“. Матросы причалили к берегу, и везир обратился ко мне: „Дай указание казначею Абу Хорасану, чтобы он доставил мне еще 700 тыс. динаров, которые занесены в книгу как жалованье войскам и должны быть распределены среди них“. Я сказал про себя: „Разве мы не распределили все статьи; что означает эта дополнительная надбавка?“ — однако выполнил, что он велел. Он подписал распоряжение, отдал его слуге, сказав при этом: „Не отступай ни на шаг от казны, пока ты не доставишь эти деньги в мой дом“. Затем поехал дальше. Деньги были доставлены, вручены его казначею, и я заметил, что он позабыл взять хоть что-нибудь из этой кучи денег для себя»[714].
Прямой противоположностью ему был его бывший приятель, а позднее соперник — ‘Али ибн ‘Иса, также родом из старой чиновничьей семьи[715]. Он был набожен, днем постился[716] и половину своих доходов обращал на благотворительные дела[717]. В противоположность Ибн ал-Фурату он был нелюбезен в обращении, даже и по отношению к самому халифу[718]. Филологу ал-Ахфашу он дал во время официальной аудиенции такой грубый ответ, что «у того свет померк в глазах» и он умер от такого оскорбления[719]. ‘Али ибн ‘Иса никогда не был неряшлив в одежде; туфли он снимал только в гареме или когда отходил ко сну[720]. Работал он день и ночь[721], и для того чтобы даже к концу перегруженного работой дня прямо сидеть перед своими чиновниками, он велел класть в дверные ниши подушки и закрывать их занавесями, чтобы никто не видал, как он прислоняется к ним[722]. Что в несчастье, напротив, чувство собственного достоинства изменило ему — это мы уже видели. Из благочестивых побуждений он был против чиновников из христиан[723], из добросовестности он не разрешил своим сыновьям занимать служебные посты во время своего везирства[724]. Дефицит в государственном бюджете он пытался предотвратить бережливостью, снижал гвардии и чиновникам жалованье, вычеркивал, между прочим, и обычное в «день заклания»[725] распределение мяса всем дворцовым и государственным служителям, стремился воспрепятствовать хищению государственных денег. Однако Ибн ал-Фурат упрекал его за то, что он заботится о морали людей, подсчитывает, не обманывают ли на корме для содержащихся за счет государства гусей на багдадских прудах, и предает при этом забвению самое главное — доходы от налогов[726]. Другой чиновник подсчитал, что везир за час получает 20 динаров жалованья, а занимается такими мелочами, которые даже и жалованья его не стоят[727].
Несмотря на свою благочестивую и мелочную натуру, он солгал халифу после своего падения, будто у него имеется всего 3 тыс. динаров, чтобы тотчас же быть уличенным в том, что у него где-то запрятано 17 тыс., а затем, по прошествии короткого времени, дать обещание выплатить государству 300 тыс. динаров, из коих 1/3 в течение тридцати дней, а остальное позже[728]. Позднее верховный правитель имел право упрекнуть его в том, что он в свое время клятвенно заверял, будто его имение стоит всего лишь 20 тыс. динаров, в то время как на самом деле оно стоило 50 тыс. Это разоблачение произвело впечатление, «как будто он, [халиф], дал ‘Али ибн ‘Исе проглотить камень»[729]. Руки его тоже не были чисты: свою великую мягкость к обоим артистам от финансов, которые в ту пору обгладывали Сирию и Египет, он так никогда и не смог оправдать[730].
В промежутке между этими двумя везирами в течение двух лет этот пост занимал ал-Хакани — родом из высокопоставленной дворцовой знати и сын везира. Суждение о нем кое в чем кажется мнением о демократе, человеке из народа: «Он был неряшлив и общителен, и при этом приземист и хитер»[731]. Когда его о чем-нибудь просили, он ударял себя в грудь и восклицал: «Да! Охотно!» — за что получил прозвище «Ударяй-в-грудь». Он пользовался большей популярностью в народе, чем у знати[732]. Описания его личности сопровождаются то безобидно комическими, то ядовитыми анекдотами, которые частично относятся к кому-то совсем другому. Напротив, его манера назначать чиновников и тотчас же их снимать или заменять в меньшей степени объяснялась его нерадивостью в делах, а скорее его алчностью к существовавшим в то время гонорарам за патент[733]. В одном хане <караван-сарае> в Хулване собралось однажды, как передают, семь чиновников, назначенных на протяжении 20 дней на одну и ту же должность, а в Мосуле — пять[734]. Передают также, что самый важный район Бадурайа, к которому относилась значительная часть Багдада, он в течение 11 месяцев отдал в управление одному за другим 11 префектам[735].
Вот так в начале века стояли друг возле друга три везира, каждый резко отличавшийся от другого, связанные лишь общей для них бесчестностью, позволявшей им залезать в государственную суму.
Хамид ибн ал-‘Аббас[736], ставший везиром в 306/918 г., представлял собой существенное исключение из общего правила, ибо он не происходил из чиновничьего сословия, а начал свою карьеру сборщиком налогов и так постепенно добрался до высоких должностей. Ему было уже 80 лет, когда он стал везиром, но и будучи на этом посту, он все же сохранил за собой аренду за сбор налогов. Абсолютно ничего не смысля в чиновничьем деле, он лишь носил звание и одежды везира, а всеми делами ведал бывший везир ‘Али ибн ‘Иса, что одному поэту дало повод к насмешке: «У нас везир с нянькой»[737]. Или же одного называли «везир без соответствующего сану одеяния», а другого — «одеяние без везира». Когда же халиф высказал сомнение, захочет ли ‘Али ибн ‘Иса быть подчиненным, после того как сам был начальником, бывший сборщик податей ответил ему: «Писарь что портной: он сошьет платье то за 10 дирхемов, то за 1000 динаров»[738]. «Писаря» платили ему за его презрение к ним той же монетой, а когда везир бывал груб со своим свергнутым предшественником, последний язвил: сейчас не время и не место орать, как бывало, на крестьян при взвешивании зерна[739]. С характерной для всякого выскочки роскошью он держал 1700 прислужников (хаджиб) и 400 вооруженных мамлюков. Экипаж его корабля состоял из самого дорогого по тем временам сорта людей — из белых евнухов. Однажды во время перепалки с чернокожим придворным евнухом Муфлихом везир пригрозил ему: «У меня большое желание купить сотню чернокожих евнухов, назвать их всех Муфлихами и подарить моим рабам»[740]. При всем том отличался он, однако, щедростью: когда один придворный пожаловался, что запас ячменя у него приходит к концу, он выписал распоряжение на выдачу ему 100 курр (курр = около 3600 фунтов). На свою кухню он расходовал ежедневно 200 динаров. В обеденное время никто не уходил из его дома, не получив обеда, даже слуги посетителей получали обед, так что порой расставлялось до сорока столов. Халифу он подарил дом, постройка которого обошлась ему 100 тыс. динаров[741]. Однажды во время прогулки, увидав сгоревший дотла дом какого-то бедняка, он приказал, чтобы до вечера дом отстроили заново — в противном случае он будет лишен возможности радоваться, что и было исполнено ценой огромных затрат[742]. Несмотря на все это, у него хватало смелости и дерзости бессовестнейшим образом спекулировать зерном, скопившимся в его амбарах в Вавилонии, Хузистане и Исфагане, что в конце концов привело к огромному восстанию.
Другой везир — Ибн Мукла[743] (род. в Багдаде в 272/885) был простого происхождения[744]; шестнадцати лет от роду вступил на поприще чиновника, достиг высокого положения при помощи Ибн ал-Фурата[745] и настолько преуспел в его школе, что уже через несколько лет с него можно было содрать хорошие деньги. Трижды был он везиром при первых трех халифах столетия и выстроил себе роскошный дом на самом дорогом земельном участке столицы. Так как он очень верил в предсказания по звездам, то собрал астрологов и после захода солнца по их указанию заложил фундамент своего дома. Самым примечательным был обширный парк при его дворце, весь обнесенный решеткой, где не было одних только пальм. Он держал в этом парке всевозможных птиц, а также газелей, диких оленей, диких ослов и верблюдов и занимался различными экспериментами по выведению животных. Когда ему однажды сообщили, что водоплавающая птица оплодотворила сухопутную и та снесла яйца и высидела птенцов, он дал сообщившему 100 динаров[746]. Он был отважный интриган: так, ему приписывается свержение халифа ал-Кахира (322/934)[747]. Он натравил халифа и главнокомандующего Беджкема на тогдашнего правителя Багдада Ибн Ра’ика, который отнял у него поместья[748]. Однако халиф все же вывел его на чистую воду, несмотря даже на то что Ибн Мукла заставил астрологов определить время своего свидания с халифом[749], и в наказание ему отрубили правую руку[750]. Это было тем более жестоко, что Ибн Мукла был знаменитейшим каллиграфом всех эпох и главным создателем того нового арабского почерка, который впоследствии применялся на протяжении столетий[751]. Вместо того чтобы приучаться писать левой рукой, он привязывал калам к обрубку правой и так писал дальше[752]. И несмотря на все это, он так же упрямо продолжал подстрекать и поносить, так что спустя три года ему еще вырезали язык. Умер он в заточении, и историки описывают, как этот когда-то могущественный и обожавший роскошь человек, доставая из колодца воду, зубами держал веревку, когда опоражнивал ведро[753].
Другой везир по ночам пьянствовал, а днем у него голова трещала с похмелья, так что даже процедуру вскрытия почты он поручал разным чиновникам, а исполнение самого важного возлагал на Абу-л-Фараджа Исра’ила, иными словами, на христианина[754]. Все его занятия сводились исключительно к выжиманию денег[755].
Приблизительно около середины столетия заправлял делами в Вавилонии толковый везир Абу Мухаммад ал-Хасан ал-Мухаллаби. Он происходил из старой мусульманской аристократии, рода ал-Мухаллаба ибн Абу Суфры[756]. Семейство это постоянно жило в Басре, где еще в III/IX в. владело прекрасными домами[757]. Однако будущему везиру поначалу пришлось плохо. У него не было даже столь необходимого ему единственного дирхема, чтобы купить себе мяса в дорогу. Один друг дал ему взаймы денег и за это получил позднее от везира 700 дирхемов[758]. Уже будучи везиром, он овладел в богатом событиями 334/946 г. Багдадом, пока в него не вступил сам Му‘изз ад-Даула[759]. Сначала мы встречаем Абу Мухаммада в 326/938 г. на посту заместителя (вакил) управляющего финансами Абу Закариййа ас-Суси[760], затем заместителем везира, от ревности которого ему много пришлось перенести[761]. В 339/950 г., после смерти везира, Му‘изз ад-Даула сделал Абу Мухаммада своим писарем, а титул везира он получил лишь шесть лет спустя[762]. Его друг ал-Исфахани, автор объемистой «Книги песен», превозносит в нем одни только добродетели писаря[763]; однако Абу Мухаммад был также и способным военачальником, который, например, весьма успешно отразил атаки оманских арабов на Басру[764]. Он и умер (352/963) во время похода для завоевания Омана, после того как 13 лет подряд исправлял самую высокую должность в своем государстве[765]. Он добросовестно заботился о сохранении порядка, восстановил в Басре более справедливую старую систему налогов[766], велел чуть не до смерти избить докладчика (хаджиб) верховного кади, за то что тот с гнусными целями преследовал женщин, искавших у него защиты[767]. Хитрость, с которой он разыскивал наследство умерших чиновников, производит, правда, отвратительное впечатление, однако в то время это не считалось унизительным даже для халифов и правителей областей, и Мискавайхи описывает это с восхищением[768]. Народ, напротив, считал гнусным то, что Му‘изз ад-Даула после смерти ал-Мухаллаби тотчас же присвоил себе все его состояние и вымогал деньги у всех людей своего многолетнего слуги вплоть до последнего лодочника[769]. Вообще, в лице своего повелителя ал-Мухаллаби имел трудного хозяина, который даже велел однажды всыпать ему 150 палок. В плохих отношениях был он также с тюркским военачальником Сабуктегином, который пользовался неограниченным доверием у своего господина[770]. Но, несмотря на все это, он в важных делах все же имел власть над Му‘изз ад-Даула; так, ему удалось убедить его и дальше сохранить Багдад в качестве резиденции и построить себе там знаменитый дворец[771]. За его столом собирались ученые и писатели, и его трапезы относятся к числу самых известных трапез столетия[772]. За столом он обычно много пил и держал себя развязно. О щедрости этого везира говорит и ал-Мискавайхи в своей краткой и холодной характеристике[773]. Однажды ал-Мухаллаби получил в дар роскошную, усыпанную драгоценными каменьями чернильницу на высоких ножках. Находившиеся в помещении чиновники тихонько говорили о ней, и один из них заявил, что она очень пригодилась бы ему — на вырученные за нее деньги он смог бы жить, а везир пусть убирается к черту (фи хир уммихи). Ал-Мухаллаби услыхал это и подарил ему чернильницу[774]. Кади ат-Танухи с благодарностью описывает, как он благосклонно продвигал его, юного сына своего старого приятеля, как добыл ему судейскую синекуру и обеспечил уважение верховного кади — старого врага отца юноши — тем, что в его присутствии во время одного торжественного приема оживленно беседовал вполголоса с юношей о пустяках, но с таким видом, будто это были государственные тайны. «На следующее утро кади только что не носил меня на руках»[775].
Самым знаменитым везиром конца столетия был Ибн ‘Аббад в. Рее, получивший прозвище ас-Сахиб[776] — везир иранской империи Бундов (род. 326/938 — ум. 385/995). Начав с сельского учителя, он сумел достичь поистине царственного величия. Его юный повелитель, которому он добыл империю, подчинялся ему решительно во всем и оказывал почет всеми возможными способами[777]. Когда этот везир умер, в стране был объявлен всеобщий траур, как по властителю[778]. Он был одержим великой страстью к литературе. Авторы панегириков в его честь сравнивали его с Харуном ар-Рашидом: как и тот, он собрал вокруг себя лучших представителей искусства слова и состоял в переписке с такими мастерами багдадской и сирийской литературы, как ар-Ради, ас-Саби, Ибн ал-Хаджжадж, Ибн Суккара, Ибн Нубата[779]. Каталог его библиотеки составлял десять томов, одних только трудов по богословию было у него 400 верблюжьих вьюков вопреки тому, что о нем неоднократно говорили, будто он ничего не смыслит в богословии, и невзирая на то, что он проявлял больше склонности к таким философским дисциплинам, как техника, медицина, астрономия, музыка, логика и математика[780], и даже сам написал медицинский трактат[781]. Правда, являть такую благотворительность в отношении литераторов, как, по рассказам, древние покровители поэтов, он уже не мог: «Он давал по 100-500 дирхемов и одно платье, 1000 дирхемов давал он редко»[782]. Особенно любил он одежды из легкого шелка (хазз), а также любил дарить их, и поэтому его придворные чаще всего появлялись в пестрых шелках[783]. Поэт аз-За‘фарани просил как-то у ас-Сахиба платье из флоранса, такое же, как он видел на слугах везира. Везир ответил ему: «Я читал о Ма’не ибн За’иде, что один человек просил его: „Сделай меня наездником, о повелитель!“. Тогда он распорядился выдать ему верблюда, коня, мула, осла и рабыню, сказав при этом: „Если бы мне было известно, что бог создал еще какое-нибудь другое животное для верховой езды, то я бы посадил тебя и на него“. Так же и мы теперь распорядимся, чтобы тебе выдали джуббу, рубаху и платье, шаровары, тюрбан, носовой платок, шарф, плащ и чулки из флоранса. А если бы мы знали о существовании еще какой-нибудь принадлежности туалета, которую шьют из флоранса, то и ее мы также выдали бы тебе»[784].
Несчастливой судьбе ас-Сахиба было угодно вызвать недовольство злейших языков его эпохи. До нас дошло хвалебное послание, которое написал Абу Хаййан ат-Таухиди ему еще в начале их отношений[785]. Они закончились столь ядовитым пасквилем, что эта книга приносила несчастье каждому ее владельцу, но тем не менее этот пасквиль являл собой лучший образец живой, правдивой характеристики человека, написанной изящнейшим арабским языком того века.
Личность везира Ибн ал-‘Амида (ум. 360/971) описал нам ал- Мискавайхи, который много лет был у него библиотекарем; этот человек произвел на него огромное впечатление. «Его бедою было,— посмеивается над историком ал-Мискавайхи ат-Таухиди,— [приговаривать] „Это сказал ал-Мухаллаби“, „Это сказал Ибн ал-‘Амид“ — чем он на всех нагонял скуку»[786]. Описание везира ал-Мискавайхи начинает с восхваления в своем герое необыкновенной памяти, что в ту пору ценилось много выше, чем в наши дни. «Он говаривал не раз, как в годы своей юности часто бился об заклад, что в течение одного дня выучит наизусть 1000 стихов; он был слишком исполнен достоинства и велик, чтобы преувеличивать»[787]. В области поэзии, богословия, естествознания, в логике и философии можно было только поучиться у него. Но, кроме того, он был также сведущ и в таких редких науках, как механика, для чего нужно обладать глубочайшим знанием природы; познаниями в науке о необычных родах движений, о перемещении тяжестей и равновесии. Он изобрел много орудий для штурма крепостей, а также метательных машин, каких не удавалось создать даже древним народам, снаряды с большой дальностью полета и огромной разрушительной силой и зеркала, посредством которых можно было производить поджоги на большом расстоянии[788]. Ради развлечения он мог в течение часа при помощи ногтя вырезать на яблоке лицо, причем столь тонко, что никто другой, располагая инструментами, не смог бы так сделать и за несколько дней. Его письма собраны, включая и то письмо, в котором он говорит об упадке и возрождении провинции Фарс, этот «учебник везирского искусства»[789]. Он был наставником ‘Адуд ад-Даула, самого дельного правителя того века, в искусстве управления государством, «искусство всех искусств», и тот всегда называл его своим учителем[790]. Он также ходил в походы во главе своего войска, но только из-за мучившей его подагры его несли в носилках[791]. Говорил он мало, только когда его спрашивали, и имел обыкновение со скромностью ученика внимать ученым, «пока спустя месяцы и годы он не оживлялся при обсуждении какого-нибудь вопроса, показывая тем самым, что основательно разбирается в этом деле»[792]. Положение его было исключительно тяжелым. С одной стороны — правитель, который удерживал свою власть над войсками только благодаря расточительной щедрости, не хотел выдавать ни единого дирхема на административные нужды, которые бы себя впоследствии окупили, «и бывал доволен доходами в том виде, как они поступали»[793]; с другой стороны — его дейлемитские соплеменники, настолько притеснявшие подданных, что те по ночам, собравшись на пустырях, вынуждены были договариваться, чем бы им еще ублаготворить солдатню[794]. И несмотря на все это, везир навел порядок, рассказывает ал-Мискавайхи, и сумел внушить страх перед своей персоной даже военачальникам, так что каждый, на кого он смотрел с упреком, трепетал от страха, «и мне пришлось это частенько испытывать»[795]. Однако везир хорошо знал завистливый нрав дейлемитов, знал, что их можно обуздать только простотой, без какой бы то ни было показной пышности. Когда же его сын, невзирая на предостережения отца, стал соперничать в роскоши с дейлемитской знатью, приглашал их на игры и охоты, пиры и попойки, отец предугадал в этом гибель своего дома и умер, «подавившись злостью»[796].
«Ибн ал-‘Амид говорил, как только он его видел: „Его глаза бегают, как ртуть, а его шея вертится, как на шарнире“. И он был прав. Ас-Сахиб действительно умел изящно вертеться и извиваться, любил потягиваться и сучить ногами, как женщина, когда ее щекочут, или кокетливая блудница»[797]. Но он не знал ни снисходительности, ни сострадания, и люди бежали от него из-за его грубости и властолюбия. Он был горяч и вспыльчив, завистлив по отношению к вышестоящим и недоверчив к равным. Он убивал и ссылал людей, повергал их в горе, но при всем том даже ребенок мог его перехитрить, а дурак — поймать. Двери его дома всегда были распахнуты, и доступ к нему был легок — стоило его попросить: «Пусть наш повелитель соизволит, чтобы я позаимствовал кое-что из его речей и из его поэтических и прозаических посланий. Все, что приносят ему земли Ферганы, Египта и Тифлиса, мне не нужно, лишь бы извлечь мне пользу из его речей и благодаря ему хорошо изучить арабский язык и красноречие. Послания нашего повелителя — это суры Корана, а их мысли — стихи Корана. Да будет хвала тому, кто соединил в одном — Вселенную и все свое могущество проявил в одном существе!». После этих слов он размякал, таял, забывая обо всех важных делах и каких бы то ни было обязанностях, приказывал библиотекарю достать его послания и, невзирая на бесчисленное количество бумаг, благосклонно выслушивал человека и привлекал его в свое общество. Порою, например, в день ‘ида или по истечении какого-нибудь времени года он сочинял стихотворение, вручал его Абу ‘Исе ибн ал-Мунаджжиму, говоря при этом: «Это стихотворение я посвятил тебе, прочти его на собрании поэтов под видом хвалы в мою честь и будь третьим среди читающих!». Абу ‘Иса — этот багдадский льстец, состарившийся в хитростях и подхалимстве, так и поступал. Он пел ему в уши его же собственную песнь о себе, где везир описывал себя самого и превозносил своей же мудростью. «Еще раз, Абу ‘Иса! Великолепно! Прекрасно, Абу ‘Иса! Сколь же ясны были твои мысли! Как умножился твой талант поэтического вымысла, а рифмы твои так и льются. Это совсем не то ветхое плетение, которое ты преподносил нам на прошлом празднике. Такие собрания, как это, поучают людей, даруют им живость ума, умножают их мудрость, превращают дряхлого мерина в породистого коня, а клячу — в чистокровную лошадь». И он не отпускал его без годового содержания и почетного подарка. Поэты же приходили в ярость, ибо они знали, что Абу ‘Иса не в состоянии накропать даже и полустишья, выдержать в размере целый стих и не может почувствовать вкус цезуры. То, что никто никогда не возразил ему: «это заблуждение»,— а также не обошелся с ним неучтиво, сбивало его с толку, приводило его в состояние восхищения собственными достоинствами, рождало в нем преувеличенное мнение о своем разуме. Но он закоснел в атмосфере, когда ему постоянно твердили: «Наш господин попал в точку! Наш повелитель сказал верно! Божественно! Подобного ему мы в жизни еще не видывали! Кто такой ас-Сули, кто Сари ‘ал-Гавани, кто Ашджа‘ ас-Сулами? Если бы он пошел по их пути, то в метрике наш господин сравнялся бы с ал-Халилом, в правоведении — с Абу Йусуфом, в литературной критике (мувазана) — с ал-Искафи, в чтении Корана — с Ибн Муджахидом, в истории сотворения Вселенной — с Табари, в логике — с Аристотелем, в истории — с Кинди, в искусстве молниеносной остроты — с Абу-л-‘Айна, в каллиграфии — с Ибн Абу Халидом, с ал Джахизом в „Книге о животных“, в искусстве афоризма — с Сахлем ибн Харуном, в искусстве врачевания — с Йоханной, по памяти — с ал-Вакиди… (следует еще целый ряд сравнений). Ты можешь видеть, как во время подобной болтовни он извивается, улыбается, тает и сияет от радости, приговаривая: „Нет! Не так — награда победителю в стихосложении принадлежит им: мы не смогли ни достичь этого, ни следовать по их стопам“. При этом он делал вид, будто стонет, раскидывал ноги, кривил губы, глотал слюну и отклонял принимающей рукой, брал, как колеблющийся, сердился, в то время когда казался довольным, а свое удовлетворение облекал в одежды гнева. Он вел себя то как умирающий, то как царь, то вскакивая, то склоняясь, подобно блуднице, когда ее щекочут, или фигляру. При этом он воображал, будто он судья над судьями нравов и теми, кто определяет цену положениям. Испортило его еще, кроме того, и доверие его господина, который вполне на него положился и редко выслушивал того, кто высказывал о нем свое мнение, так что он стал в конце концов относиться к людям легкомысленно, самодовольно и прихотливо, презирал и малых и великих мира сего и одинаково открывался всякому новому человеку. В итоге ошибок у него было множество, а грехов — куча, но богатство — снисходительный хозяин! Спрашивают: Как мог он, обладая такими качествами, вершить дела? Я отвечаю: Клянусь богом, если бы его место заступила выжившая из ума старуха или глупая рабыня, дела все равно шли бы своим чередом. Он был гарантирован от вопроса: Почему ты поступил вот так и почему ты не сделал этак? Подобные вопросы существуют для царских слуг лишь в самых исключительных случаях. Однажды ал-Харави высказал господину ас-Сахиба свое мнение о выброшенных на ветер деньгах и неумных мероприятиях. Ас-Сахибу подбросили записку, из которой он узнал об этом. Он приказал задушить советчика. Надежные люди из его окружения сообщили мне, что в каждом деле, за которое он только берется, он выносит неправильное решение, и только сопутствующее ему счастье поправляет впоследствии дело и в результате создается впечатление, будто он действительно поступал сообразно откровению свыше, будто в его персоне сокрыты божественные тайны о начале и конце всех вещей. Если бы его мастерство проявлялось в рамках рассудка и благоразумия, то он был бы отличный наставник, ибо был склонен поучать людей потоками слов и оглушительным криком, издевательствами и прославлениями. Это нравится мальчикам, привязывает их к науке, будит в них жажду к ней и соответственно побуждает их учить наизусть Коран и поэтов и усиленно трудиться. Он имел обыкновение настойчиво приглашать ученых не стесняться в его присутствии, не относиться к нему как к везиру, пока те не становились доверчивыми и „не касались рукой запретной грани“, но тогда он приходил в ярость и, резко меняя отношение, говорил: „Эй, раб, возьми эту собаку за руку, тащи ее в темницу, но предварительно отвесь ей по шее, спине и по бокам пятьсот ударов плетью и палкой…“ Однако рассказ — это далеко не то, что виденное воочию: кому не приходилось находиться в этом обществе, тот никогда не видал еще диковинных картин и не знает, что такое бестолковый человек»[798]. Там собирались одни лишь отчаянные, как бойцовые петухи, спорщики, которые, придя в раж, совершали глупые поступки и вопили, и он вопил вместе с ними[799]. Своим чиновникам он давал указания и в таких делах, в которых ничего не смыслил. Так, однажды, обрушившись на одного бухгалтера целым потоком слов, он велел ему представить постатейный расчет своего бюджета. Тот просидел взаперти несколько суток, тщательно выверил расчеты и представил ему. «Он взял расчет у меня из рук, пробежал по нему глазами, не прочитав внимательно, не проверив и не задав ни одного вопроса. Затем кинул его мне и изрек (в рифму): „Это разве расчет? Разве это документ? Разве это чистовик? Разве это утверждение? Разве это сличение и сопоставление? Клянусь богом, если бы я не воспитал тебя в моем доме, денно и нощно не прилагал усилий сделать из тебя толк, если бы не твоя юность и не мое уважение к твоим родителям, я заставил бы тебя сожрать эту бумагу и приказал бы сжечь тебя, облив смолой и нефтью, каждому писарю и бухгалтеру в назидание. Неужели ты думал провести такого, как я! И это меня — состарившегося в расчетах и письме. Клянусь богом, каждую ночь, перед тем как заснуть, я высчитываю в голове доходы с Ирака и доходы всего мира. Неужели тебя ввело в заблуждение, что я ослабил поводья, в коих держал тебя, и ты осмелился утаить свои ошибки и показать свои преимущества? Переделай то, что ты там мне представил, и знай, что ты, между прочим, только что вернулся с того света, а потому умножь твои молитвы и милостыню и никогда не полагайся на подлость и черствость“. Но, клянусь богом, речь его не испугала меня, а равно и болтовня его, потому что я знал его неосведомленность в бухгалтерском деле и его неспособность в этом. Поэтому я пошел, кое-что вычеркнул, другое поменял местами, а затем вернул ему отчет. Он заглянул в него, рассмеялся мне в лицо и вскричал: „Браво! Да благословит тебя бог, это как раз то, чего я хотел, именно в таком виде я и требовал. Спустил бы я тебе в первый раз, во второй раз в тебе не проснулась бы совесть!“»[800].