Зайдя всего на полчаса в Шелтозеро и повидавшись наскоро с Марией Мартыновой — школьной подругой Анны, девушки, подгоняемые наступающим рассветом, поспешили убраться в лес. Выкатилось огромное малиновое солнце, начало припекать всё сильнее и сильнее. К полудню в лесу стало жарко, душно. Оводы и мухи не давали покоя. Не было даже лёгкого ветерка, дышалось трудно, как это часто бывает перед грозой.
Вечерело медленно, и вдруг с запада двинулась чёрная конница облаков, посыпался мелкий дождь, зашумел вверху ветер. Подруги, оставив свой шалашик, пошли назад на юг. Шли под дождём всю ночь и ранним утром, обойдя справа Рыбреку, вышли на её южную окраину. Это и был Житно-Ручей.
На небольшой горушке, где кончился лес и начинался густой ольшаник, они выбрали на опушке такое место, откуда хорошо был виден дом Лисициных. Впереди малинник, за ним лужок, за лужком — огород, а там и родное подворье. Совсем рядом, а пойти нельзя — вдруг на постое солдаты, или ещё кто чужой. Надо наблюдать, смотреть в оба, как поучал Могикан, не пропустить даже какую-либо мелочь.
Они нарубили ножами веток, легли на них, накрылись единственной плащ-палаткой. Сколько раз в этом походе пожалели, что не выпросили у разведчиков вторую! Хаитов запретил брать что-то армейское — серьёзная улика в случае обыска, но всё же Марийка уговорила молоденького разведчика, и тот, смущаясь и краснея, отдал ей этот невзрачный кусок брезента, который сослужил им хорошую службу. Марийка, выкрутив отяжелевший под дождём берет, чулки, намокшие от травы, стала задрёмывать под монотонный стук дождя по одеревеневшему брезенту.
Анна, подавшись вперед, не моргая, смотрела и смотрела на родительский дом. Вон там, с краю огорода, уже школьницей, окучивая картошку, она нашла маленький острый наконечник из странного нездешнего камня, похожего на загустевший мёд. Каким-то чутьём догадалась, что ровные сколы по бокам сделаны рукой человека. Как была она счастлива, когда её предположение подтвердил сам директор школы.
У сарая мокли под дождём те самые деревянные козлы, на которых они с Настей пилили дрова, их сколотил папа, когда ещё был совсем здоровым. Брат Кузьма рано начал самостоятельную жизнь, и девчонкам приходилось помогать отцу заготавливать топливо на зиму. Аня научилась колоть дрова, умело бросала чурбан через голову на обух, знала, что сосновое полено с сучком на боку можно расколоть, только положив его на колоду и ударив топором точно по середине сучка. На всю жизнь запомнился светлый летний день, когда она рубила дрова, и топор, предательски соскользнув по мокрой коре, прорубил ей старый мамин сапог и рассёк большой палец на левой ноге.
На тёплой дощатой ступеньке крыльца Аня всегда чистила рыбу. Однажды, пригревшись на солнышке, она закрыла глаза и стала мечтать, как вечером побежит в кино смотреть «Чапаева», а тем временем их Васька вместе с соседским котом утянул двух самых крупных сигов…
А вот там, у навеса, кабанчик Рыжик, роясь в земле, отрыл змеиное гнездо и выбросил чушкой дюжину серебряных змеек величиной с карандаш, на которых мгновенно набросились куры и, давясь, поглотали их за несколько секунд. Это так поразило Аню, что на весь день она лишилась речи, не обедала, ушла рано спать, сославшись на головную боль. Гордая большая змея, которая схватилась с орлом, — это понятно, а тут домашние куры склевали грозных младенцев, приняв их за обычных земляных червей.
Тёплыми июльскими вечерами во дворе весело звенел подойник, косые тугие струи вспенивали молоко, а добрая, ласковая Мустикки вытягивала шею к Аннушке, которая нежно чесала её в пыльной ложбинке между рогов.
И словно в ответ на эти воспоминания, там, внизу, в хлеву замычала корова. Аня вздрогнула и тихонько заплакала. Слёзы успокоили её, мысли стали тускнеть, земля перед ней начала тихо покачиваться, и она задремала. Очнувшись, она разбудила Марийку.
— Не спи, слышишь, не спи.
Медленно, нехотя над крышей поднялся дым. Это встала мама, затопила печку. Звякнуло ведро, загорланил соседский петух в Фатеевском дворе, заржала лошадь у Смолиных.
Маму Аня увидела, уже когда совсем рассвело. Боже, как она изменилась — сухонькая, маленькая, сгорбившаяся. Мама принесла воды, открыла сарай, заговорила, и в ответ ей сразу замычала Мустикки. Потом на крыльцо вышла невестка Надя, жена брата Кузьмы, с ребёнком на руках, походила по двору, качая дитя, пяток минуток, но дождь загнал её в избу. Следом прошла в дом мама и тут же появилась с подойником — с тем же цинковым, довоенным — и направилась в хлев доить корову.
Большой дом Лисициных стоял у самой дороги, стоял, как и все дома в деревне, боком к дороге, эта сторона и считалась лицевой. Крыльцо выходило во двор, короткая дорожка вела к калитке, а там шаг — и дорога: направо — Вознесенье, налево — Петрозаводск.
Как только поднялся день, машины с солдатами в кузове, с продолговатыми зелёными ящиками, с добротным пиловочником забегали в сторону Свири. Анна стала было считать их, но к полудню сбилась со счёта, сморила усталость. Немножко подремав, она очнулась и удивилась перемене, происшедшей с ней. Появилась уверенность в себе — ведь она дома, в своей деревне, на своей родной земле, среди своих. Пришла успокоенность, что в избе чужих нет, что мама здорова, правда, пока не видно отца, но он в последнее время часто болел и в дождь, в холода весь день просиживал у лежанки, подшивал валенки, тачал сапоги, а уж когда было совсем невмоготу, забирался на печку и тихонько вздыхал там.
Дождь поутих, Марийка спала, Аня укутала её палаткой, долго глядела, как она, раскрыв полные красивые губы, подложив грязную ладошку под щеку, дышала глубоко и спокойно. Вдруг Марийка вздрогнула, всё в ней сжалось — неподалеку по стёжке, громко разговаривая, прошли в лес с туесками мальчишки. Улыбнувшись, Аня тихонько провела ладошкой по щеке Марийки, и та враз успокоилась.
Пообедали поздно. Открыли банку рыбных консервов, заедали раскисшими сухарями, размокшими кусками сахара. Чтобы отогнать сон, Анна начала рассказывать про маму.
— Все годы моя Мария Ивановна на колхозной ферме. И меня сызмальства приучала: даст тихую коровушку, потом всегда проверит, чисто ли я выдоила. Попробует — чисто, не чиркнет ни разу струечка. Похвалит, дояркам скажет — мол, будет у меня смена.
Хорошо калитки умеет скать, тесто дрожжевое понимает, рыбник спечёт — не ела вкуснее, а куличи! Все к ней — Марь Ванна, подсоби, приди, глянь-кось, что-то хлебы с закалом вышли.
Вязать любила, у нас всегда две-четыре овцы жило, шерсть под рукой, вот и крутит мамушка веретено по вечерам. Мы, детвора, уляжемся, она фитилёк в лампе прикрутит, согнётся вся, а веретено так и летает, так и летает. Лён выращивала, сколько сижено с куделью вон у того окошка на кухне. А как вышивала! Приходят подружки её по девичеству — ну-ка, Марь Ванна, научи, уважительно так все её звали. Много её рученьки работы переделали. Была она и конюхом, и птичницей, и на поле работала, да дояркой ей больше всего нравилось.
На нас, малышню, никогда не кричала. Иногда папе доставалось, когда тот много денег тратил на подарки нам. Посчитай: Люба, Кузьма, Настя, Дуся и я, младшая. Тринадцать детей мамушка наша родила, да пятеро только выжили…
Отец раньше всё в будёновке ходил, дали ему, когда ездил с продотрядом. Путь их был неблизкий — Симбирск, Самара, оттуда везли хлеб для Карелии. Трудовую жизнь начал мальчонкой, кирпич подносил, глину месил, после сам стал печником, работал в Петрозаводске у подрядчика Миккоева, на Александровском заводе печи клал.
Когда я родилась, папа как раз служил в городе — строил Советский мост, ну знаешь, тот, что в центре. Затем его пригласили на Кондострой — возводить Кондопожскую электростанцию. А уж когда возобновилась добыча диабаза, вернулся в родную Рыбреку.
Поплыли от нас по Онежскому озеру через Свирь, через Ладогу баржи с диабазовыми плитами. Одевали ими берега Невы в Ленинграде, а особая крупная брусчатка шла в Москву для Красной площади.
Тяжёлую работу выбрал отец, да и не искал он никогда лёгких дорог. Зимой холод идёт от камня, молоток да зубило пальцы скрючивают, механизмов тогда не было для подъёма глыб. Однажды камень качнулся, на подмастерье поехал — мальчонка был из Каскес-Ручья, папа плечо подставил, думал, сойдёт, как раньше бывало, да нет, не сошло, взял у него силу тот камень, и стал он хворать с тех пор. А вскорости и ногу сломал в карьере.
Стоп, машина. Марийка, видишь, что на дороге показалось? Вот это пушка! К Свири везут, а может, у нас тут на горе поставят, так же, как там, с севера, перед Рыбрекой, чтоб озеро держать под прицелом. Сделаем заметочку.
Аня стала чирикать карандашом в той же финской газете, не закончив, зашлась долгим нудным кашлем, уткнувшись в мокрый рукав жакетки.
Мучительно медленно текло время. Хотелось в тепло, попариться в баньке, похлебать горячей ушицы, поесть, перекидывая из руки в руку, картошечки в мундирах, макая в подсолнечное масло, посыпая тёмной крупчатой солью. Неужели это будет сегодня? Скорее бы темнело, и тогда ползком по меже…
Дождь снова зашуршал по листьям, застучал по брезенту. Жакетка промокла, в пьексах сыро, мокрые чулки щиплют ноги.
Вечером, когда в селе всё утихло, подруги осторожно перебрались в баню Смолиных. Тут было сухо и тепло. Но пришлось приоткрыть дверь, чтобы видеть избу. Вдруг вдали скрипнула калитка, и в дом вошли две женщины, Аня увидела их уже на крыльце за пеленой дождя и не узнала. Чужие? Может, гости, ведь сегодня воскресенье, но откуда, кто?
До самых сумерек Аня не сводила глаз с родного дома, где так зазывно светилось окошко. В сердце заползла тревога, а вдруг эти двое на постое или ночевать гостей мама оставит, не принято в их доме отправлять в непогодь доброго человека.
Как же облегчённо вздохнули они, увидев два тёмных силуэта в дверном проёме, услышав, как эти двое, хлопнув калиткой, зашлёпали по дороге.
Близилась полночь. На кухне, там, где всегда стояла мамина кровать, ещё краснела лампа, и вот она погасла.
Анна выскользнула из бани, пригнувшись, добежала к кустам малинника, прислушалась, огляделась. Затем заскользила ползком по огородной меже. У дома постояла, пытаясь унять стук сердца, прижимаясь к стене, пошла к кухонному окну, взобралась на дрова, тихонько постучала раз, другой.
За окном появилась тень.
— Кто есть? — спросили по-вепсски.
— Мама, это твоя Аня пришла.
Окошко распахнулось, из него выглянула Настенька.
— Ты ли это, сестрица?
— Я, милая, я, только тише и лампу не зажигайте.
Анна вошла в сени, путаясь в половиках, бросилась к Насте, а за ней уже различила протянутые мамины руки.
— Аня, моя Аня! — запричитала мама.
— Мамушка, тише, тише. Не надо плакать, я живая. Вот я тут вся. Мы пришли ненадолго, побудем, да и пойдём.
— Куда ты пойдёшь? — застонала мама и вдруг повалилась с табуретки мягким кулем.
Аня с Настей положили её на кровать, взбили повыше подушку.
— Сомлела от радости. Так ты не одна, Аннушка? — спросила Настя.
— Со мной подружка из Пряжи. В бане она. Я за ней сбегаю. Можно, мама?
— Да что спрашивать-то, Аннушка!
Когда девушки вошли в кухню, мама уже суетилась у стола, но снова потянулась к дочери, обняла.
— Авой, ты же мокрая, доченька, хоть выжми всё на тебе.
Стали готовить им одёжку на смену, какая была. Мокрую девушки быстро сняли, повесили у тёплой печки, переобулись. Всё в темноте, в суматохе. Настенька впопыхах рассказала, что приехала на выходной, работает по распоряжению старосты Смолина то в Педасельге, то в Вознесенье — роет укрепления для финнов, согнали людей с окрестных деревень, молодых баб-солдаток да девушек…
Мама вынула воды тёплой из печи, маленько помылись, ноги парили сразу обе в одном корыте. Проснулась сестра Люба, за ней отец, а потом в комнату проскользнула и Надя.
— А я думала, финны с проверкой, — испуганно шептала Люба.
— Часто проверяют? — спросила быстро Марийка.
— Ходят, чего им. Партизан боятся, — ответила Надя.
— А кто в доме у нас?
— Да вот Люба с детьми, она в своём доме боится одна жить, невестка Надя с парнишечкой — в одночасье родились, сегодня у Нади, назавтра у Любы появился, в конце сентября прошлого года, за два дня до прихода финнов. Семеро в избе, спим там, в светлице, на кроватях, на полу. Тата на печи, мама и я на кухне.
Настеньку перебила мама.
— Давайте к столу, чаю пейте. Покушайте, что бог послал.
— Вы одни, доченька, пришли? — спросил отец.
— Нельзя нам этого сказывать, папа. Дело военное, секретное.
— Так вы как бы разведчики будете? — продолжал отец, не поняв ответа дочери.
— Правильно мыслите, папаша, — гордо сказала Марийка. — Большими людьми нам сюда боевое задание дадено. Вам как бывшему сознательному бойцу и красногвардейцу можно доверительно сообщить — пришли мы сюда из партизанского отряда, сам товарищ Куприянов задание нам такое подписал, крепко руку жал, успеха желал.
— Выходит, живой Геннадий Николаевич, а финны брехали, будто убитый, когда самолично Петрозаводск взрывал при отходе. И где ж он нынче обретается? В Москве?
— Дай ты людям поесть, — набросилась на Михаила Петровича Мария Ивановна.
Анна отодвинула чашку, рыбник, села рядом с отцом, положила руки на его покалеченную ногу и стала рассказывать, что столица республики теперь в Беломорске, что там всё правительство и все организации, что Куприянов и Куусинен живы и здоровы, что повсюду на заводах, в леспромхозах, в колхозах люди трудятся, не жалея сил, что войска на Карельском фронте уже давно стоят твёрдо, занимая могучую оборону, что в тылу у финнов сражаются десятки партизанских отрядов, что настроение у людей боевое и весёлое, работают театры, показывают кинофильмы, выступают артисты.
После этого Аня подробно рассказала о разгроме немцев под Москвой, о том, как тыл помогает фронту, как храбро сражаются на суше, на море и в воздухе наши бойцы, как уверенно держится Ленинград, как смело воюют партизаны Украины, Белоруссии, о первомайском обращении к народу Верховного Главнокомандующего.
— Земля горит под ногами у захватчиков, — подхватила гневно Мария, — куда бы ни ступили фашисты, их ожидает презрение и ненависть всех людей. История показывает, что наш народ всегда сбрасывал угнетателей.
— Знаете, какой сейчас там у нас лозунг? — перебила её Анна. — Враг будет разбит, победа будет за нами! А какую песню поём, знаете?
И Анна тихонько запела, Марийка тут же подхватила, взмахнула рукой.
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой тёмною,
С проклятою ордой!
— Поём ещё «Синий платочек», «Огонёк»…
— Коли так, — сказал, улыбаясь, отец, — наладьте им на чердаке мягкую-премягкую постель, там сенцо есть свежее, старые тулупы поднимите, одеяло моё ватное дать им, два рядна, чтоб сено застелить, подушки, надо, чтоб согрелись, успокоились. Вы, поди, и не спамши-то? Пусть идут, завтра наговоримся.
— Дождь-то льёт, будто из ведра, все дни, как же вы, милые, не захворали, где хоронились? — опять заплакала мама.
— Мы привычные, такая у нас работа, — ответила Марийка. — Война закалила, мы теперь как сталь. Целый месяц к вам добирались. Только никому про нас не говорите, ни своим, ни чужим.
— Укладывайтесь все, а мы с Настенькой посидим, — твёрдо сказала Анна. — Тебе на окопах когда надо быть?
— Завтра. Да я задержусь, если пользу вам сослужу, а там совру, придумаю.
Плотно занавесив окно на кухне, прикрутив до самой малости фитиль лампы, они устроились под столом, раскинув на полу два полушубка, которые молча принёс отец из кладовки. Аня расспрашивала, Марийка записывала карандашом меж строк газеты условными обозначениями, потом записи делала Аня. Сон как рукой отогнало, удивлялись, откуда брались силы.
— Сведения-то какие достаём! — то и дело вырывалось у Маши. — Красная Армия тебе огромное спасибо скажет, Анастасия Михайловна. Любушка ты наша, дорогая, ненаглядная.
— Ты больно спешишь, Настенька, — говорила Анна. — Вспоминай всё точно. Вознесенье наших командиров крепко интересует, давай ещё раз всё повторим — где орудия, где блиндажи, где на поле мины поставлены, где какие укрепления, где сколько солдат стоит в сёлах. Только не ошибись, сестрица.
До самого утра расспрашивали они Настю. Прощаясь, собирая вещички, Настенька, махнув рукой — была не была! — отдала им свой пропуск на проезд от Вознесенья до Петрозаводска.
— Чую, вам пригодится, а я выкручусь. Потеряла — и весь сказ. Ну, в карцер посадят, так ничего — молодая, вытерплю.
…Впервые за многие дни они спали спокойно. Проспали весь день до вечера, тормошила их Мария Ивановна обедать, да так и не разбудила. Отсыпались за все дни лесных скитаний.
На следующий день Мария Ивановна, истопив печку, нагрела воды, и девушки помылись. Хотелось в баньку, попариться, понежиться на полках, да отец сказал веско — нельзя, вдруг кто заприметит. Аня помылась-то быстро, а вот ноги парила долго. Мама, как увидела, так всплеснула руками. Ноги опухшие, красные, левая растёрта до крови — теперь Марийка поняла, почему последние дни Аня прихрамывала, старалась идти позади, почему во сне постанывала и подтягивала под себя левую ногу.
Мама смазала широкую рану свежим коровьим маслом, обмотала щиколотку куском стираной наволочки, помогла натянуть новые отцовские шерстяные носки, связанные зимой.
Вымылись и — снова на чердак. Ане очень хотелось понянчить племянников, но это она оставила на потом, когда будут уходить.
Мария Ивановна взбиралась к ним по лестнице и шепотом медленно рассказывала о пережитом.
Финны ворвались в Рыбреку на мотоциклах и, хотя наши ушли давно, принялись палить из автоматов. В Шелтозере тоже стреляли, куда глаза глядят, подожгли несколько изб.
В Житно-Ручье спалили школу, клуб, три дома. Деревня Роп-Ручей почти вся сгорела, кирпичные заводы разрушены. Но кирпич нужен финнам для оборонных работ, и заводы эти они быстро восстановили. Ремонтируют дороги, мосты. Из Педасельги в Петрозаводск строится новая дорога, на запад от старой. На дорогу согнали множество народу. Всех русских, что жили в районе, вывезли после регистрации в Петрозаводск и Вознесенье, поместили за проволоку в концлагеря, гоняют на непосильные работы, а это все женщины, дети, старики.
Финское начальство находится в Шелтозере, командует всем в районе начальник штаба полиции. Ему подчиняются все коменданты и старосты в деревнях. В Житно-Ручье старостой финны назначили Петра Смолина, бывшего пастуха, пьяницу и дебошира. Он выдал властям местных активистов, взял на учёт семьи красноармейцев, бражничает с финскими солдатами, по праздникам надевает финскую военную форму, ходит по деревне с плёткой и грозится расправиться со всеми, кто ему скажет что-нибудь поперёк. Останавливает старого и малого, заставляет снимать шапку, ругает последними словами советскую власть, рассказывает, что немцы заняли Москву и Ленинград.
У всех теперь новые паспорта. Русским паспорт — розового цвета, для финнов, карелов, вепсов — зеленоватый. Ходить по селу можно лишь с семи утра до восьми вечера, а чтобы пойти в соседнюю деревню, надо получить пропуск у коменданта.
Выдали хлебные и промтоварные карточки, да в магазинах пусто, а в кошельке совсем ветер гуляет — денег за работу финны платят мало. Вся надежда на свой огород.
Вначале финны рассказывали всем, как хорошо станут жить теперь вепсы, как много добротных вещей будет в магазинах. Открыли лавку в Рыбреке, и точно — красивые платья, кожаные туфли, мануфактура всякая. Начали брать люди, хоть и цену финны завернули будь здоров, принесли домой, разглядели, а это всё советское, — награблено у населения да из оставленных складов взято.
Колхозы в районе финны распустили, хотя лошадей держат в общей конюшне. Заставляли сельчан пахать и сеять на полях, а урожай весь повезут в Финляндию. Если надо вспахать огород, можешь взять лошадь, но заплати четыре марки за час. А где их взять, эти марки? Денежные бумажки грех в руки брать, срамота одна: голые бабы задницами светят, а с ними тут же и мужики голые кучей стоят. Охальники, керенки бесовские придумали.
А кино ещё похлеще привозят, молодухи ходили — так плевались целую неделю, стыдоба сущая.
Солдаты пристают к сельским девушкам безо всякой совести, заманивают на танцы, в кино. Обещают жениться, увезти в Финляндию, сделать богатой хозяйкой хутора. Есть такие, что верят. Да что из того выйдет, время покажет, а пока один срам.
— Думала, говорить — не говорить, да тебе ведь надо всё знать, доченька, — вздохнула мать. — Валентина-то Клещова, твоя первая подружка, по кривой дорожке пошла, завела себе ухажёра — финского унтера, это уже второй у неё, на свиданку к нему бегает, по-фински лопочет, платок он ей цветастый подарил, так с плеч не снимает. Плохо о ней в деревне люди говорят, мне когда попадётся на улице, в глаза не глядит, отворачивается, а поди в этой избе у нас-то и выросла. «Лапушка Аня, помоги, Аня, как мне написать грамотно, как задачку верно решить?» Комсомолка была, а стала, прости господи, не придумать кем. Ну, что ты так опечалилась, доча, может, она ещё выправится — молодая, глупая.
— Вот те на, — пропела Марийка, — а мы на неё виды имели, думали, помощницей нам станет.
Анна легла на подушку, отвернулась, закрыла глаза. Мама погладила её по щеке истончившимися от бесконечной пряжи пальцами, надолго замолкла, а затем, поняв, что Анна никого не хочет видеть и слышать, спустилась в избу готовить нехитрую снедь.
Маленькое чердачное окно, затянутое старым вязаным платком, выходило прямо на дорогу, до неё было рукой подать, и когда рядом проползали тяжело груженные тупорылые грузовики, накрытые брезентом, или машины с бензиновыми бочками, Марийка в первый день прямо не могла найти себе места. Она вскакивала, падала на сено, стучала кулаками по толстой подушке.
— Гранату б мне противотанковую! Разъезжают, как у себя дома, а рожи-то, рожи-то какие нахальные! Ты погляди, как вон тот белобрысый с дедушкой разговаривает. Сапоги надраил, медаль повесил, и уже он царь и бог.
Анна молча считала, сколько машин с солдатами, с техникой проходит на Вознесенье, а мысли были одни и те же — о Валентине. Вспомнилось всё до мельчайших подробностей, как сидели на экзаменах по финскому языку, как сунула ей шпаргалку, как бегали в ТЮЗ, как дежурили по столовой, и им дали бесплатно большую тарелку макарон с молотым мясом, как Валя, промочив осенью ноги — бегали смотреть наводнение, — тяжело заболела, металась в бреду, и Аня три ночи не отходила от её постели, поила чаем из сухой малины, отваром шиповника. Но больше давило на сердце другое — Вале она поверяла самые сокровенные свои тайны, с ней провела бессонную ночь 9 мая 1939 года перед тем, как идти на бюро Дзержинского райкома комсомола, где их должны были принимать в комсомол. Тогда она горячечным быстрым шёпотом говорила Вале, какой должна стать новой её жизнь, что хочет она от этой жизни, как думает служить людям до конца своих дней. Это были мысли, которые Аня не говорила даже маме, такие слова вырываются только тёмной ночью и, может быть, раз в жизни.
Валентина слышала эти слова! Вот сейчас она выйдет там из своего дома с голубыми наличниками, пройдёт мимо, не оглядываясь, а вдруг что-то толкнет её к этому занавешенному пыльному оконцу, и она станет глядеть на него, не отрываясь, пока будет идти, ведь есть же какая-то внутренняя, неподконтрольная тебе сила, которая заставляет человека оглянуться, когда ты очень этого хочешь.
Еду на чердак подавала Надя. Покормив подружек, она рассказывала о том, что происходит окрест, что говорят и думают люди. Но всё время Надя сбивалась на своё: а как там жизнь в Беломорске, скоро ли придут наши, что в Москве, не слыхать ли что-либо о её Кузьме?
— Намедни ходили на пожню и нашли наши свежие листовки, — шептала она, блестя глазами, — бабы как ошалели, прячут, смеются. Бабка Степанида, ты её, Аннушка, знаешь, говорит: «Я хоть читать не умею, зато душою чую — правда там великая писана». И к сердцу ту листовку прижимает.
Смолин, как пёс, вынюхивал, стал по избам шнырять, грозился, просил, чтоб отдали крамолу. Да всё мимо: уходя с пожни, сговорились — ничего не знаем, никаких листовок в глаза не видели.
Финны опосля два раза ночью приходили, тоже листовки требовали, грозились, что в Петрозаводск сошлют в лагеря. Пусть поищут, я их так спрятала, что никакая овчарка не сыщет, целых пять штук имею, в Шелтозеро поеду, повезу, пусть правду люди узнают. Одни говорят — самолёт те листовки сбросил, другие — партизаны принесли. Все говорят у нас про партизан. С озера приходили они несколько раз. Финны их страсть как боятся. Берег онежский колючкой отгораживают, мины тайно ставят, на горки пушки длинноствольные взгромоздили. Я всё вам в точности расскажу, где да что, а пушки эти должны бить по катерам, когда партизаны поплывут к нам из Пудожа.
«Вы, вепсы, наши меньшие братья, — говорил финский начальник, когда согнали нас перед Первомаем, — у вас ничего нет общего с русскими большевиками, те надели вам хомут в колхозе, а мы принесли вам цветы свободы. Мы вам и хлеба даём больше, чем русским, по карточкам, даём даже сахар для кофия». Смешно сказать — 250 грамм хлеба на день и полкило сахару в месяц. Да ещё деньги дерут, а где их заработать, когда мы с Любой сидим с детьми, как привязанные, старики наши хилые, немощные. Летом хоть огород кормит, а что зимой кушать будем?
Нога Ани заживала медленно, мама меняла повязку, сделала мазь на отваре трав, выпросила йоду у Щербаковых, прижигала там, где гноилось.
— Мамушка, хочу с тобой первой совет держать о самом главном деле нашем, — заговорила Анна. — Надо нам такую квартиру найти, чтобы хороших людей прятать. Давай подумаем, всех наших родичей переберём по пальцам. Хорошо бы, чтоб подпол имелся…
Мария Ивановна думала недолго.
— Коль люди хорошие, можно и у нас, я с дедкой поговорю.
— У вас в доме дети малые, тётя Маша, — сказала Марийка, — обнаружат финны, беда будет.
— Авой, беды не боимся, девушка, у всех нынче одна беда. Надо ж пособлять Красной Армии. Мы откажемся, другие отговорятся, так и будут сидеть у нас финны на спине. Можно у бабки Зины Ефремовой, подпол у неё просторный.
— А Люба наша не согласится, свой дом-то у неё почти пустует? — спросила Анна.
— Отчего не согласится, муж в Красной Армии, вот и пускай мужу подсобит. А то придет её Левоев, красный командир, спросит, как жила-поживала? Тут и будет ей что ответить.
Поздним вечером, когда подруги спустились с чердака, перво-наперво снова завели разговор о явочной квартире. Люба, когда узнала про такое, не таясь заплакала.
— Они придут да и уйдут, а вдруг кто донесёт? Ну-ка, Смолин полицию вызовет — расстреляют и меня, и Толика. Или в концлагерь за колючку посадят на брюквенную баланду. Так там голодной смертью помрём…
— Авой, Любка, не о себе одной думай, — погрозила ей пальцем мать. — Слепые, и те дальше видят.
— Пусть она успокоится, мама, — тихо сказала Аня, — мальчонка у неё больной, карточек не дают, как жене красноармейца. Трудно ей, вот и надломилась.
— В Другой Реке люди партизанам помогали, — вздохнула Надя, — так финны обозлились и стали без разбору людей хватать, запугивать. Кто-то из своих, видимо, и указал на Алёшу Кочергина, солдаты его и застрелили, а жене присудили каторгу, в концлагерь отвезли. Работящий был мужик, в колхозе уважали его. Ну, все и напугались, теперь боятся чужому человеку воды дать напиться.
Аня с Марийкой переглянулись.
— Не удержаться фашистам, — сказала Аня, — скоро Красная Армия начнёт крушить их на всех фронтах. Скоро придём сюда уже не таясь, потерпите маленько.
— Нешто не потерпим? Потерпим, только вы Москву супостату не отдавайте, — поднялась с лавки Мария Ивановна, протянула к божнице руку. — Послал злой ворог-ворожина огневу стрелу, и летит она за солнцем с захода на восход, чтоб ударить в самое сердце русское, в город Москву, в белокаменную красоту…
— Не быть тому, мама! Москва была и будет нашей.
— Народу-то пало видимо-невидимо, — вздохнул Михаил Петрович.
— За великое дело, тата, сложили голову.
— Много людей закопано, а места ещё, авой, сколько на земле…
Вечером, ночью — разговоры, днём — сон урывками на душном чердаке. Мама всё у печи: то калитки с картошечкой состряпает, то рыбник испечёт — Михаила Петровича два раза выталкивала сети ставить с Надей. Мелочь, правда, всё попадалась. Зато почти каждый день с ухой.
На пятые сутки поздним вечером спустились с чердака, только сели чай пить, как стук в дверь в сенцах, стучали требовательно сапогом, потом прикладом.
— Кто есть? — спросила Мария Ивановна. — Мы уже спать улеглись.
— Откройте, яиц хотим купить! — ответили по-фински со двора.
— Не бойтесь, доченьки, я его выпровожу, а вы под кровать мигом. Чашки со стола на полку, рыбник в печку.
Снова стук в дверь, но Мария Ивановна, пока не одёрнула подзор на кровати, пока не вытерла стол, пока в третий раз всё не оглядела — не пошла в сенцы.
— Лампу дай зажечь, леший! — крикнула она.
Солдат был один, с винтовкой на плече, молодой, приземистый парень. Зашёл на кухню, не поверив, что нет куриц в хозяйстве, самолично заглянул в шкафчик, сначала в один, затем в другой. Всюду хоть шаром покати. Лишь краюха хлеба да соль в берестяной, почерневшей от давности солонке. Фонариком-динамкой чиркнул по русской печке, заглянул к Михаилу Петровичу.
Хотел было отодвинуть заслонку в печи, да Мария Ивановна стала перед ним. Выпрямилась, будто выросла вдруг, распрямились плечи, голова гордо поднята.
— Нету там яиц. Там рыбья юшка для детей, вон спят, хочешь глянуть? Неужто чугунок с собой захватишь? Только сначала попробуй, отыми!
Солдат потянул носом, поправил ремень винтовки, искоса глянул на Любу, вертевшую веретено, и, застучав коваными ботинками, пошёл вон, вжикая фонариком.
Мария Ивановна открыла дверь в горницу. Девушки вылезли из-под кровати. Аня молчала, белая как мел, а Марийка залилась звонким смехом.
— Ой, как здорово вы его отбрили, тётя Марусенька! «Попробуй, отыми!» Дайте я вас расцелую. Берём вас в разведку!
Бледность не сходила с лица Ани, закусив губу, онемев, сидела Люба — обе понимали, что грозило этому дому минуту назад.
А мама, словно ничего не случилось, нарочно не замечая ни Ани, ни Любы, тихонько пересмеивалась с Марийкой, грозя той пальцем, чтоб хохотала не слишком громко.
На следующий день мама понесла обед на чердак, Надя помогла подать и вскоре ушла с Любой стоговать сено, благо погода установилась.
— Авой, девушки, есть у меня добрая новость, — стала рассказывать Мария Ивановна. — Я к бабушке нашей Зинаиде сходила. Про вас ничего не поведала, а насчёт дома с ней договорилась, если кого спрятать понадобится. Избёнка у неё маленькая, на отшибе, финны к ней, одинокой, совсем не заходят. Сладились с ней сразу, согласная она помогать.
Маша радовалась, но быстро отвлеклась — принялась читать финские газеты, целую кипу принесла Мария Ивановна.
— Какая ты у меня славная, — зашептала Аня и уткнулась в материнское плечо. — Как мне покойно с тобой, как душа согрелась, мамушка милая. Хорошо дома, да надо нам в обратный путь собираться. Домашним никому не говори пока, а уйдём мы завтра к полуночи. Пора, семь дней прошло, там ждут нас.
— Как же это завтра? Аннушка, что ты? Неужто ещё нельзя погостить? Отчего так солнышко наше быстро закатилось? И не поговорили мы с тобой, доченька, и прошлое не вспомнили наше радостное, счастливое. Не уйду я от тебя теперь все эти часочки, все минуточки…
И стала Мария Ивановна сначала сбивчиво, затем плавно и раздумчиво перебирать зарубки памяти, как ранним солнечным утречком родилась Аня, как первое словечко сказала, как в школу пошла, как книжку по-вепсски про Ленина читала, как первую Похвальную грамоту принесла за первый класс, как пришла из школы в красном галстуке, как сорок рублей прислала в конце июля 41-го из первого своего заработка, когда была в Сегеже библиотекарем.
Потом она вдруг придвинулась совсем близко к Ане, зашептала по-вепсски, так, чтоб Мария не разобрала.
— Пусть она одна уйдет, снарядим, как самого дорогого родича, калиток напеку, сущику дадим. А ты со мной будешь. Сама же говоришь, что война скоро кончится.
— Мама, мамушка, — перебила её Аня, — как ты додумалась? Как можно такое сказать?
— Так ведь убьют тебя вороги окаянные! Дело-то у тебя вон какое нешуточное.
— А погибну, так знаю, за что. За счастье наше, может, хоть на мизинец помогу своим, и то хорошо.
— Ой, Аня, убьют тебя.
— А пусть лучше меня убьют, чем мужика какого женатого, от него детишки остались, а я что — одна. Надо, мама, Родину защищать. От такого дела прятаться нельзя. Не я одна такая. Хочешь, расскажу тебе про девушку одну, москвичку? Зоя её имя, училась в школе, комсомолка, как и я, и лет ей столько же, как мне. Пошла она добровольно в армию, попросилась тоже в разведчики. Послали её на задание. Выследила Зоя, где у немцев склад, где конюшня. Стала поджигать, а её фашисты тут и схватили. Мучили они её всю ночь, спрашивали, кто послал, где товарищи её. Ничего она им не сказала, пошла босыми ножками по снегу к своей смерти. За ночь немцы виселицу соорудили, утром людей согнали. Крикнула она тогда сельчанам, что немцам капут под Москвой, что никогда гитлеровцы не победят наш народ. Немцы испугались её слов, выбили из-под ног подставочку. Не велели снимать девушку, чтоб страху на людей нагнать, да тут наши ворвались, перешли в наступление красные бойцы. Отомстили они за Зою, и теперь про неё люди песни поют, стихи слагают. Да такие душевные, без слёз нельзя читать. У неё тоже мама есть где-то, тоже, видать, на войну не пускала, а Зоя сказала — надо, мамушка, и пошла.
Аня помолчала, прижалась щекой к материной щеке.
— Теперь запомни, мама, пароль, слово заветное, крепко-накрепко запомни. Когда придут к вам в дом, постучат и скажут то ли по-вепсски, то ли по-русски: «Хозяюшка, дайте прохожему напиться». Это значит — наши, от нас, от меня пришли. Тогда ты должна, если всё в порядке, ответить: «Погодите минуточку, прохожий, сейчас принесу». А дальше сами смотрите — маленько пусть у нас побудут, после сведёшь к бабушке Зине. Не запомнила, поди, сразу, ну, да ничего, слова-то эти мы с тобой ещё много раз повторим.
Так-то, мамушка, не горюнься. испеки нам кой-чего на дорогу, много нам брать нельзя, тяжело идти, а мы ходко пойдём, короткой дорогой. Теперь про другое — надо мне с Надей сегодня поговорить, пошли её сразу к нам, как с пожни вернётся. Изменилась она, серьёзная стала, рассудительная, надёжная. Не то, что раньше, хи-хи да ха-ха…
Марийка, прочитав газеты и сделав на них еле заметные пометки острым ноготком, всё глядела и глядела через дырочки платка на странную жизнь, проходившую на улице.
Проехали в сторону Вознесенья дружным табуном на тяжёлых зелёных велосипедах самокатчики, прополз трактор с узким прицепом, на котором лежали большущие мотки колючей проволоки, прошли две женщины с котомками, похожие на монахинь, проплёлся обоз, груженный песком, остановился у колодца, и солдаты стали поить лошадей прямо из общественного ведра, хотя рядом для этого лежало долбленое корыто.
Анна не могла так подолгу лежать у окошка, всё в ней закипало, но Марийке она ничего не говорила и молча уходила к противоположному окошку, смотрела на лес, казавшийся бескрайним, который совсем скоро снова надёжно укроет их.
Вечером Люба подоила корову, а Надя, придя с пожни, тут же, захватив крынку с чашками, полезла на чердак.
— Вот то, чего хотелось все эти военные месяцы, — засмеялась Аня, — тёплого молока от нашей Мустикки. Пить из щербатенькой детской чашечки, и чтоб тата сидел по правую руку, а мама по левую, и сумерки ложились в кухне, и чтоб долго-долго лампу не зажигать…
Надя рассказала, что в селе всё как обычно, отцовский дом не вызывает любопытства.
— У меня к тебе, Надежда, три дела, три разговора, и все очень секретные, — тихонько сказала посерьёзневшая Анна. — Сначала дело первое. Перед тем, как идти сюда, мы побывали в Шелтозере, там я повидалась со своей школьной подружкой Марией Мартыновой. А интересовала нас Женя Мякишева, ты её должна помнить, она перед войной работала председателем районного комитета по физкультуре и спорту. Отец у неё большевик, славный такой дядечка, все его любили в селе. Так вот, Женя хорошо знает финский язык, не хуже, чем я, и работает у финнов, да не где-нибудь, а в полиции, выписывает паспорта, хлебные карточки. Теперь слушай внимательно: если вдруг по какой-то там причине мы не доберёмся к своим, ты должна знать: Мякишева — наш человек. Это и тебе важно, но особенно важно для тех, кто придёт к вам сюда после нас. Скажешь нашим, что Женя знает пароль, к ней можно обращаться за документами, она всё сделает.
Теперь второе. В Шелтозере у нас сначала всё шло путём, а потом откуда ни возьмись — собаки. Набросились, как на чужих, а вслед за ними вынырнула какая-то любопытная старушенция, стала пялиться, разглядывать. Юркнули мы в кусты с Марией Мартыновой, а потом в лесок побежали. Одним словом, помешала бабка нам с Женей свидеться. Думала я отсюда ночью сходить к Жене в Шелтозеро, да нельзя рисковать, а нам очень нужен образец паспорта, хлебные карточки. Пропуск у нас уже имеется, Настенька дала. Я все дни голову ломаю: где мне их достать?
— Чего тут думать, Аннушка, карточки июльские я тебе дам. Что могла, выкупила, а на большее денег нет. А с паспортом не знаю, давай вместе пораскинем умом, у кого просить…
Думали, думали и ничего не придумали.
— А теперь дело третье, — сказала совсем тихо Анна. — Мы завтра уходим. Вечером в одиннадцать.
…Когда стемнело, девушки, как обычно, спустились вниз. Мария Ивановна согрела воды, Надя внесла большое корыто, в него по очереди, как маленьких, посадили Машу, а потом Аню, мыли, тёрли мочалкой. Тут Аня и заговорила о паспорте. Недолго думала Мария Ивановна, махнув рукой, сказала:
— Семь бед — один ответ. Отговорюсь, скажу, память не та стала, куда сунула, не ведаю. Да и паспорт-то — одна видимость, четвертинка зелёной бумажки.
— Зато написано, какой рост, какие глаза, цвет волос, — поддакнула Надя.
— Ой, тётя Марусенька, дайте я ещё разок вас поцелую, — засмеялась Марийка, расчёсывая мокрые волосы. — Как всё у нас удачно, какие сведения имеем! Не стыдно будет самому товарищу Куприянову докладывать, правда, Анна?
Аня улыбнулась и ничего не ответила. После уж, когда наговорились, когда отец подал с печи голос, что пора всем на боковую, Аня попросила Надю и Любу поднять к ней завтра после полудня на сеновал детишек, поглядеть на них, попестовать хоть минуточку.
— Уже не завтра, доча, а сегодня, — смахнув слезу, вздохнула мама. — Ноженька-то твоя не ноет ли? Ты подорожник полагай ещё и сегодня, пусть, вреда не будет, рана совсем затянется.
Пообедав щавелевым борщом со сметаной, жареными плотичками с молодой картошкой, чуть больше фасолины, — Люба подкопала с десяток кустов, — запив черничным киселём, подруги стали укладывать вещи.
Мария Ивановна принесла выстиранные маечки, дала каждой по паре шерстяных носков — зимой пригодятся.
Финские газеты, листовки сунула в свой сидор Маша. Аня взяла документы, два плаката, несколько разных объявлений, которые незаметно ночами срывала с заборов, со стен Надя. У каждой ещё оставалось по три банки консервов, их положила к себе Марийка — брала, что потяжелее, нагребли ещё кулёк коричневой смеси: сахар, шоколад, сухари, всё это подсохло и превратилось в неприглядные крошки. Аня хотела было угостить этим «деликатесом» племянников, но Марийка отсоветовала — ещё животики заболят.
Отец с Анной уточнил ещё раз, по какой дороге можно побыстрее добраться до Свири, потом собрал десятка два гвоздей, пусть ржавые, старые — других в хозяйстве не было, не пожалел новую верёвку — всё, что надо для сооружения плота. Говорил отец, как всегда, мало, больше слушал, изредка улыбался, и Марийка, наконец, поняла, от кого эта черта передалась Ане.
— Оставим-ка мы себе, Анна, три банки, а три отдадим старичкам, — сказала Марийка, решительно выкладывая консервы из своего рюкзака. — Поделимся по-братски, хоть какой-то гостинец. Пусть приберегут на чёрный день, а нам тут ходу пустяк, в случае чего, на ягодах продержимся.
Только пали сумерки, Мария Ивановна поставила самовар, вынула калитки, рыбу, запеченную в молоке. Отец вышел к гостям в новой ситцевой рубашке, причёсанный, с подстриженной бородой. Стол поставили посреди кухни, подальше от окна, чтоб не так разговор был слышен, сели вокруг: Мария Ивановна, Люба, Аня, Михаил Петрович, Марийка, Надя.
Беседа не налаживалась, время тянулось долго. Надя рассказала, что финны привезли новую кинокартину «Золотой город», но пошли на неё лишь молодые.
— Два дня от стыда никто друг дружке в глаза не мог глянуть, а солдаты гоготали, как жеребцы, вы, говорят, дикие и необученные, далеко, мол, вам ещё до западной культуры.
— Чулки я тебе, Аннушка, заштопала, жакетку подлатала, — бормотала, думая о своём, Мария Ивановна.
— Дело давнее, да не идёт всё из головы, — тихо перебил жену Михаил Петрович. — Думал, когда замуж будешь идти, тогда прощения у тебя, Аннушка, попросить. Не ведаешь, за что? Любила ты на гору Уорд взбираться. Ну, это ладно, а там на горе ещё башня была. Вот Аня и лазала туда, храбрость испытывала. А за ней и другие повадились, пока беда не стряслась. Помнишь, Клава свалилась, руку сломала? Ну, я тебя тогда, доча, первый раз в жизни вицей отстегал. Так ты, значит, того, не серчай на старого, не держи зла в душе.
— Что вы, папа! Я уж и забыла, — смутилась Аня. — А мы чего туда, Марийка, карабкались? Оттуда в ясную погоду Заонежье видать, дома различали иной раз. Другой мир, другая жизнь.
— И ещё, Аннушка, про гостей, ежели придут к нам. Старая мне давеча сказала про твою просьбу. Пусть приходят, чем богаты, тем и рады, такое моё слово. Так и передай нашим, а сама не беспокойся — примем, обогреем, накормим.
Попили чаю, перевернули чашки вверх дном, первой из-за стола поднялась Надя.
— Пойду погляжу, что на улице делается, — сказала она неопределённо и, слегка толкнув Аню в плечо, вышла из дому.
Стали надевать мешки и выяснилось, что мама незаметно положила и сущика, и банку с толчёной черникой, и топлёного молока налила в бутылку.
Аня запротестовала, но, чтоб не обижать хозяев, Марийка сунула кое-что в свой мешок.
Марийка, попрощавшись со всеми, пошла к двери.
— Постойте, вот что ещё скажу, — остановила её Люба. — Пусть приходят наши, я спрячу. Не серчай, сестра.
Она бросилась к Анне, прижалась к ней, сдерживая рыдания. Аня обнялась с отцом, потом с мамой. У той опять зажало сердце, и она осела на кровать.
— Аня, моя Аня, — шептала она одно и то же.