В середине июня, как только были сданы все экзамены, началась подготовка к отъезду. Девчонки, конечно, отдыхали уже по своим деревням, и в училище остались одни парни. Гизатуллин и Аркяша слегка вроде бы трусили — им рассказывали, что дисциплина в этих военных лагерях прямо железная. А ну если не выдержишь, мало ли как бывает? Говорили и то, что нормативы, мол, выполнять очень трудно: по бегу, по плаванью, по ползанью, по прыганью, еще чего-то… Не опозориться бы…
Альтафи же ходил гоголем, будто не было никому и никогда радостней, чем ему сейчас. Откуда-то раздобыл он военную фуражку, подпоясался ремнем — настоящий солдат, только вот подрасти самую чуточку да нагулять мясца на острые кости.
Лагеря располагались близ Юдина, поэтому — под предлогом: увидать получше город Казань — решили собраться в путь с двухдневным запасом времени.
Перед отправкой для Альтафи наступили золотые деньки. Оказалось, что из всего училища только он один и бывал до этого в городе и, значит, видел там трамваи, четырехэтажные дома, памятники и каменные туалеты. Альтафи за какие-то два дня превратился в настоящего героя. «Ты уж нас не бросай на улице, ладно?» — говорили ему. «А в трамвае, там что — билет надо? Помоги, ладно?» — говорили ему. «А до вокзала как добираться? Покажешь, ладно?» — говорили геройскому Альтафи, и от этого он ходил очень гордый. Аркяша, и Гизатуллин, и даже Зарифуллин ужасно завидовали славе Альтафи и скрепя сердце выполняли для него мелкие, но иногда очень полезные дела.
Первым делом, конечно, мы ринулись в театр. Первый раз шагать по городу, да еще прямо в театр… голова кругом! На сцене татарского Академического кукольники давали интересное представление, называлось оно «По щучьему велению». Посредине сцены из четырех занавесок соорудили нечто вроде маленького дровяного сарая. Сначала вышел артист, тот, что объявляет. Ну красивый! Волос на нем, бровей — уйма, да и голосу-то хватает, такой замечательный голос! Звать его Вали Гаффаров… Непонятно: человек, можно сказать, с картинки сошел, артист — и вдруг с таким обыкновенным именем! Гаффаровых, к примеру, у нас в училище даже трое, один из них в поддавки здорово играет.
Потом в черном сарае открылась маленькая сцена, и там начали выступать всякие куклы. Парни от них прямо остолбенели. Вот это да! И пляшут под музыку, и поют, и слезы с лица ручонками утирают… Здорово, а! Аркяша, Гизатуллин, да и Зарифуллин чуть со стульев не свалились, когда пытались получше разглядеть, как это все у кукол получается. Но Альтафи залил их горячий душевный порыв горстью холодной воды — разоблачением секрета.
— Да артисты там, снизу, их двигают, — сказал он, скучно поглядывая на сцену. — Руки засовывают в них и двигают.
Зарифуллин на эти слова сильно обиделся:
— Вечно ты болтаешь почем зря! Вот, видно же, сама плачет, сама смеется — где там артист, болтун ты этакий?!
В спор вмешался и Гизатуллин.
— Здесь, конечно, чего-то не то… — предположил он робко. — Но только артистов там нету. Не видно же их, где они…
Аркяша в эту проблему влезать не стал: сидел себе молчком и с большим интересом глядел на кукол. Кто их знает? Может, там и вправду артисты, но только все равно здорово. В антракте он с не меньшим интересом считал лампочки в сияющей под самым потолком громаднейшей люстре. Считать было не очень удобно, слепило, и Аркяша три раза сбивался. В конце концов он насчитал ровно семьдесят штук.
После театра, в общежитии городского педучилища, когда уже легли спать, вопрос этот — сколько лампочек в люстре — вызвал оживленную дискуссию. Участвовало в ней человек пятнадцать, и мнения разделились: одни говорили — семьдесят, другие — семьдесят две, даже были такие, которые утверждали, будто бы в люстре и вовсе шестьдесят девять лампочек. Это как же: лишнюю лампочку, что ли, им жалко было поставить, электрикам-то из театра? Один в темноте, самый «левый», заявил необдуманно, что в люстре лампочек — семьдесят восемь. Тогда все сплотились и напали на «левого»; к полуночи с ним уже было покончено…
В городе спится очень хорошо. Вздрогнешь порой и просыпаешься от того, и чувствуешь, как гудят усталые ноги, как толчками бежит в них кровь, покалывая острыми иголками кожу, и хочется спать и спать, постанывая от приятности. Назавтра свободный день. С Альтафи не пропадешь, он малый не промах, и в «Искре» идет хорошая кинокартина «Потомок Чингисхана». А географ, который у нас руководителем, с утра собирается на «барахолку», покупать «дуссистый табассек».
День наступил жаркий, такой, что даже асфальт мог расплавиться и потечь широким серым потоком; однако все до единого вышли на улицу: всем хотелось попользоваться городскими благами, которых было много и которые были заманчивы. А были они вот какие — Альтафи, навострившийся раскладывать по нумерам планы занятий, очень даже здорово их изложил:
1. Каждый, кто захочет, может пойти в любой кинотеатр и посмотреть там какой-нибудь фильм, это тебе не деревня, здесь и днем показывают кино, только окошки завесят, и все.
2. Тут можно даже в зоопарк сходить. В зоопарке живут зверюги со всего мира: ишаки, куропатки, белый гусь с черным здоровенным клювом, баран с четырьмя рогами и коза, которая водится только в Америке.
3. Здесь можно кушать сколько хочешь мороженого, хоть до отвала, лишь бы деньги были, и т. д. и т. п.
Комсорг Баязитова упирала на познавательную ценность посещения городского зоопарка, но Гизатуллину, Зарифуллину и Аркяше особенно по вкусу пришлись пункты первый и третий. Поэтому, когда все отправились в зоопарк, они взяли Альтафи, который все знает, и смело потопали в «Искру». Войдя в полутемный зал, они сели там на откидывающиеся сиденья — ух, удобные, красота! — погладили с любовью отполированные до блеска подлокотники и окунулись в полное удовольствие. Хорошо-то как, господи! А и жил на свете, да и — эх, парень молодой!.. Есть на нашей планете отличная страна СССР, просто замечательная страна, честное слово; и в стране СССР есть четыре студента из Ташлытауского педучилища, до чего же все это здорово! И вот сидят четыре студента уже второй раз в жизни на своих законных, пронумерованных местах, за которые правильно заплочено. Кто их отсюда может выгнать?! Никто! Ни завхоз Исмагиль-абзый, ни сам директор! Хорошая в городе жизнь, замечательная! Вот здесь, конечно, чувствуешь, что ты и вправду этот… индидидум… индивиндиум. Слово-то какое красивое, городское… На экран хлынул поток света, гул в зале утих, стало еще приятнее. Гизатуллину, например, ни в жизнь никогда так приятно не было. Но то ли шея у него за военное время тоньше стала, то ли набитая знаниями голова отяжелела так и падает на грудь и еще ниже стремится… Приятно Гизатуллину. Вообще на свете жить очень приятно. Хорошо, что он родился. Ну да, хорошо, что род…
У каждого на свете своя головная боль. Или другая — это, собственно, неважно… Зарифуллин перед самым сеансом поел немного мороженого, порций двенадцать, наверно, потому что оказалось оно завлекательно дешевым; но живот у него схватило — прямо страх! Что делать? Выйти бы, конечно, только ведь дверь в темноте не отыщешь, да и потом что делать? Куда идти? Ну этот живот! Крепко, намертво вцепившись обеими руками в подлокотники сиденья, зажмурив от неудобства глаза, Зарифуллин сидел и клял свою судьбу. Нету счастья, так и не будет… Ой, не везет, надо же! И в прошлом году, на первом зачетном уроке точь-в-точь такая история была, но тогда Зарифуллин быстро спохватился: велел ученикам самостоятельно выполнить довольно трудное упражнение и, не оглядываясь на удивленного методиста, вышел прочь. А сейчас куда идти?
По экрану мелькают многочисленные тени, что-то происходит, но все это так далеко от Зарифуллина… Рядом только приглушенный голос Пермякова. Наивный Аркяша с самого начала кинофильма никак не может постичь, что все роли на экране исполняются артистами. Альтафи шепотом прочищает ему мозги:
— Ты что, дубина, не видел? Написано же было: год производства — 1929-й.
— Да нет, так не бывает. 1929-й — значит, в 1929-ом и снимали, понятно? Только, я говорю, как это, когда в кино-то снимали, всех наших не убили, а? Стреляют же!
— Вот дубина! Артисты играют, говорю тебе…
У Аркяши, как всегда, от ярко выраженных чувств наглухо закладывает нос.
— Ты бде побаседки-то не выдубывай! Дикогда де поверю, хоть ты тресди!..
Голоса эти вползают Зарифуллину в одно ухо и, не задерживаясь, вылетают из другого. Дела у него очень плохи. Так плохи, что об этом без всяких дополнительных объяснений догадывается Альтафи; впрочем, соседи, кажется, тоже догадываются. За спиной Зарифуллина проходит какое-то оживление, слышится фырканье и хлопки откидных стульев. Альтафи моментально оценивает обстановку.
— До конца сеанса ничего не сделаешь, — говорит он Зарифуллину. — Значит, остается одно: после кино побежим прямо на Кабан[28]. Нырнешь с ходу!..
Когда зажгли свет, от общего грохота стульев вздрогнул и проснулся Гизатуллин. Бедняга… Во сне он видел себя на фронте, и треск стульев показался ему автоматной очередью; вскакивая, Гизатуллин даже отчаянно крикнул… На экране тускнело последнее прощальное слово: «Конец». Альтафи поволок всех к выходу; они пролетели сквозь распахнутые двойные двери и выскочили на улицу. День был ослепительно жаркий, и солнце грело с остервенением, будто желая выжечь все макушки. По мягкому асфальту, затылок в затылок, четыре малая ринулись к озеру Кабан; Альтафи указывал дорогу. Прохожие, в общем-то, не обратили на них никакого внимания, только дочерна, до чугунной темноты загорелые городские мальчишки, стоявшие у самой воды, посмотрели в их сторону с явным любопытством. Оно и понятно: Зарифуллин бросился в спасительные воды озера как был, в штанах, и через пару минут загоготал счастливым гоготом, в то время как Альтафи, наоборот, частично разделся и погружался медленно, со вкусом, постепенно смачивая свои длинные, с болтающимися тесемками солдатские кальсоны… Уступив настойчивым приглашениям, решил искупаться и Аркяша, но предварительно попросил у Альтафи о дружеской услуге: измерить вдоль берега глубину и отметить там, где будет достаточно мелко. Альтафи согласился, но, показывая, иной раз плутовал и говорил: «Ну вот, по грудку всего. Видишь, стою?», хотя и не доставал в этом месте до дна; жертвой же его плутней чуть не пал еще не успевший очнуться от тяжкого сна Гизатуллин. Скинув одежду, он доверчиво понаблюдал за Альтафи, ахнул и вдруг с разбегу кинулся туда, где было «всего по грудку», после чего, естественно, на манер утюга отправился ко дну. Тонул Гизатуллин в полном сознании, без суеты и глупой паники, отчетливо представляя себе, что тонет главным образом из-за полного желудка. Да, именно он, этот набитый желудок, невольно разношенный за последние годы и вмещающий при удобном случае до десяти тарелок жидкого капустного бульона, тянул Гизатуллина в глубь озера Кабан. Гизатуллин был уже чрезвычайно близок к достижению вообще-то совсем не желаемой цели… но тут-то и подоспела помощь в лице расторопных городских мальчишек. Когда они зацепили его за волосы и дряблую кожу того самого живота, Гизатуллин уже разок, но очень основательно, успел хлебнуть кишащей инфузориями, амебами и хламидомонадами озерной воды, после чего, делая вид, что она ему здорово понравилась, широко раскрыл рот и не мешал ей вливаться широким потоком. Вытаскивали его втроем, причем опомнившийся Альтафи громче всех орал и принимал самое деятельное участие. Спасенного Гизатуллина положили на травку, где он первым делом освободился от съеденного незадолго до купания фруктового мороженого, а также от амеб, хламидомонад и вредных инфузорий; живот у Гизатуллина более или менее опал. Шевеля ярко-синими губами, Гизатуллин приоткрыл один глаз, уставился на блестящее посреди неба солнце и, видимо, окончательно уверился в своем существовании.
А Зарифуллин спасением на водах не занимался, ему это было побоку; он едва и заметил, что на берегу какое-то происшествие — так славно ему сделалось в прохладной, омывающей бренное тело, очищающей и возрождающей воде. Если взять для сравнения жуткий час, проведенный в «Искре», то в эту минуту Зарифуллин чувствовал себя самым счастливым человеком на свете.
В этом непривычном городе, почитай, каждая минута грозила какими-либо осложнениями; вот и сейчас: выяснилось, что Аркяшу, долгое время благополучно барахтающегося у берега, постигла вдруг крупная неудача. Он, Аркяша то есть, вызвал громкий смех, еще когда осторожно входил в воду: вернее, смех вызвал не столько сам Аркяша, сколько его преогромные и сильно измятые трусы. На худощавом Аркяше, переступавшем медленно тонкими и костлявыми ногами, трусы эти висели каким-то чудом, и когда задувал легонький озерный ветерок, сочетание — Аркяша и гигантские черные трусы — более всего походило на обтрепанное знамя анархистов, нацепленное на довольно-таки непрочное и короткое древко. Резинка этого исключительного образца текстильной промышленности, угодив после дикой жары в прохладную воду, немедленно растянулась и ослабела… Аркяша наслаждался; он ходил вдоль берега взад и вперед и, отталкиваясь одной ногой от илистого дна, другой оглушительно хлопал по воде: такими действиями он не только делал вид, что отлично плавает, но еще и напрочь замутил вокруг себя озерную воду. В одно из наиболее близких к полному восторгу мгновений Аркяша вдруг почувствовал во всем теле замечательную легкость. Он возликовал. «Неужели я научился плавать?!» — подумал Аркяша, но сладкую мысль эту до конца переварить не успел; уже в следующее мгновение стало совершенно ясно, что легкость эта вызвана несколько иной причиной: с него слетели трусы. Поэтому он тоже не принимал участия в спасении Гизатуллина, так как занимался другим: поисками великанских трусов и размышлениями о том, как теперь выйти на сушу. Неподалеку с веселыми криками купались городские девушки, на берегу было немало загорающих. Что делать? И Аркяша продолжал бродить по пояс в воде и по колено в тине, разыскивая свою утрату; трусы, однако, не находились. Наконец, когда Аркяша уже в третий раз споткнулся о выброшенный кем-то и, видимо, успевший освоиться на дне большущий круглый Таз, его посетила чрезвычайно удачная и смелая мысль. Недолго думая он наклонился и выдернул из тины вышеупомянутый предмет домашнего обихода; затем Аркяша прикрылся им, как жестяным щитом, и решительно зашагал к берегу. Одежда его лежала всего лишь метрах в пяти от коварной водной глади, однако расстояние это требовалось пройти как можно быстрее: Аркяша нутром чувствовал, что вид сзади у него не в пример более обнаженный, чем, скажем, спереди… Вот осталось четыре метра… три, два… один… Погоди, чего это народ-то вокруг хохочет? Над Аркяшей, что ли? Девки повизгивают…
— Эй, дяденька! Глянь на свой тазик, эй!.. — орут ребятишки.
— Вы только посмотрите на этого клоуна! — стыдливо хихикают взрослые девицы.
Аркяша тем временем, преодолев последний метр, моментально облачился во всю наличествующую одежду — кроме, разумеется, трусов, нашедших себе пристанище в мутных водах Кабана. Одевшись, Аркяша перевел дух и приосанился: вот так, братцы, ученого человека врасплох не возьмешь, здорово он выпутался из передряги, а?! С такой самодовольною думой Аркяша поднял ногу и крепко пнул утративший теперь всю свою необходимость жалкий бросовый таз; пнул и… обнаружил, что таз был без дна. Вот чудак! Да если б он был целый, этот предательский таз, разве его выбросили б на рыбью утеху в илистое озеро Кабан? В нынешнее-то время, когда любую мало-мальски годную вещь берегут с недюжинной силой, ну?! Аркяша поник головой… Кстати, Альтафи, выйдя на берег, обнаружил на этой самой его голове уйму всяких водорослей; они даже из носу у Аркяши торчали, и даже на подбородке у него обосновалась целая планктонная плантация. Пришлось Аркяше засучивать штаны и лезть обратно в воду отмываться. Тут ему снова не повезло: Аркяша напоролся на консервную банку и сильно поранил правую пятку. В результате Аркяша стал временно хромым, а солдатские кальсоны Альтафи с одной стороны укоротились почти наполовину…
И все-таки жизнь в городе интересная, оживленная в городе жизнь, что и говорить! Вот пожалуйста: везде объявления висят, написано: «Парк культуры и отдыха приглашает вас на свои аттракционы». Альтафи рассказывал: здесь, мол, даже когда на Волге лед трогается, и то на трамваях пишут: «На Волге ледоход». А потом, дня через два: «На Волге полный ледоход». Вот как люди живут: занимательно!..
И сев на третий номер трамвая, парни отправились в Парк отдыха. Все организационные моменты — разговор с кондуктором, приобретение билетов, проверку сдачи — Альтафи взял на себя. Парни сидели смирно, глядели в окошки и, только увидев из ряда вон выходящее, ерзали на скамейках, обменивались восторженными восклицаниями; Альтафи же, покончив с делами, сосредоточил свое внимание на одной полезной инструкции — она висела прямо на стенке вагона. Если б не эта замысловатая инструкция, Альтафи бы, наверно, никогда не узнал многих интересных вещей: например, там было написано, сколько полагается заплатить штрафу за отрывание трамвайных ручек и также, с другой стороны, за отвинчивание шурупов с оконных рам. Ага, смекнул Альтафи, значит, эти ручки отрываются, а те шурупы отвинчиваются. Точно! Инструкция утверждена Горисполкомом, а Горисполком, надо полагать, врать не станет, ему такое не к лицу. Итак, размышлял Альтафи, что здесь написано? «Эта ручка отрывается. Отрывать ее нельзя. Другое дело, если у тебя в кармане лежат двадцать пять рублей». И также: «Один шуруп стоит один рубль». Здорово!.. А шурупы-то какие дорогие, ужас! А вдруг когда надобность в них будет? А если б не инструкция, откуда б, например, Альтафи узнал, что их отвинтить можно?
Гизатуллин, уже успевший сделать в городе много дел — например, съесть восемь порций мороженого, посмотреть интересное кино, искупаться, поплавать и выложить восемь порций мороженого обратно, — был в отличнейшем расположении духа. Поэтому он лихо спрыгнул с трамвая еще до остановки и, пробежав метров десять с сильным наклоном вперед, даже не упал, но бойко выпрямился. Город — он на то и город, что здесь на каждом шагу можно проявлять свою смелость и также доблестное геройство. Однако в самом Парке отдыха настроение у парней малость поухудшилось: там, на спортивной площадке, играли в волейбол курсанты Военно-морского училища… Чувствовалось, что играют они просто так, для развлечения и мимоходом, весело перекидывая мяч через туго натянутую сетку; они даже были в военной форме и только сняли головные уборы. Ну и красавцы, шайтан их задери, вот так красавчики! Что за фигуры, лица, что за талии, перехваченные широкими флотскими ремнями, что за крепкие плечи — загляденье! Играют мячиком как хотят, бьют гулко и точно, принимают на самые кончики пальцев, расслабленно эдак, небрежно… а все-таки мячик словно бы забыл, каково оно — падать на землю; так и летает беспрестанно в воздухе! Сколько силы в людях, мощи, здоровья! Да они сплошь из мускулов да из красоты человеческой, эти военно-морские ребята, молодцы один к одному! Парни наши учуяли их полное физическое превосходство еще издали, и собственные тела и мышцы стали казаться им какой-то лишней обузой; и руки, утратившие всю свою жилистую крестьянскую силу и теперь будто налитые водой, и пустые, обвисшие животы, и тонкие, далеко друг от друга отстоящие ноги сделались сейчас раздражающе смешными и противными. Вот ведь как неодинаково распределяются совершенства на белом свете! Несправедливо это, неправильно! Словом, заугрюмели все до окончательного предела, и застыли недвижно, и обиженно молчали. Все, кроме Альтафи, он — вечный оптимист, ему кукситься не положено. Поэтому, как только мячик военно-морских ребят покатился в сторону, Альтафи с независимым видом помчался за ним. «Учитесь у дяди», — говорил этот его вид, а также о горячем желании пнуть разок по верткому волейбольному мячику. Взяв очень солидный разбег, Альтафи подлетел к мячу как на крыльях и, полыхнув дерзким, мужественным взглядом, что было силы саданул правой, обутой в незашнурованный солдатский ботинок, ногой… Курсанты громко захохотали. Потому что мячик продолжал безмятежно крутиться на месте, а в центр волейбольной площадки тяжко шлепнулся громадный, сорок третьего размера, заскорузлый башмак Альтафи…
Нет, спортивный вопрос в училище, конечно, был поставлен слабовато. Физическое воспитание — если не считать зимы, когда нас изредка заставляли ходить на дубовых, толщиною в три пальца и весом в добрый пуд, корявых лыжах, — отсутствовало напрочь. Да и на зимних-то соревнованиях всяческих неувязок было не счесть: не хватало, например, лыжных палок, отчего нам порою приходилось прямо на дистанции выдергивать дорожные маяки-указатели; рвались истлевшие кожаные крепления — казенным лыжам, видно, здорово не нравилось, что их попирают какие-то там деревенские лапти. В прошлую зиму, скажем, во время кросса чуть ли не первой финишировала… одинокая лыжа Аркяши (финиш находился за очень длинным и очень пологим спуском). Самого Аркяшу ждали еще примерно минут двадцать; прошедший пять километров против холодного, пронизывающего ветра и сильно замерзший Аркяша на финише скрючился и, засунув руки между ног, долго скрипел зубами: плакал. А в училище, наверное по причине военного времени, физруков хороших не бывало, и даже единственный шаткий турник, плохо укрепленный на еловых светлых столбах, проржавел насквозь и прогнулся…
В противоположном же конце парка, откуда стало совсем не видно военно-морских красавцев, парни обнаружили турник новехонький, с гладкой чистой перекладиной и для прочности растянутый железными цепями. Вокруг не было ни души, и парни, решив испытать свои силы, встали все вместе под эту самую выкрашенную в черный цвет длинную стальную перекладину. Альтафи, правда, тут же велел всем отойти на три метра, потому что вознамерился крутить «солнце», но из намерения его ничегошеньки, кроме голого хвастовства, не получилось. После довольно-таки продолжительных и безуспешных попыток Альтафи все же сдался и, похохатывая, отошел в сторону. «Мяса на мне лишнего наросло — ужас, а, — сказал он в оправдение, — худеть надо», — после чего с уважением потрогал свои ляжки. Тогда попробовали подвесить на турник худощавого Аркяшу; подняли его втроем и действительно подвесили. Покачавшись пару секунд на легоньком ветру, Аркяша обрушился на землю… Гизатуллин же подмогу товарищей решительно отверг: он докарабкался до высоты перекладины по столбу и дальше уже без особого труда перебрался к середине турника. Хотя Гизатуллин грозился подтянуться восемь раз, ему, видно, помешало то, что рубаха его выбилась из штанов и задралась до самого пупа, в то время как сами штаны упорно пытались сползти до колен. Ну, а поскольку висеть в неприкрытом виде Гизатуллину было очень не по душе, он брыкнул раз-другой в воздухе ногами, казалось выросшими самым неожиданным образом на пустом мешке из-под картофеля, да и последовал себе путем давеча обрушившегося на землю Аркяши. Одному Зарифуллину удалось раз пять дотронуться усеянным желтыми волосками тугим подбородком до недосягаемой для остальных перекладины…
Не хватает нам чего-то — силы, ловкости, удальства ли, уж больно жидкие из нас молодцы, проклятье! Знаний вот всяческих — тех в нас хоть отбавляй, от знаний головы пухнут. Аорта-плевра, сангвиник-холерик, ахтунг-дифтонг — каких только вещей мы не знаем, хороших и разных… Гизатуллина возьмите; есть ли на свете такая хитрость, чтоб этот в меру прилежный студент да о ней не ведал? Ого! За годы, проведенные в училище, много усвоил он приемов и способов, облегчающих утомительный труд студента, запомнил их накрепко и надолго. Люди некоторые мучаются, скажем, когда дело до падежей татарских[29] доходит: то есть который падеж за которым? Или где стоит, допустим, падеж направительный? Гизатуллину, чтоб вспомнить весь этот порядок, достаточно на секунду прикрыть глаза да пошевелить молча губами… Потому что «имя падежа находится в известном месте». Шесть слов, шесть начальных букв: и, п, н, в, и, м — пожалуйста, можете на уроке татарского языка сидеть гоголем и ничего не бояться. А если урок русского языка? Здесь и того легче, лишь бы глаза прикрыть не мешали… Только на этот раз выручает пресловутый Иван.
«Иван родил девчонку, велел тащить пеленку». Подобный метод спас Гизатуллина даже на физике: а уж ведь такая, казалось бы, страшная наука! Помнится, когда изучали цвета спектра, Гизатуллин чуть даже не погорел ярким пламенем и еле-еле успел отстоять стипендию; а все почему? Не мог запомнить порядок цветов этой чертовой радуги. Смешно! Кто же думал, что законный порядок столь важен? А если за красным будет зеленый, ну? Чем хуже? Неужто не все равно, который цвет с каким соседствует? Нет, выходило, что не все равно. Выходило, что такая, примерно, разница, как между получением стипендии и, так сказать, отлучением от нее. Когда это дошло до Гизатуллина, он не спал всю ночь и к утру сочинил замечательную песню. Кстати, впервые в жизни! Песня говорила о недюжинном эмоциональном заряде, скрытом глубоко в тайниках души Гизатуллина, и, самое главное, послужила как бы искупительной жертвой, принесенной злому церберу физики: вот так был спасен Гизатуллин, так он перешел коварный радужный мост.
Все цвета посажены
В клумбы и газоны,
Ряд спектральных линий
Знаете ли вы?
Эх!
Красный и оранжевый!
Желтый и зеленый!
Голубой и синий!
Фиолетовый!
Песней этой пользовалось немалое число благодарных студентов, и лишь один Альтафи не проявил особого восторга: оказалось, что он, будучи как-то еще давно у своих городских родственников, выучил подобную, но куда более простую штуку: «Каждый охотник желает знать, где сидит фазан». Первые буквы соответственно обозначают: красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий, фиолетовый. Вот на какие хитрости пускается порой человек, грызущий трудные для головы, незапоминающиеся науки! Правда, это, с другой стороны, и не шпаргалка вовсе, потому как шпаргалки Гизатуллин не переваривает, а скорее всего — не умеет ими пользоваться. Однажды на экзамене он вообще-то пробовал, но потом зверски раскаивался. Дело было так. Взяв билет, Гизатуллин написал на отдельном листочке свои вопросы и, сложив, в то время как учитель отвернулся, самолетик, пустил его назад, туда, где сидела Баязитова. На каких законах аэродинамики основывалось построение этого злополучного самолета, неизвестно, но только он, имея на борту секретный груз в три больших и один маленький вопроса Гизатуллина, вдруг развернулся, полетел обратно и угодил прямо в синие очки преподавателя педагогики. С тех самых пор что-то сделалось с Гизатуллиным: чуть возьмется он за неправое занятие, тут же начинает пошаливать сердце, пересыхает в глотке и все валится из рук — плохо! Вспоминает Гизатуллин историю с заблудившимся самолетом, и белый свет ему тогда не мил: глаза застит, в висках тукает, короче — труба дело… Очень уж много хлопот доставил ему тот распроклятый самолетик. Из училища хотели выгнать… как еще оставили…
В такие вот воспоминания погрузился Гизатуллин по дороге из Парка отдыха на вокзал; он даже не заметил, как Альтафи с ребятами где-то сошли с трамвая, а когда опомнился, то было уже поздно. Гизатуллин некоторое время пребывал в глубокой растерянности, но спросить у кого-либо дорогу так и не решился. Поскольку мелкой монеты у Гизатуллина было довольно много, он и придумал оставаться в трамвае до победного конца, рассчитывая, что все дороги в городе ведут, наверно, к вокзалу Придя к столь замечательной мысли, он успокоился и трижды проехал от Парка отдыха до площади Вахитова, с удивлением, однако, замечая, что вчерашнего красивого здания с высокими залами, удобными скамейками и громадными тяжелыми дверьми отчего-то не наблюдается. Гизатуллин загоревал и покинул, наконец, третий номер трамвая, так и не доставивший его до искомого места; а трамваев вокруг было много, и они все время подъезжали и отъезжали. Пересаживаясь с одного маршрута на другой, прислушиваясь к монотонным выкрикам кондукторов, Гизатуллин повидал и аэровокзал, и речной вокзал, не было только того, который сделался теперь страшно необходимым Гизатуллину. Ближе к вечеру он случайно сел на «четверку» и доехал до конечной остановки, где, убитый горем, решил сойти и направиться куда глаза глядят. Спрыгнув с подножки, Гизатуллин поднял голову и… чуть не заплакал: напротив него стоял сердитый Альтафи.
— Безобразие! — крикнул Альтафи Гизатуллину. — Ты что, дурак, не умеешь дорогу найти? В Казани-то? Ну балбес!..
Все же, когда Гизатуллин забрался в зеленый поезд, идущий прямиком до Юдина, и втиснулся там в самый дальний и неприметный угол, на душе у него сделалось совсем неплохо. Поэтому сразу после отправления состава он даже забубнил себе под нос одну хорошую песню — Гизатуллин вообще-то запел бы ее и во весь голос, если б его не пугали беспрестанные насмешки Альтафи: Халимов уверял, что на мелодии, вытекающие из Гизатуллина, не хватит никаких татарских слов. Гизатуллин, впрочем, и сам это чувствовал; конечно, во многих известных мотивах ему приходилось дополнять общепринятые тексты всевозможными вставками, клиньями и повторами, да только он искренне полагал, что это самое происходит от особой певучести его собственной души. А Халимов говорит слух человеку либо дается, либо нет от природы, говорит, и ничего тут не изменишь. Однажды, когда они с Гизатуллиным везли с поля на завхозовской подводе мешки с картофелем, Альтафи якобы даже подслушал и записал исполненную Гизатуллиным песню; он потом рассказывал, будто мелодия этой песни в обработке Гизатуллина стала такой длинной, что Гизатуллин, мол, бедняга, чуть не свихнулся, изобретая все новые и новые дополнительные слова. Песня, услышанная Альтафи, должна была, оказывается, звучать очень кратко и выразительно:
С пылью свет перемежался —
Стадо шло на водопой;
Эх, да никогда не унижайся
Перед глупою толпой…[30]
Но когда, мол, эта аккуратная и подобранная песня вышла из певучих уст Гизатуллина, то в ней, мол, все перемежалось не только с пылью, но и черт знает с чем.
С пылью, эхма, да с дорожной пылью
Не весь белый свет, да не клином сошелся!
Эх! Свет да тот светлый, он с пылью смешался
И перемежался, да все из-за стада
Он сильно смешался, которое тихо —
Эх! — словно бы молча шагало куда-то…
Эх, на во-до-пооо-ойй!..—
и так далее. Альтафи, конечно, всегда приврать любит: его хлебом не корми, дай что-нибудь про кого-нибудь завернуть; и все же тогда он, пожалуй, говорил сущую правду.
…А на этот раз, в поезде, Гизатуллин без отсебятины, правильно и задумчиво пел:
Белокаменная, светлая, недаром
Мать-Казань столицею зовется;
Любит жизнь с неугасимым жаром
Тот, кто сиротою остается…