Стоит на дворе трескучий декабрьский мороз. Дуют с холодной ночной стороны свирепые неустанные ветры. От морозного воздуха, от тяжкого времени, от жестокого ветра леденеют в общежитие ученические застывшие души… На дорогах кругом ледышки, кочки острые; лаптей на такие дороги не напастись. А в длинном коридоре педучилища — теплынь. Утром, до начала занятий, собираемся кучкой у среднего окна, обсуждаем новости, которых немало набралось на белом свете. Война к новому году непременно должна закончиться. Когда войны не будет, то нас переведут отсюда, с лесной опушки, в Ташлыта́у. Мать Зарифуллина на трудодни получила пуд и еще полпуда гороху.
Однажды, в такой вот морозный день, в училище отменили занятия. Было объявлено, что у преподавателя русского языка умерла жена. Скончалась она еще в субботу вечером; мы же узнали об этом только в понедельник, когда вернулись на учебу из родных деревень.
…Нина Яковлевна была женщина пожилая и маленького роста. По утрам она прибегала в педучилище с целой кипой наших тетрадок, сидела потом с ними в учительской — нахохлившись, пряча нос в желто-бурый, уже утерявший лисью пышность воротник драпового пальто. С мужем всегда была на «вы». Как и он с нею, впрочем. Больше всех такому обращению супругов поражался, конечно, Альтафи. Ни разу мы не слышали, чтоб она, подойдя к мужу, заговорила с ним о каких-нибудь житейских заботах. Казалось даже, будто беседует она не с мужем, а, к примеру, с завгороно.
— Халил Фатхиевич, не разрешите ли вы мне задержать учащихся второго курса после занятий буквально на десять минут? Я вас очень прошу, Халил Фатхиевич…
— Можно к вам обратиться, Халил Фатхиевич?
Так они разговаривали в училище.
…Впервые в жизни мы участвуем в похоронах. У лесничества нашего нет своего кладбища: обычно русских выносят к соседней деревне — там есть погост. Покачиваясь, плывет против холодного ветра темный гроб. Его несут на плечах учителя; один из них — муж Нины Яковлевны, Халил-абый[14]. Он все в тех же блестящих ботинках, только сверху надел еще калоши, в пальто с меховым воротником, в серой кепке — с наушниками и с пуговкой…
Когда возвращались с кладбища, он так же молчал, так же глядел в землю. То ли у них совсем не было детей, то ли разъехались все — но старик остался один. В общежитии уже, в относительном тепле, между ребятами разгорелся спор. Кто-то сел было за уроки, но Зарифуллин твердо держался мысли, что ни завтра, ни послезавтра урока русского языка не будет. На дом как раз давали выучить «Плач Ярославны», трудный отрывок из «Слова о полку Игореве». Какие уж тут проверки, до проверок ли сейчас человеку, сами подумайте!
В тот же самый день в училище воротился беглый Гизатуллин. Худущий, с заплывшими красными глазами, заросший щетиной и с грязной шеей, сам — бледный как смерть. В мешке у Гизатуллина было пусто. Судя по его невразумительным объяснениям, он побоялся ехать домой, к матери, и неделю прожил в деревне Верхний Пошалы́м у дальнего, седьмая вода на киселе, родственника. Но поскольку продовольственный вопрос решался там очень туго и Гизатуллина скоро совсем перестали кормить, он, поразмыслив, догадался, что оставаться у родственника и дальше — нехорошо. И для родственника, и для Гизатуллина.
Оставив позади пошалымскую неудачу, Гизатуллин придумал отправиться на фронт и двинулся к ближайшему военкомату. Добрался Гизатуллин поздно вечером, переночевал на полу, рядом со стариком-истопником. Дежурный офицер не обратил на Гизатуллина никакого внимания. Но наутро, когда офицер этот начал все проверять, чтоб был полный порядок к приходу военкома, будущий воин, а пока беглый ученик Гизатуллин попался ему на глаза. И офицер потребовал предъявить документы. У Гизатуллина, конечно, документов не оказалось, а духу для решающего разговора не хватило. Поэтому он просто стоял и бурчал пустым желудком. Но все же Гизатуллин выдавил:
— Хочу пойти на войну.
— Сколько тебе лет?
— Шестнадцатый.
— Из какой деревни?
— Из училища. Педагогического.
— И что: учиться неохота?
Не говорить же Гизатуллину, мол, не могу одолеть уроки русского языка, страдаю, мол, — смешно. Ну, Гизатуллин взял да и выложил по-русски одну хорошую штуку, которую слышал от Альтафи:
— Отечество в опасности!
Офицер посмеялся и сказал так:
— Нет, брат, сейчас наше Отечество уже в безопасности. Теперь мы бьем фашистов в хвост и в гриву. Теперь фашисты в опасности. Не долго им жить осталось, — с такими словами он повернул Гизатуллина обратно. А ты, мол, брат, учись, набирайся знаний, в будущей мирной жизни они очень даже тебе пригодятся. Потом, взглянув на Гизатуллина внимательней, он остановил его и подарил два талона в офицерскую столовку.
Гизатуллин обрадовался и навернул в столовой две тарелки супу. После этого прошло еще два дня, а у Гизатуллина крошки во рту не было — суп в желудке тоже, видно, кончился и от голода не помогал. До обеда в нашей, ученической столовке оставалось еще два часа. Гизатуллин уже не смог слышать этой цифры — два, — она его будто по голове била. Альтафи сказал, что «когда жрать охота, надо срочно покурить — все как рукой снимет», и дал Гизатуллину пару раз затянуться. Цигарка была толстая, добротная, но Гизатуллин быстро захлебнулся и побежал к печке. Там он поохал маленько, потом ему стало совсем плохо, прямо наизнанку выворачивало, Гизатуллин посинел и, когда шел к своей деревянной койке, с которой уже успели снять матрас, то его здорово качало. Он упал на эту голую койку и пролежал там до обеда.
Все наши предположения относительно уроков русского языка уже назавтра рассеялись как дым. Только успел прозвенеть звонок, как в дверях блеснули стекла круглых очков. Мы, считая, что урока, конечно же, не будет, стояли в этот момент вокруг Гизатуллина и, сдвинув на затылок шапки, размышляли о превратностях судьбы-индейки. Гизатуллин снова рассказывал свою печальную повесть. И тут дзенькнули стекла окон:
— Шапки снять!
В одну секунду все вернулось на свои места. Как будто и не умерла у преподавателя русского языка его пожилая жена Нина Яковлевна, как будто и не убегал никуда несчастный Гизатуллин.
— Сейчас я сам прочитаю заданный отрывок, — сказал учитель, — а вы, ребятки, послушайте. Потом проверю, как вы подготовились к уроку.
Сквозь круглые, светлые стекла смотрит учитель куда-то за классную комнату. Рука, в которой он держит книгу, немножко дрожит. Но голос по-прежнему сильный, ровный — вот он начал читать, и нам кажется, что голос этот совсем как у московского диктора, передающего сводку информбюро…
«На Дунае слышится голос Ярославны: одинокой кукушкой рано утром кукует… «Полечу кукушкою по Дунаю, смочу бобровый рукав в реке Каяле, утру князю кровавые раны на могучем его теле!»
Уносимся мы в неведомые дали. Забыты декабрьские холода, одноглазые оборотни и темный, качающийся гроб. Перед нашими глазами другая картина: восходит над Дунаем солнце, и юные лучи его падают на розово осиянную гладь воды. Тихо. По берегу тянутся заросли виноградника. Женщина в черной шали, в богатой меховой шапке поверх нее, — Ярославна; устремив скорбные очи к небу, просит о милосердии, просит о скором возвращении горячо любимого мужа…
Шмыгая носом, про себя повторяет Зарифуллин: «О ветер, ветрило! Зачем ты так сильно веешь, зачем ты мечешь ханские стрелы на своих легких крыльях на воинов моего мужа? Разве мало тебе веять вверху над облаками, лелея корабли на синем море?»
Хлопает глазами Альтафи, взглядывает на потолок и вопрошает:
«Светлое и пресветлое солнце! Всем ты тепло и пригоже. Зачем, господин мой, простер свои лучи на воинов лады, в поле безводном согнул им жаждою луки, тоскою замкнул колчаны?»
Этот урок нам уже не в тягость, наоборот: он теперь кажется нам самым желанным и приятным. Звучит в классной комнате, где витают синие, дымные и теплые запахи, мощный голос учителя, голос строгий и бархатный, обволакивающий и пробуждающий. Мы сидим завороженные, не отрываем глаз от Халила Фатхиевича…