Ах эта учеба — ни дна ей ни покрышки!..
Кирпичи бы ворочали, лишь бы не учиться; вот как! Думаешь — брошу, убегу! Глядишь, уж и четверть к концу близится. Болтали тут, самое трудное, мол, русский язык. Пустяк! Труднее всего, надо честно сказать, психология. Чтоб она провалилась, эта психология! Меланхолик, сангвиник, флегматик, пуще того — холерик, холера его забери! Гизатуллин, понимаешь, меланхолик, Альтафи — сангвиник, Зарифуллин, само собой, — холерик. Где же люди, спрашивается, когда кругом холерики да флегматики?! Нет, труднее всего, конечно, немецкий язык. Мало того, значит, что это самый что ни на есть вражеский язык, так ты же его и изучай! Зубри, покуда башка у тебя не распухнет! Вдобавок учитель по немецкому — ну чистая фря: тонконожка, щечки впалые, губы красные, пальцы длинные, шустрые, как у Шурале[10], а сам называется мужчина средних будто бы лет, в соку, можно сказать. Учит нас — длинным пальцем так и тычет перед собой, вот-вот, кажется, в глаз попадет.
— Eine fremde Sprache ist noch eine Waffe in Kampf ums Dasein[11].
— Чем больше языков ты знаешь, тем лучше и бэгаче ты как челэвек…
Нарочно нас травит, жизнь, понимаешь, нам травит; жить и так трудно. Эх, дать бы ему!
— Пэлучил ты сегодня эдну двойку — значит, вылил ковшик вэды на мельницу прэклятого Гитлера. Каждая твэя пятерка — удар по фэшизму!
Слова его нам — соль на открытую рану. Да еще слова эти как-то по-особому выговаривает, по-своему, не как все люди. Оттого и слова у него какие-то тяжелые, скользкие, в голове их не удержать… Пухнут мозги, разламывается голова…
Господи, как же теперь жить-то? Ведь ни одного же иностранного языка не знаем, что за подлецы мы такие?! Как подумаешь об этом, в голове колесики перестают крутиться. А худощавый, красногубый в желтой рубашке все тычет пальчиком в воздух.
— И сегодня мы с вэми боремся не против немецкой нации. Мы с вэми участвуем в бэрьбе против пэдонков, против этбросов человечества — в священной бэрьбе против фэшизма. Немец — это еще не значит фэшист…
Движется, распарывая воздух, тонкий костистый палец. Когда он замрет, кому-то из нас придется плохо. Этот учитель необычайно строг, с ним шутки плохи. Этот будет долбить, пока не научит. Попались… кто заманил нас сюда, в какой недобрый час клюнули мы на нехитрую приманку? Ох эта хлебная карточка! Позарились на дармовой хлеб, так нет уж нам теперь от учебы никакого спасенья!
— Сегодня мы пэвторим текст, пройденный нами на прошлом уроке. Итак — «Колаямбу».
Голова кругом от мудреных названий, от слов непонятных — не наших, немецких. Памятен нам этот текст, а как же. На прошлом уроке вколотил ты его в нас, будто чугунной кувалдой: вовек не забыть! Каждое слово заставил повторить сорок раз. И хором все, хором. «Нох айн маль, нох айн маль!» Душу вынул и обратно не вставил. Еще раз да еще раз, ух, мучитель! Слово одно какое-то откопал — мол, французское оно; немецкого нам не хватало ведь: нате, получайте. Пишется «плантаге», но читается вовсе «плантэжэ». Об этом тоже сорок раз напомнил… Альтафи тогда специальное письмо домой в деревню накатал: здравствуйте, мол, как поживаете, а по-немецки мы здесь, мол, запросто шпарим, теперче французский начали учить — трудный, собака!..
На очереди Гизатуллин — быть сегодня жертвой ему.
…Потрескивает над тихим классом ломкий, дрожащий голосишко. Спотыкается на каждом слоге, пятится и скачет, еле дух переводя, галопом через фразу. Гизатуллин читает текст. Красный стал, как вареный рак. Вот и верь ему, а божился еще, что с ним малокровие сделалось.
— Колаямбу арбайтэтэ… арбэй… арбайтэтэ… ауф… ауф… эйнэр… айнер… планта…
Ишь взбирается, ну! Не грохнулся бы оттуда, бедняга, — убьется, как пить дать. Теперь следует сказать «плантэжэ», если хочешь, конечно, человеком стать; вспоминай, вспоминай, прочти правильно, не споткнись. Нет, не идет; запыхался уж: видать, все из головы повылетало…
— …айнер планта… планта…
Застрял. Ну, сейчас что-то будет. С разбегу надо брать, авось и проскочит тогда, с разбегу!
— …ауф айнер плантаге ин Африкэ.
В этот жуткий миг кто-то громко чихнул. Неудачное «плантаге» как раз потонуло в разлетевшемся чихе — класс облегченно вздохнул. Везет тебе иногда, брат Гизатуллин!
Но… как говорится, не скажи «гоп». Не знал Гизатуллин, что обрушилось бы на его голову уже сейчас, не покрой это «плантаге» спасительный чих. Тело в желтом сатине ринулось вперед. Длинный палец стремительно взметнулся над классом.
— Нох айн маль!!
В классе вдруг — две дюжины истуканчиков. Застыли. В соседней комнате учитель пения нажимает одинокую клавишу пианино, выбивает отчего-то который раз одну и ту же ноту. В застоявшуюся тишину класса капает из-за стены: «маль, маль, маль…» Выше крыши, как говорится, не прыгнешь. Ладно. Нох айн маль так нох айн маль, гори она ясным пламенем…
Растекающимся, совсем уж по-девчоночьи жидким голосом Гизатуллин опять вляпался в ту фразу. Потянул.
— Колаямбу… янбу… янбу… Колаямбу арбайтэтэ ауф айнер…
Эх, понесся!
— Ауф айнер плантаге ин Африка.
…Голос Желтой рубахи был как гром среди ясного неба. Он был как из трубы, он был трубяной, то есть это… трубный! И костлявый палец чуть не вонзился Гизатуллину прямо в лоб, повыше бровей — туда, где родилось злополучное «плантаге». Это было дело.
— Плантаге или плантэжэ?!
Вот так спросил. Страстно спросил. Даже несгибаемый Альтафи всполошился; он, известно, чудак — во все приметы верит: сейчас же сплюнул через плечо и крепко потер себя под мышками.
Гизатуллин, конечно, под таким громом остолбенел. Застыл он от такой трубы. И рот позабыл захлопнуть; а когда захлопнул, оказалось — язык забыл прибрать; но вскрикнуть Гизатуллин уже не посмел, вякнул только. Потихоньку вякнул, под нос себе… И белый стал. Но тут Желтая рубаха очень себя проявил, что он вообще-то человек добрый, если, конечно, копнуть; подождал, например, пока Гизатуллин из белого стал бурым, то есть не совсем, но местами. В бурых, скажем, яблоках. Потому что когда человек делается совсем белый, с ним разговаривать трудно. Его держать надо, чтобы он не упал. Он это может, когда белый. А вот когда он уже бурый, значит, все в порядке.
— Пэвтэряй за мной! — сказал трубный голос Гизатуллину.
Гизатуллин, хоть и был в бурых яблоках, но что к чему, не понял.
А голос теперь был немножно другой. Он не трубил, он щелкал. Щелк-щелк. В кабинете физики есть такая машина; говорят, она электрический ток делает. У машины этой есть большое белое колесо, и если его покрутить, то металлические щетки (они там, на этой машине, тоже есть) делают щелк-щелк. И пахнет чем-то, легким таким, безвкусным. Говорят, это называется озон. Когда учитель по немецкому вертит своим пальцем и шевелится под желтой рубахой, кажется, он тоже ток делает. Может, правда? Щелк-щелк… И пахнет вроде; озон этот… а?
— Пэвтэряй за мной: я ленивый, невнимательный шэлопай. Ну!
Пропала бедная головушка… Щелк-щелк… Гизатуллин ничего не соображает, на кролика стал похож, который под гипнозом сам к удаву в пасть лезет.
— Я ленивый невнимательный шалопай.
— Я сегодня не гэтов к уроку — значит, я сегодня пэмог врэгам.
— Я сегодня не готов к уроку, значится, я сегодня потом… погог… помог врагом… врагам…
Жить Гизатуллину осталось, кажется, от силы минуты две. Вот-вот рухнет Гизатуллин, сраженный наповал. Хватит уж, не надо больше, пропадет ведь малай…
— Пэвтэряй: сегодня я поэлучил двойку.
— Я сегодня получил двойку…
— Значит, я сегодня вылил ковш вэды на мельницу прэклятого Гитлера.
— Значится я сегодня вылил мельницу воды на ковш проклятого Гитлера… ковш воды… на мельницу…
Ну, крепкий, оказывается, мужичок этот Гизатуллин. Так и повторяет все за учителем, не ломается!
— Далее; я эбещаю, что впредь буду приходить на уроки пэдготовленным. Своей успешной учебой я буду приближать экэнчательную и беспэвэротную пэбеду на фэшизмом…
Тут Гизатуллин сдался. Голосок у него осекся, расслоился мелко, и потекло у Гизатуллина из носу. Не сумел он выговорить об окончательной и бесповоротной победе: согнулся вдруг пополам и упал на парту. Куда-то даже вниз.
Желтая рубаха больше обличать нас не захотел. Через некоторое время он заговорил новым, третьим за час голосом — мягким и, скорее всего, очень добрым.
— Человека, плывущего в открытом море, в определенный момент охватывает сильное сомнение. «А если я утону, если не доплыву?» — пугается человек. Но пересилив свой страх, он обретает новые силы, и ему становится даже легче. Вы сейчас охвачены этим самым сомнением. Но мы успешно минуем эту критическую точку. Да-да, мы минуем ее, ибо мы достаточно сильны, чтоб сделать это! — Опять, кажется, озоном запахло. — Партия и правительство ждут от нас многого. Ждут новых учительских кадров! Студенты институтов сегодня бьются с оружием в руках против коричневой чумы фашизма. Многие из вас, несомненно, будут учителями в школах-семилетках. Партия и правительство на сегодняшний день поручили мне воспитывать вас, будущих учителей, хотя я тоже просился на фронт. И я должен свято выполнить свой долг перед страной! Добиться от вас отличной учебы, дать вам необходимые знания — вот моя первостепенная задача. И я уверен, что вместе с вами добьюсь ее выполнения!
Щелк-щелк; длинный палец убедительно ринулся вперед — кажется, он… искрил.
— Добьюсь! И это вне всякого сомнения.
Этот добьется. Он всегда чего-нибудь добивается. Такие порядки завел на уроке, ого! В жизни мы таких не видали. Если не подготовился, должен сказать об этом заранее, во время опроса присутствующих. Что же это выходит: сам себе могилу копай? Раньше, бывало, один пострадает, так ведь зато другие спасутся. А сейчас? На такие порядки никакого терпения не хватит.
«Тетрадка дома осталась», — пытаешься оправдаться. Тут он тебя в момент ловит. «Она что: сама, когда захочет, дома остается?» — ехидно эдак. Как ему на это отвечать? Нет, говоришь, не сама. Ну, если не сама, то кто же ее оставил? Известно кто: я, говоришь. А ему только этого и надо. «Э-э-э, вот оно что, так ты, значит, дезертир? Почему же, растяпа, бросаешь на поле боя свое оружие?» — и долго еще не отстанет, хоть ты лопни!
…Урок окончен. Мы встаем из-за парт, молчим. Ну и лица у нас! Плохие лица, прямо надо сказать — унылые. Как же нам теперь? С немецким-то языком как же? Доконает нас Желтая рубаха, он такой, его сразу видно: умеет на своем настоять. А ну как спятишь от усердия, от немецкого этого растреклятого? Будешь тогда хороший человек — с прибабахом; куда уж лучше… Вон, Гизатуллин: из него теперь просто никакой человек, ни хороший, ни похуже, ровный нуль, одним словом… Гизатуллина жалко.
На перемене из класса никто так и не вышел. Кучей, понятно, легче; посмеялись было слегка, да смех получился надорванный… Невеселый получился смех, таким лучше не смеяться — потом после него еще хуже; только хуже-то некуда. Сгрудились у окошка, глядели куда-то за лес — наверно, про деревни свои думали. Стало тихо.
В дверях показался Желтая рубаха. На рукаве красная повязка — значит, он сегодня дежурный педагог. Не взглянул даже на нас, встал боком и объявил:
— Дежурный по классу открывает форточку, протирает доску и парты. Все остальные выходят в коридор, играют сообща в подвижные игры.
Гизатуллин пошел из класса первым. Оторвал от крышки парты тяжелую голову, поглядел перед собой мутно, покачнулся разок и пошел. Бедняга! Семь лет в школе учился, но такого с ним еще не приключалось: играть с девчонками в подвижные игры. Умора! Сам ведь пошел, по своей воле… Эх, сломал его Желтая рубаха! Альтафи, к примеру, не убоялся. С геройским видом потянул из кармана колоду газетных карт, бросил их на стол. Подвижные игры? Погодишь, братец! Мы встрепенулись. Зарифуллин обиделся еще сильнее. И опять возбудился:
— Да че ты, в натуре, че он из себя строит-та?!
— Эта сколько лет мы в колхозе работали, а теперь в подвижные игры? Да я со стыда лопну!..
…Ночь прошла очень занимательно. Гизатуллин, к примеру, два раза просыпался. И кричал при этом: «А-а-а!!» Здорово кричал, так, что все просыпались, не он один. И еще что-то бормотал, только никто его не понял. Зарифуллин во сне все время хохотал и упал с койки. Мне так вовсе не спалось; я кутался с головой в старое тонкое одеяло, жмурил глаза, старался дышать мерно. За окошком постанывал буран, что-то раскачивал там за стеной, и это шуршало. Было темно и страшно.
Мучительная была ночь. Наутро каждый рассказывал, кому что приснилось.
Зарифуллин с вечера поругался чего-то с Альтафи, они даже на кулачках немножко побились. Конечно, ему Альтафи и приснился. Будто трахнули Альтафи по носу, и хлещет у того из носа кровь прямо на землю. А напротив стоит будто Желтая рубаха и приговаривает: «Я те кровь-то попорчу! Я те кровь-то попорчу!»
…На следующем занятии по немецкому языку сразу трое из нашего класса отхватили по пятерке. Это, значит, Зарифуллин, Пермяков и еще Гизатуллин.
А Желтая рубаха, если подумать, нормальный мужик. Только к нему привыкнуть надо. И рубашку эту он потом сменил, стал ходить в свитере.