МАСТЕРОВОЙ АЛЬТАФИ И НЕКОТОРЫЕ ПРЕПОДАВАТЕЛИ

Одно лето и прошло-то всего, а новостей сколько, а! Самое интересное вот что, братцы. Отец Аркяши, «лошадиный брач», возил своего сына в город, потому что Аркяша в последшее время стал плохо слышать, и показывал там другому доктору, который все знает, но только про уши. И этот доктор приспособил для Аркяши ушную машинку; чтоб, то есть, ему лучше слышать. Машинку проверяли всем классом — нормально работает, а то поначалу и не верилось! Нет, действительно: привесишь на грудь черную коробку-аппарат, воткнешь в ухо раковинку с проводом, и все звуки громче становятся, хорошо их слыхать, почти четко. К тому же, оказывается, аппарат этот угромчающий можно с успехом применять и для других надобностей. «Например, — поучал нас Альтафи, — благодаря Аркяше на уроке географии от слуховой коробки теперь будет польза». Потому что географ наш, если, скажем, ученик у доски отвечает без запинки, — доволен, сияет, а если мэкает и бэкает, то сразу расстраивается и идет к окну. Чтобы постоять там, поглядеть от неудовольствия в поле и поиграть рукой в кармане, где лежит кисет. Аркяша, известно, без запинки не может, оттого и решил он, по совету Альтафи, применить себе в помощь наличествующие технические средства.

— Пролив Лаперуза! Пролив Лаперуза! — лезла из кожи Баязитова, пока географ, глянув с тоской на бэкнувшего Аркяшу, отходил к любимому окну.

Аркяша, однако, ждал подсказки от Зарифуллина, поэтому повернулся и настраивал свой аппарат на его позывные. Но Зарифуллин вовремя догадался, что в голове у него нет ни названия того пролива, ни каких-либо достоверных сведений о его месторасположении, отчего молчал и в эфир выходить не торопился. Аркяша раз за разом посылал позывные — резидент не отвечал. Дела у Аркяши становились отчетливо угрожающими. В аппарате же все время возникали какие-то «помехи», и, выудив из них слово «пролив» и еще обрывистое «…пир… за…», Аркяша решил — будь что будет, после чего произвольно раскрыл таинственную шифрограмму.

— Пролив Папироза, — сказал Аркяша и на всякий случай зажмурился.

Надо отметить, географ наш — ха-ароший мужик, но ужас как не любит, когда коверкают географические названия. Ты ему чего хочешь скажи, смейся, зубоскаль, лишь бы названия правильно — и вовремя! — выговаривал да обходил сторонкой священную тему: «дуссистый табассек». Если усечешь эти тонкости, тогда географ наш — золотой человек, приятнее его никого на свете и нету, наверное…

— Пермяков, поссол к сертовой бабусске из класса, — обиженно сказал географ. — Тебе говорю. Ты ссто — не понимаесс?.. И я твердо не обессяю, моззет и на следуюссий урок не допуссю…

Аркяша поскучнел и поплелся к двери. Когда он выходил в коридор, от его стыдливо-румяных ушей — как назло, еще и сильно оттопыренных — будто пахнуло на класс горячим и даже раскаленным ветром. Чего это он так разошелся, географ-то? Бывало ведь и сам, если в духе, веселым становился, всю географию шуткой уснащал: Италию называл сапогом, тамошний итальянский мыс Санта-Марию каблуком величал, остров Сахалин — кроличьей тушкой, Скандинавию — заснувшим львом… Неожиданную суровость географа объяснил на переменке неутомимый Альтафи: оказывается, у бедняги со вчерашнего вечера вышел весь запас табака. Вот тебе и пролив Папироза!

… В этом году мы начали изучать историю — в прошлом, из-за отсутствия учителя, ее как-то обходили. Учитель — самый настоящий индюк! Вид у него страшно гордый; уж как он брови ломает, как голосом переливается, надутый такой. Фигура!.. фигура, впрочем, не ахти: ростом он метр с кепкой, никак не выше, но когда сидит на высоком стуле, подойти к нему страшно. А речь у него какая замечательная! Скажи он просто: «В дореволюционной России народ жил в нищете», — ужли не поняли б, что к чему? Не-ет, он так не умеет. Ему нельзя так, потому брови тогда ни к чему ломать и глаза прикрывать до щелочек. А вот если приподняться маленько на цыпочки и чуток голову откинуть: «Когда я листаю седые страницы нашего прошлого, моему мысленному взору предстают российские мужики во всей своей ужасающей нищете, голодные, раздетые и обездоленные»… — вот это фраза! Но с жизнью все как-то очень даже ловко увязывал, а для нападок и обличительных примеров выбрал он с первой недели муралинского Альтафи. Потому как, войдя на очередной свой урок, историк обнаружил этого малая около учительского стола в позе, сильно напоминающей его собственную. Альтафи тянулся на носочках, запрокидывал голову и провозглашал: «Когда я листаю седые страницы…» Историк постоял перед малаем, постоял и принялся вытирать большим платком не к месту сияющую лысину. Но Альтафи, видно, стопорить на достигнутом не собирался: вживаясь в роль, он заодно поигрывал бровями и крепко жмурился, отчего, конечно, историка в упор не замечал. Потом, кажется, по сдавленной тишине в классе он что-то понял и открыл глаза. Историк к тому времени из транса уже вышел и наказал Альтафи, как наказывали во времена древнего и достойного Перикла: прежде всего задал малаю на дом выучить все про остракизм, а потом, на глазах у всех, изгнал его по вышеупомянутому способу из Афин, то бишь из класса. И не допускал на занятия дня четыре. А потом поручил Альтафи сделать доклад из истории средневековья.

Отчего же не сделать, когда велят? Альтафи поднатужился и замечательно выступил по поводу непослушания Генриха IV, а также как этот своевольный король топал потом в Каноссу и больше не спорил… Просто здорово Альтафи все это рассказал, с выражением. И ждал, понятно, что похвалят его, заранее сиял, сколько видно их было, зубами. Фига с два: историк прокашлялся и велел ему после урока подойти к учительской для разговора. Урок закончился, историк провел в одном классе собрание, в другом перевыборы, в третьем занятие кружка — Альтафи все томился у дверей учительской. И поведал он нам после:

«Я, — говорил, — братцы, на собственной шкуре испытал, что такое «сходить в Каноссу». В дальнейшем, и довольно продолжительное время, Альтафи на уроках истории ниже пятерки оценок не получал. Стычек с историком у них тоже больше не было, но только вот порой обижался Альтафи очень — не на учителя, к слову, а на саму историю. Особенно когда проходили торгово-экономические связи между странами. Альтафи постарше нас, потому и отношение его к вопросу набитого желудка сильно поучительное, можно сказать даже — коленопреклонное. По крайней мере Аркяшу там и других Гизатуллиных, которые к пище относительно беспечны, с ним сравнивать нельзя. Невозможно, прямо если говорить, их на одну полку ставить. А на истории, к примеру, часто говорятся вот эдакие вещи: Россия, мол, Северным и Южным морскими путями вывозила в другую страну паклю, древесину, хлеб (!), мед (!), и воск, и еще что-то. С азиатских базаро́в и с Ближнего Востока Россия, наоборот, ввозила постоянно украшения разные, материи и также пряности. Как начнут про это рассказывать, Альтафи мучается — хоть из класса беги! В желудке у Альтафи страшно бурчит, и сок льется рекой. Ну как могли всякие востоки безо всякого понятия отправлять взамен этого товара такие дурацкие вещи, как пряности или же, того хуже, украшения. Но страдает Альтафи молчком, про себя, потому что боится идти в другой раз в Каноссу, да и знает он, что такая же ерунда тянется на других уроках, ничуть не слаще — возьми хоть татарский, хоть домоведение. Уж как вроде любят все Рабигу-апа, учительницу татарского языка и литературы, мировая она тетка! Но вот рассказывала что-то однажды из жизни Маджита Гафури и такое сказанула — Альтафи чуть не лопнул от злости! Мол, когда Маджит Гафури был молодым еще и где-то там учился, то употреблял он за неделю пищи всего-навсего… цельный каравай хлеба и фунт сахару, на большее у него, у бедняги, денег не хватало. Так, мол, и перебивался он впроголодь. Знает же Альтафи, ну точно же знает: Рабига-апа сама едва-едва концы с концами сводит. Ведь не ест она досыта хлеба; сколько по карточке дадут, вот и весь ее харч. Дали б нашему малаю цельный каравай хлеба на неделю деревенский, большущий — с мельничный жернов! — в белой печи испеченный, с корочкой хрустящей, эх! Дали бы ему фунт сахара на неделю!.. А на домоведении что делается?! Послушайте-ка вот: «Пермячи[20] жарят сначала присборенной стороной вниз, масло должно покрывать их наполовину и через отверстие попадать внутрь, чтобы мясо было сочное. В таком случае вы получите хорошо выжаренное и также красивое по виду кушанье». Записывает Альтафи эти провоцирующие аппетит слова, а у него, к примеру, с самого утра ни макового зернышка во рту не было… Поскрипит Альтафи крепкими зубами, поерзает от страстного и неутоленного желания что-нибудь пожевать и топает, голодный, в общежитие. Там Альтафи прямо звереет… Тишина, к примеру, в комнате. Все скрипят, шуршат — готовят домашние задания. Альтафи уроки учит замечательно быстро: одним глазком посмотрит, палец послюнит да полистает в учебнике потрепанные странички и — хлоп на кровать! — начинает вокруг себя людям кровь портить.

— Эй, пацаны, а до чего вкусно, ежели на белый хлеб медку свеженького помазать, — закручивает он свою зловредную шутку.

Естественно, первыми влипают Аркяша и кроткий голубь Гизатуллин.

— Ну-у-у! О-о-о! А хлеб-то белый, да?

— Говорю же, белый хлеб, во-о-от такой ломоть…

— И медок, да? Свежий, да?

— Эх, он и пахнет! Жиденький такой, золотистый весь…

— А где ты брал, скажи, а? Кто дал-то?

— Да намедни на Ташлытауском рынке видел сбоку, как один дядька лопал…

Самый эффектный момент. Альтафи в высшей степени доволен. Вообще тема эта — относительно поесть — для него прекраснее темы нету. Находясь поблизости складов или столовой, он становится до безобразия активным, глаза у него блестят, рыскают, нос поднимается кверху, и ноздри расширяются! Учительница по алгебре раскусила Альтафи и на уроках использует его аппетит вместо наглядных пособий.

— Берем целый каравай хлеба, — говорит она, чертит на доске окружность и смотрит, приятно улыбаясь, на Альтафи. — Половину этого каравая я отдаю Халимову. Какая часть хлеба у меня осталась?

По классу тяжкий вздох и бормотание.

— Одна вторая…

— Правильно. Одна вторая. Теперь я забираю у Халимова половину каравая и…

Альтафи потеет, у него глаза кровью наливаются: шутишь, учителка! Уж такая ты ладная, симпатичная, а ведь — настоящий экзекутор. Дайте Альтафи полкаравая хлеба. Разве отдаст он его обратно, хлебушек этот? Чтоб на нем, на хлебушке, какую-то алгебру изучали?.. На булыгах изучайте, бестолочи! На булыгах, а до хлеба Альтафи никого не допустит, хоть бейте его, хоть режьте, гоните его прочь из училища — не отдаст!

Зло Альтафи срывает на других преподавателях, которые не столь бойкие: такие тоже есть. Тут уж Альтафи отыгрывается и за алгебру, и за домоводство — беспощадный Альтафи становится как танк. Методику преподавания русского языка читает нам одна девушка, светленькая такая, — эта девушка, по слухам, встречается с объездчиком из лесхоза, а зовут его, будто, Егор. Вот Альтафи и приноровился дразнить эту учительницу: каждый раз, как читают вслух или записывают на доске, малай наш муралинский, мстительный, чуть встретится слово «его», так и прибавляет туда букву «р» — видали, какой хитрый! Девушка, само собой, краснеет, губки кусает, но терпит, старается виду не подавать. Альтафи рад-радехонек; он, к слову сказать, даже историка умудрился поддеть — ну ловок, сказано же! Когда проучились недели три, что ли, может больше, вдруг выяснилось: историк-то наш того… влюбился, кажись, а предмет его — Разия́, из нашего же класса девчонка, только она постарше нас, собой такая круглая. Альтафи об этом раньше всех пронюхал. Знает, подлец, что для учителя неровно дышать к своей же ученице — вопрос сильно щекотливый, ну и начал Альтафи щекотать историка. За такое, мол, хитрое щекотание закона остракизма — не тем будь помянут! — не применишь, старая перечница, так что погоди! И вот уже три урока подряд Альтафи с серьезной миной поднимает руку и прикидывается, будто не понимает того или иного вопроса.

— Галиев-абый, вы мне, пожалуйста, о программе индепендентов в английской буржуазной революции получше разия сните; я не понял, как вы сами-то к ней относитесь?

Историк, конечно, доволен; мол, спрашивают, интересуются твоим предметом, ведь это же замечательно! И давай Халимову рассказывать, «разия снять», с жаром таким, с увлечением. Напрасно радуется, на следующем уроке Альтафи опять тянет руку:

— А вот жирондисты и якобинцы, да? Французская революция, да? Разия сните, пожалуйста, какое такое в ней положительное наблюдается?

Класс весь потихоньку хихикает, гнется; тут историка прошибает сомнение: что за любопытство странное у Халимова, чего он хочет своими вопросами? Стой! Как-то он по-чудному это произносит: не разъяс ните, а разия сните… Разия… Ах, негодник! Историк наливается бурым румянцем.

Однако вскоре Альтафи поплатился за свои шуточки, и наказал его опять-таки наш историк. На этот раз Альтафи не был заслан в Каноссу, остракизма против него тоже не применяли. Просто историк на очередном уроке еще раз «разияснил» понятие «бойкот товарам Англии», но с того самого урока — шабаш, объявил бойкот муралинскому малаю. Тянет руку Альтафи — историк его будто не видит. Сам его не вызывает, в коридоре проходит будто мимо столба, и так Далее. Разия вдобавок тоже Альтафи забойкотировала и подружки ее — для них, мол, теперь такого человека, Альтафи Халимова, и вовсе не существует; дружные оказались подружки, друг за друга горой… Да, история у нас преподавалась в тесной связи с жизнью, что и говорить. Историк наш был силен; Альтафи у него много каких штук перенял, особенно пригодных для «практического бытия», по его же словам. К примеру, на одном из уроков историк заявил:

— Наряду с открытиями, безусловно имеющими всемирное значение, история разъяс… кхм… кхм… да, разъяснила человечеству одну простую, но чрезвычайно важную и неоспоримую закономерность. Для того чтобы человек мог заниматься политикой, наукой и искусствами, необходимо наличие трех условий, как-то: жилища, одежды и пищи…

В ту ночь Альтафи не сомкнул глаз.

Так-так. Получается, что история отметила закономерность прямо-таки для Альтафи, ну до чего же верно! Скажем, в последнюю неделю успеваемость у Альтафи снизилась. Отчего? Проверим теперь, исходя из трех условий. Жилье: конечно, наличествует. Одежда… не шибко хороша, скажем, на искусства не замахнуться, но чтоб знания получать — сойдет. А вот насчет пищи… Просто-таки хуже некуда. За пятнадцать дней выдали по карточкам мукой; пекарня, однако, не работает, получилось у Альтафи на руках три с половиной кило ржаной муки; мякинка там, конечно, тоже налицо. Стал тогда Альтафи варить из муки болтушку; день варит, ночь варит — наелся до упаду. Настроение хорошее, жить хорошо. Три дня прошло, мука — тю-тю. Настроение паршивое, жизнь — отрава…

К руководителю классному, к географу, Альтафи пришел по части теории подкованный на все ноги. Географ прямо онемел, язык проглотил. Потому как Альтафи твердо упирал на исторические закономерности и бил примерами. В конце концов Альтафи выбил у географа разрешение отлучиться на недельку в соседнюю деревню, поработать там за какое-либо пропитание; географ — чуткий человек — выказал сочувствие. Сам он тоже, наверное, не любил, когда в желудке бывает чересчур просторно, и поэтому понял малая сразу.

У Альтафи, в его деревне, люди, как один, большие умельцы. Печники, скажем, все оттуда, валяльщиков — в каждой избе, сапожники тоже есть. Даже иногда часовщики встречаются. И Альтафи прибыл в одну деревню, мирно расположившуюся неподалеку от училища, в качестве печника и, по совместительству, часовых дел мастера. Весть о появлении умельца разлетелась по деревушке, и работа, само собой, нашлась в тот же день. У одной старушки на стенке висели часы с гирями, причем она уверяла, что они когда-то ходили. Даже, мол, с боем ходили, пробивали эдак красиво — прикурлыкивая, в общем сильно хорошо. И ей хотелось, чтобы они опять ходили и, может, еще и били, хотя на прикурлыкивание она уже не надеялась. Альтафи раскидал часы по винтикам и шпунтикам за пять минут. Это у него хорошо получилось. Потом он выгреб из часов крылышки, усики, яички и прочие тараканьи части, смазал разбросанную механику керосином, это вроде как тоже нетрудно было, а в случае удачной починки старуха обещала дать полведра мелкой картошки. Но когда Альтафи начал собирать те самые смазанные керосином колесики и винтики, пошла, как говорится, невезуха: и так он пробовал и эдак — нет! Одна шестерня, не слишком крупная, однако и не совсем уж чтоб малюсенькая, получается лишняя. Вот так да! Альтафи вспотел, как мышь, и у него живот вдруг заболел, только жизнь — все-таки неплохая штука: старуха, наконец, отказалась не только от прикурлыкивания, но сказала: мол, «пущай они вовсе не бьют, лишь бы какое ни то время указывали». Альтафи приободрился, сунул в карман невезучую шестерню, а заодно и гирьку, которая стала (поскольку договорено без боя) лишней, и отправился в другую избу, к солдатке, желавшей иметь новую печь. Картошку у старухи Альтафи решил забрать перед возвращением в училище.

…Печку эту Альтафи вместе с солдаткой возводили ровно неделю. Географа беспокойство одолело, он даже придумал было заслать в деревню разведку, на случай если там чего не того получилось. Но Альтафи сидел у солдатки крепко, и никакой разведке было его не вытащить. Потому что печное дело — это тебе не часики по шпунтикам разбирать. Ого, брат! Это на самом деле хитрое дело. Вот у Альтафи, к примеру: поднял он печку, выложил все чин чинарем, а труба печная упирается прямо в матицу. Разобрал Альтафи свое творение, вновь поднял — опять проклятая труба точнехонько на матицу выходит. Такая упрямая труба, чтоб ей поленом подавиться! Пришлось Альтафи лезть на чердак, ставить дополнительные стропила; из матицы он кусок под трубу вырезал, повисшие оба конца присобачил железным крепежом к лишнему стропилу — ничего, кажись, держится. Одним словом, сойдет! На чердачные работы ушло у Альтафи почти три дня. Наконец, вроде бы все наладилось, труба вылезла в чердак, и Альтафи, распевая гнусавым от удовольствия голосом какую-то песню, наращивал ее, шлепая на подстилку из раствора красные, порой малость поколотые кирпичи. И тут случилось такое, что Альтафи чуть не выпал из штанов: ай, алла, трах-тарарах! — труба теперь упиралась в то самое стропило, которое Альтафи собственноручно изготовил для укрепления матицы. На этот раз, впрочем, Альтафи долго раздумывать не стал… Если переделывать, так легче было всю избу переложить, да и времени в обрез: поставил Альтафи две довольно толстые подпоры и жиганул пилой по стропилу, сделал из одного — два. Настал день, когда Альтафи пробил крышу и увидел солнце. Вылез на скат, закурил. В эту минуту он был по-настоящему счастлив: теплое еще, желтое осеннее солнышко щекотало ему широкие, забитые золой и кирпичной пылью ноздри, ласкало неделю не мытое, заляпанное глиной лицо. Хорошо-то как, госпо… Эй! Эх, дубина стоеросовая! Куда ж ты вылез-то? Альтафи вдруг вспомнил, что труба обычно торчит в деревенских избах почти у самого конька крыши, а эта образина вылезла на самом краю — того и гляди, вниз сорвется. Альтафи маленько даже за голову подержался, потому как она сильно закружилась. Ну, эта глупая башка! Так. Отступать некуда. Историк Галиев как говорит? Идем, мол, сжигая мосты, да? Ему легко говорить, историку! Думаешь, он хоть раз в жизни творил что-нибудь вроде печки?



Оставшуюся часть трубы Альтафи клал параллельно крыше и таким хитрым образом подобрался действительно к самому коньку. Затем он выложил очередное колено, и теперь труба торчала там, где ей и полагалось торчать: чуть пониже конька. Благо скат крыши заслонялся от взоров знакомых и соседей старым раскидистым тополем.

Вечером благодарная солдатка усадила Альтафи за шикарный стол; Альтафи, всхлипывая от усердия, съел целую гору картофельных золотистых кузикмяков[21], съел малость увядший, но все равно очень вкусный соленый огурец, откусывая довольно часто от огромного, в полспичечных коробка, куска сахара, часть которого спрятал все же «на потом», выпил самовар кипятку с морковной заваркой и с чистой совестью, с сытым брюхом вышел в обратную дорогу. В училище он попал уже затемно, потому как шагал не спеша, позвякивая, похрустывая в кармане заработанными деньгами, да и плечо ему оттягивали полмешка хорошего, хотя и не то чтоб отборного, картофеля. Нам даже показалось, будто стал он поздоровее, отъелся, а разговаривал теперь Альтафи исключительно свысока. Ребят, однако, всех угостил почти досыта печеной картошкой, не пожадничал.

В общем, сам Альтафи вернулся оттуда не мальчишкой, а крепеньким таким мужичком. Где там прежнее увлечение шашками, где горячие за ними споры; культурную игру шахматы — и ту Альтафи не признает: мол, все это детские забавы. Вот карты он себе отхватил германские — красота! Только, конечно, в училище курить, играть в карты и с девчонками знакомства заводить строго запрещено. Директор в самый первый день первого года обучения сказал:

— Расстояние между вами и девочками должно быть минимум один метр. Если кто это расстояние укоротит, дальнейшая судьба такого человека меня совершенно не интересует.

Пока вроде бы «укоротителей» среди нас не замечалось. Правда, насчет курева директор тоже поначалу строгость проявлял. На втором, что ли, курсе сидел как-то один парень на ступеньках общежития, смолил папироску, а ночью это было, директор его и засек. Парень, однако, сам увидел директора, ну, сразу влетел в комнату и — нырк! — под одеяло. Директор нагрянул вслед за ним. В комнате, само собой, темно, и стал тогда директор выкликать того, кто курил, чтоб, значит, подошел к нему и повинился. Я, мол, знаю, кто только что курил на крылечке, пусть встанет и сейчас же подойдет ко мне. В комнате будто все вымерли. Даже дышать на время бросили.

Долго это продолжалось, нет ли, директор еще два раза свой призыв повторил. Никто к нему так и не вышел.

«Завтра, в восемь ноль-ноль не забудьте подойти к доске приказов и объявлений», — сказал отчетливо директор и вышел прочь.

Наутро, в восемь ноль-ноль, мы убедились, что директор училища — «человек скучный, но всегда сдерживающий свои обещания». Именно в тот день мы осознали полностью смысл простого и угрюмого слова «исключить». Впрочем, самые заядлые курильщики так и продолжали украдкой покуривать.

…Среди учителей, как говорилось, тоже есть такие, которые часто попадают впросак. Не все, понятно. Вот, к примеру, учитель русского языка, Халил Фатхиевич, — никогда. И директор, скажем, и учительница по алгебре, они-то уж не попадут. Завхоз Исмагиль-абзый или еще учитель по немецкому — те сами кого угодно в калошу посадить могут. Вот географ наш, он иной раз, конечно, теряется, потому — добрый очень. А историку Галиеву так просто не везет.

Сегодня возьмем; пожалуйста — прямо-таки на голову ему, Галиеву, испытания сыпались. Как он не отшиб ее, голову-то, непонятно. По графику выпало историку дежурить вечером в общежитии, комнаты обходить, чтоб все было как следует, без происшествий. Ну, пошел Галиев в девичью комнату и влип там в историю. Да еще при Разие, проклятье! В комнате слепая лампа чуть тлеет. Девки не услыхали, как историк в дверь постучал, а когда зашел он, в темноте и не заметили. Балуются вовсю, ровно взбесились. Баязитова особенно, она даже с койки на койку скакала, на манер дикой козы. Шум, гам… Историк опешил. Что делать? Вопрос этот тяжкий был разрешен текущими событиями, и даже незамедлительно. Прыгая по кроватям, Баязитова слетела к двери и, шлепнувшись там на пол, увидела вдруг Галиева: он стоял тихо, как всегда на цыпочках, мял в руке кепку и мерцал слегка лысиной. На короткий миг Баязитова потеряла дар речи; слепая лампа, однако, свету почти не давала, поэтому она, ошалевшая от прыганья, не поверила своим собственным глазам и ляпнула громко, так что все было слышно:

— Ой, девоньки, думала, Галиев у двери стоит, чуть не умерла со страху!

К сожалению, смутная тень у дверей оказалась и вправду Галиевым. Прополз еще один долгий миг, и Баязитова, и все ее подружки, а более того сам Галиев осознали чрезвычайную щекотливость положения. Единственный выход был — выйти вон. И Галиев спасся бегством…

Далее шла комната парней. Вылетев от девчат, Галиев стал красен, зол и к пацанам ворвался без всяких стуков. О чем, конечно, сильно пожалел… В комнате же он увидел приблизительно такую картину (само собой, Галиев и здесь, как только вошел, так и застыл безмолвно у двери). Четверо малаев — Альтафи, Гизатуллин, Зарифуллин и Аркяша — режутся отчаянно в германские карты. Альтафи от хорошего настроения даже песню поет. Гляньте-ка на него, шантрапу эдакую: разве скажешь, что это студент педучилища? Жулик самый, да и только!

Цыганка молодая

Умела ворожить:

Разложила все карты,

Боится говорить.

Историк совсем ошалел — ну и дела! Оно, конечно, давно было понятно, что Халимов, да и Зарифуллин тоже, малость хулиганские ребята, с ними все ясно. Но те двое! Что они распевают, и Пермяков, и Гизатуллин туда же!

«Туз пики — могила», —

Цыганка га-ва-ри-и-ит…

Вот и читай им после этого историю!

Дело, однако, на том не кончилось: главное было впереди. С азартом хлопавший картами Альтафи, не в меру разгорячась, повел речь о системе ташлытауского преподавания. Для этого у него, впрочем, был крепкий и тяжелый повод: воротясь из деревни, мастеровой Альтафи за два дня умудрился схватить четыре двойки. Пища теперь, соответственно исторической закономерности, наличествовала, знания, однако, куда-то пропали. Историк к тому же взъелся ни за что ни про что, два дня подряд спрашивал.

— Эй, эй, ты чем опять даму кроешь? А если по правде, пацаны, историк Галиев и сам ни… не знает.

Галиев не выдержал и коротко застонал; из поднятой руки Альтафи выпал червонный туз и, перевернувшись, упал лицевой стороною вниз на пол…

Нет, что ни говори, а Галиев — настоящий джигит.

Назавтра он директору докладывать не побежал, в том-то и дело. Не любит человек мелочиться — значит, настоящий джигит.

Загрузка...