От Лохо Буайя до Лохо Бару (Новая бухта) два часа ходьбы, и все два часа я не устаю восхищаться чудесными видами острова. Сверху открывается цепь поросших травой холмов, на которых тесными рядами стоят стройные пальмы лонтары, а между холмами, разделенными глубокими долинами, видны темно-зеленые галерейные леса. А еще дальше, за поясом мангров, расстилается морская гладь голубее сказочного тропического неба, усыпанная до горизонта звездочками зеленых островков и красных рифов, окаймленных белой бахромой прибоя.
Лохо Бару — песчаный заливчик, окруженный обрывистыми вулканическими скалами. На пляже лежит десяток лодок с балансирами и несколько сот метров сетей, которые хлопотливо латают мужчины.
Три-четыре хижины под пальмовыми крышами, внутри устланные циновками, тоже из пальмовых листьев, несколько орудий рыбной ловли да кухонная утварь — вот и все селение. Долгими неделями ждут рыбаки икан лури — небольших рыбок, близких нашей хамсе, которые ежегодно проходят у этих островов. Высушенные на солнце, они становятся едва ли больше земляных червей, и их продают китайским торговцам в Лабуанбаджо, которые отправляют эту рыбу на Яву, где из нее готовят весьма вкусную приправу.
Манах объясняет мне, что рыба — единственное питание островитян. Так что не пропустить благоприятный момент, когда сыплется эта манна, для них вопрос жизни и смерти. Наблюдатели неотрывно следят за морем, высматривая птиц, которые идут за косяками, и держат наготове лодки. За короткое время надо выловить как можно больше рыбы, и успех здесь зависит от координации движения всех лодок, тянущих длинную сеть.
Зато результаты часто бывают впечатляющие. Двадцать тонн, то есть несколько миллионов рыбешек, за час лова здесь обычное явление, и лодки, до краев наполненные шевелящейся массой, идут к берегу, едва-едва но переворачиваясь.
Однако в этом году миграция лури задержалась на несколько недель. Мужчины помалкивают, но я-то знаю, что для них, как и для их семей, будущее многих последующих месяцев целиком зависит от капризов движения косяков рыбы. Почти все уже залезли в долги к торговцу-китайцу, надеясь расплатиться после продажи рыбы. Но пока нет ни рыбы, ни денег. А нет денег — нет риса, значит, год будет голодным для всей деревни.
На циновке, жуя бетель, в окружении старейших рыбаков сидит староста. Он дружелюбно встречает нас, сажает рядом и приказывает двум парням вскрыть для нас зеленые кокосовые орехи, освежающее молоко которых весьма кстати после долгой ходьбы. Когда мы попили и пустили по кругу сигареты, завязывается разговор в третьем лице по традиции индонезийской вежливости:
— Туан сделал укол старосте Сокнара, мне бы тоже хотелось получить его.
Поистине на островах ничего не скроешь. Но на сей раз я твердо решил приберечь наш драгоценный пенициллин для настоящих больных, а этот староста выглядит крепким как дуб. Я даже не пытаюсь доказать ему бесполезность укола, ибо заранее знаю, что это бессмысленно. Нечего делать, придется ступить на кривую дорожку лжи:
— У меня больше нет уколов…
— Ну-ну, туан не станет же уверять, что он не оставил пары уколов для настоящих друзей…
Старика не проведешь! Я вяло торгуюсь, но он «заражен» уколами в той же степени, что и его соотечественники из Сокнара. Вот уже Манах склоняется ко мне и шепчет на ухо:
— Придется уступить, иначе нельзя, а то он потеряет у своих всякое уважение. Сделайте ему какой-нибудь укольчик подешевле.
— Дело же не в деньгах! Разве мы когда-нибудь брали деньги за лекарство? Он совершенно здоров, на что ему укол?
Но западная логика, похоже, не в силах убедить чиновника лесного ведомства, даже если он и «прошел школу», о чем не устает повторять по нескольку раз в день. Мой отказ явно расстраивает собравшихся, под пальмовой кровлей воцаряется смущенное молчание. И я сдаюсь. Для спокойной работы необходимо наладить отношения со старостой. А раз единственный путь к этому укол в ягодицы, пожалуйста! Я припоминаю, что у нас осталось несколько ампул физиологического раствора, идеально подходящего для всех этих мнимых больных.
— Да, ты прав, бапа (отец — почтительное обращение, принятое в Индонезии), у меня осталось несколько уколов, самых лучших: я приберег их для друзей и для себя на случай тяжелой болезни. Пусть бапа приходит, завтра к нам в лагерь, я ему сделаю укол.
Лицо старика мгновенно озаряется. Его престиж восстановлен, и он приказывает тут же вскрыть нам еще два кокосовых ореха. Затем переходим к цели нашего визита. Манах рассказывает ему о вчерашней охоте, о моем невольном дуплете. Но староста настроен великодушно:
— Ничего страшного, наоборот, я буду очень рад, если туан-туан перантийс (господа французы) снимут хороший фильм. А если туан смог бы убить для нас еще двух буйволов, это разнообразило бы рис и маниоку, которыми мы питаемся уже много недель. Кроме того, мы смогли бы отнести немного мяса оставшимся в деревне женщинам и детям.
— Я всей душой рад помочь своим братьям с Ринджы, и завтра же, если бапа даст мне в помощь одного-двух человек, чтобы прирезать буйволов…
— Незачем ждать до завтра. Мой помощник Хазинг хорошо знает всю округу, к тому же он наш хаджи (мусульманин, совершивший паломничество в Мекку).
— Сейчас я не могу: у меня с собой только три патрона, да и из них один, кажется, негодный.
Как на грех, я забыл перезарядить магазин карабина после вчерашней охоты. Я стреляю боевыми патронами «маузер» и только сейчас заметил, что один из трех оставшихся патронов весь проржавел, пуля еле-еле держится в гильзе, на которой выбита дата изготовления: «1916». Порох вполне мог отсыреть за эти сорок пять лет. Я собирался попробовать этот патрон в охоте на оленя. Если патрон разорвется тогда — это полбеды. Но в охоте на буйволов…
— Два патрона — два буйвола, как раз то, что надо, — отрезает староста, по всей видимости неплохо разбирающийся в арифметике.
Остается лишь склониться — в который уже раз — перед этой неопровержимой логикой. Тем более что меня не приходится особенно долго упрашивать, когда речь заходит об охоте.
Манах отправляется назад в Лохо Буайя, а старик Хазинг, двое парней и я выходим на поиски буйволов. Во главе с большим достоинством шествует старик в черной бархатной шапочке, зажав под мышкой, как книгу, свой паранг[13]. Шагах в трех сзади иду я, а два молодца, также вооруженных парангами, замыкают процессию.
Солнце уже высоко, и к изнуряющей жаре добавляются сотни жирных слепней и мух, настолько твердых, что убить их можно не иначе, как оторвав им голову. Несколько часов кряду мы взбираемся и спускаемся с холмов в долины, прочесывая по очереди все рощицы, где могли укрываться от жары буйволы.
К концу дня, высунув высохший от жары язык и тая, как леденец на палочке, я предлагаю Хазингу, поскольку нет никаких надежд обнаружить хоть какую-то дичь, повернуть к Лохо Буайя.
— А мы и так идем туда, — отвечает он, — осталось уже немного.
И тут же оба поворачиваемся на легкий свист. Один из парней присел на корточки у опушки рощицы и властным жестом подзывает нас. Подходим. И нам открывается фантастическая даже в этих богатейших охотничьих угодьях картина. Метрах в ста впереди, под сенью больших фиговых деревьев, видна красная, без единой травинки, прибитая сотнями копыт земля. И на этой гладкой размером с теннисный корт площадке пасется десяток диких лошадей, штук пятнадцать самцов-оленей и оленух, а чуть поодаль — стадо буйволов из двадцати двух — двадцати трех голов.
— Помни, туан, два! — шипит Хазинг.
Держа палец на спусковом крючке, начинаю подкрадываться к ним, как вдруг — катастрофа: меняется ветер и я явственно ощущаю его дыхание на своем затылке. Реакция зверей не заставляет себя ждать. Лошади поднимают ноздри, шумно втягивают воздух и мелкой рысцой, беспокойно поблескивая глазом, удаляются прочь. Олени вскидываются и, тревожно тявкая, срываются в галоп. Воспользовавшись неповоротливостью буйволов, стоящих к тому же не совсем по ветру, я выбираю на отшибе двух крупных самцов, стреляю в одного. Он падает. Затем, лихорадочно перезарядив ружье, посылаю вторую пулю вдогонку удирающему стаду. Еще один буйвол спотыкается, шарахается в сторону, но продолжает бежать.
Мы устремляемся к первой жертве, двое парней приподнимают за рога голову, и Хазинг перерезает парангом буйволу горло, вознося хвалу аллаху за его щедрость.
Затем, не теряя времени, отпускаем одного парня в Лохо Бару за людьми для разделки туши, а сами бросаемся за вторым буйволом. Выходим из рощицы и сразу же замечаем вдали бегущее стадо. Раненый буйвол отделился от группы или его вытолкали из стада, как это часто бывает в таких случаях.
Он спускается в долину, в бешенстве сметает своими огромными рогами низкий кустарник и даже наскакивает дважды на пальму, вертится волчком, как на арене, останавливаясь иногда, чтобы бросить взгляд в нашу сторону.
— Он гневается, туан, стреляй лучше отсюда, — советует Хазинг.
Об этом не может быть и речи: у меня остается последний патрон, и к тому же весьма сомнительный. В этого буйвола надо бить в упор и наверняка. Спускаемся в долину и тут сразу же теряем его из виду из-за неровностей почвы и высокой травы.
Зато нам отлично слышно его сопение. Хазинга озаряет гениальная идея:
— Сейчас мы залезем на пальму и оттуда будем тебе говорить.
Ловкие, как обезьяны, они мигом взбираются на две пальмы до половины ствола, и здесь начинается сцена, весь юмор которой в ту минуту ускользнул от меня. Мне это почему-то напоминает школьные уроки по истории Франции: «Отец, берегись справа! Отец, берегись слева!» На беду мои спутники, как выяснилось, имеют смутное представление о том, где право, а где лево, или же просто им не видно в траве, как я стою: спиной или лицом к зверю. Как бы там ни было, указания я получаю самые противоречивые. Ко всему еще я сам патологически не способен отличить в нужную минуту право от лево, из-за чего в бытность мою в армии имел массу неприятностей. Однако в конце концов буйвол не страшнее старшины, и я, решив сразу взять быка за рога (извините за нагромождение рогатых), сам иду навстречу своему партнеру по затеянной мной охотничьей игре в кошки-мышки.
Почуяв меня, буйвол несколько раз шумно вдыхает воздух и бьет копытами землю.
— Осторожней, он идет справа! — кричит Хазинг.
— Слева! — поправляет его второй, которому вся сцена видна под другим углом.
И мне приходится во все глаза глядеть в обе стороны, вместо того чтобы смотреть себе под ноги, отчего я поминутно проваливаюсь в скрытые травой рытвины. А буйвол, возбужденный криками наблюдателей, сопит и возится в траве с напористостью собаки-крысолова. Несколько раз подряд раздается такой звук, будто рядом вдребезги разлетаются глиняные горшки.
— Он крошит камень! — сообщают наблюдатели.
Мне тоже хочется поскорее увидеть зверя, но желательно впереди себя. Осторожно приближаюсь к месту, откуда доносится шум. Услышав или, вернее, почуяв меня, буйвол кидается в мою сторону, сопение уже слышится совсем рядом, но вдруг останавливается как вкопанный и нюхает воздух. Мертвая тишина. Зверь, которого я чувствую совсем рядом, не движется. И наблюдатели тоже замолкли. А сейчас-то как раз их подсказка была бы кстати. Но окликнуть их не решаюсь, ибо по опыту знаю, что звери чаще всего бросаются на голос. Почему же они замолкли, дуралеи!
Как выяснилось позже, в тот момент я стоял буквально нос к носу с буйволом и нас разделяла лишь тонюсенькая стена травы. Поэтому наблюдатели на своих деревьях, уверенные, что я прекрасно вижу зверя, затаили дыхание, удивляясь, чего я медлю! Буйвол же, не видя, но чуя меня, замер с поднятыми ушами, готовый броситься на малейший звук.
Пауза затягивается; по-прежнему я не слышу ничего, кроме сопения буйвола. В такой игре проигрывает тот, кто шевельнется первым, и я стою окаменев. Внезапно зверь кидается в сторону, по-видимому обманутый порывом ветра, и я едва успеваю заметить, как мимо проносится его черный хребет.
Оба «наводчика» разражаются воплями:
— Авас канан! Авас кири (берегись справа, берегись слева)!
Мне очень хочется дополнить свои воспоминания известным кратким словом по их адресу. Но я не знаю, как оно звучит по-индонезийски (впоследствии я выяснил, что в данном вопросе этот язык, столь богатый во всем остальном, имеет досадный пробел).
И вновь начинаются эти страшные прятки. Я стараюсь незаметно приблизиться к тому месту, откуда раздается сопение, но буйвол сам идет мне навстречу и вновь проходит совсем рядышком. Так слыша, но не видя друг друга, мы несколько раз описываем концентрические круги в травяном море. В конце концов мы оказываемся по обе стороны большого обломка песчаника. Я решаю обойти его.
— Сзади, туан!
Буйволу, как видно, пришла в голову та же мысль, и он идет следом за мной. Из охотника я превращаюсь в дичь, но зато теперь могу не искать, а поджидать своего противника. Прижимаюсь боком к скале, так, чтобы видеть зверя, и в то же время оставляю себе место для бегства, если, не дай бог, проклятый патрон не выстрелит.
Подняв ружье, я замираю, стараясь различить волнение травы сквозь пот, который застилает мне глаза и собирается каплями на концах ресниц. По-прежнему никого. Он вслушивается в малейший звук, и я едва дышу, уповая лишь на то, что ему не взбредет в голову огибать скалу с другой стороны. Люди мои тоже замолкли, возможно, потому, что не видят нас. У меня подводит живот точно так же, как когда-то проказником-лицеистом меня отсылали к директору, и я стоял, не решаясь постучать, перед дверью кабинета.
И вдруг зверь делает рывок вперед, вернее, собирается кинуться, ибо стоял так близко, что едва сделал пару шагов, его голова пробивает тонюсенький травяной барьер, разделяющий нас. Взгляды наши встречаются, и он пригибает голову, чтобы страшнейшим ударом смести все на пути. Но я успеваю вскинуть к плечу карабин и с единственной мыслью о патроне (только бы сработал) поспешно направляю ствол ему в лоб, что категорически запрещается всеми специалистами по охоте из-за толщины костей в основании рогов.
Вам! Немецкие трофеи, оставшиеся от первой войны, еще раз подтверждают добротность изготовления, и огромная черная масса рушится наземь, поверженная десятью граммами свинца, что ударили в мозг сквозь крохотную дырочку над глазом. Один из рогов с хрустом ударяет о скалу. Все кончено.
Оба наводчика с радостными криками бросаются на жертву и старательно начинают пилить ей шею затупленными парангами. Наконец выбивается струя крови, особенно красная на черной шерсти животного, заливая траву и белые камни.
Открываю затвор карабина и в раздумье гляжу на гильзу: 1916. Пуля, которая могла бы убить отца, теперь спасла сына…
— Диа джахат бетуль, — комментирует старик.
Ну что ты, Хазинг, вовсе он не «совсем плохой», напротив, он храбро сражался: коррида длилась добрых двадцать пять минут. И этого благородного зверя мне жаль гораздо больше, чем многих его собратьев, подставлявших себя под пули, как коровы. Ханжество, скажут мне те, кто не понимает, что единственное оправдание охоте в нынешних условиях — это риск, которому время от времени подвергается охотник.
— Какую часть ты возьмешь? — спрашивает Хазинг, не склонный парить в небесах.
— Оставьте мне хороший кусок филе, — говорю я, словно перенесясь в свою парижскую мясную, — а остальное отнесите в деревню.
— Хорошо, туан, можешь возвращаться в Лохо Буайя, вечером, как разделаю, я принесу тебе мясо.
Но в тот вечер, также и в последующие дни, мы будем напрасно ждать своей части буйволятины, а нашему шеф-повару Петеру ничего не останется, как убрать изумительную алюминиевую кастрюлю, которую мы специально привезли из Парижа и хотели обновить по этому случаю. И когда староста Ринджы приходит за своим уколом, я первым делом наскакиваю на него:
— Что ж это такое! Я убиваю двух буйволов, прошу лишь крохотный кусочек для себя и своих друзей, а вы отказываете даже в нем!
— Я не забыл, туан, и велел сразу отложить вашу часть.
— Почему же ее не принесли?
— Мы собирались как раз это сделать, но она успела протухнуть, и ее пришлось выбросить…
Ну что можно возразить на этот неопровержимый довод? Что не следовало дожидаться, а прислать ее в тот же день?
Но мне не хочется продолжать спор, и мы предлагаем старосте чашку чая. Потягивая чай, он с интересом пробегает взглядом по нашим вещам и останавливается на мотке стальной проволоки для охоты на акул:
— Отдай мне эту проволоку…
Я решаю воспользоваться случаем:
— Это особая леска, очень дорогая, так что, если бапа желает ее, я не смогу ему сделать укол, придется ему выбирать — либо то, либо это.
Лоб старика морщится. Жестокая дилемма: укол, который, как он думает, возвратит ему юношескую силу, или стальная проволока, которая стоит добрых пару сот рупий у китайца на Лабуанбаджо? Наконец он вздыхает:
— Лучше проволоку.
Чудесно! Вот мы и отделались разом от укола и от стальной проволоки, которая нам совершенно ни к чему. И староста тоже уходит в восторге от удачной сделки.