13

Первой, кого встретила утром Мария Мелентьева, придя на милую сердцу Северную улицу, дом 2, была Галя Ростовская — цветущая, жизнерадостная, чистенько одетая, аккуратно причёсанная.

— Марийка, приятные известия, — заворковала она. — Юрий Владимыч на бюро внёс вопрос о предоставлении тебе месячного отпуска. Предложение поддержано, ему удалось выпросить у военных литер на проезд, так что давай адрес твоих старичков, буду оформлять тебе бесплатный воинский билет. Ивановская область, дальше?

— Кинешемский район, деревня Решма.

— После обеда получишь проездные документы, отпускное удостоверение, зарплату инструктора за июль и август, в общем, сегодняшний день можешь посвятить сборам в дорогу, сходи купи гостинцев, подарки мамочке, вот тебе взаймы деньги. Бери, бери. А Юрий Владимыч просил тебя зайти под вечер, он подался на лесозавод, к авторемонтникам, к военным.

Марийка заглянула к инструкторам, поговорила с Федей Кузнецовым, Марией Ульяновой. Нина Лебедева задержалась на острове Ковжино и пришла чуток попозже. Марийка пошепталась с ней, поманила на веранду.

— У тебя есть адрес того лётчика, который приходил к Могикану?

— Полевая почта — наш аэродром, — ответила Нина, доставая записную книжку. — Эскадрилья временно базируется в Беломорске, но застать его трудно, я дважды пыталась дозвониться, и всякий раз пусто — выбыл, в полёте.

— У меня сегодня свободный день. Понимаешь, я его сама должна увидеть, сама всё рассказать. Если не встречусь, а он придёт сюда в ЦК — не говорите ему ничего, я из отпуска вернусь скоро, долго не засижусь, тут я нужнее. Я его разыщу, Нина, обязательно разыщу.

Полдня прождала Марийка на аэродроме, побывала у всех командиров, у самого главного — полноватого майора — была даже трижды, но все твердили одно и то же — Жандорак на задании, будет не скоро.

— Что значит не скоро? — язвительно спрашивала Марийка майора. — Завтра, послезавтра, после дождичка в четверг?

Первый раз майор просто отмахнулся от неё, второй — стал допытываться, кем она доводится летнабу Жандораку, да так дотошно, с такой ехидцей в голосе, что Марийка не выдержала и выкрикнула:

— Невеста я его, невеста!

Когда Марийка снова зашла к нему без стука, резко отворив дверь, майор, что-то чертивший красным карандашом на карте, боднув головой в её сторону, хохотнул:

— Интересно знать, где такие настырные невесты произрастают?

— В Пряже. И не настырные, товарищ майор, а настойчивые.

— Цел и невредим твой Жандорак. Прилетит на той неделе, сейчас уточню. Во вторник прибудет.

Марийка улыбнулась, поднесла руку к беретику.

— Счастливо оставаться, товарищ майор. Алексею передайте — зайду через две недели. Не забудете?

На улице у штаба сидел на заведённом мотоцикле лётчик, словно дожидался Марийку. Он подкатил к ней, чиркая сапогами по земле, улыбаясь, сообщил, что держит путь в штаб фронта и готов подбросить её в город. Марийка, лихо закинув ногу, уселась сзади, обхватила незнакомца, и они помчались с ветерком.

Влетели на кривые улицы, прошмыгнули по мосту, и Марийка, сама не зная почему, попросила остановиться. Поблагодарив лётчика, который стал было назначать ей свидание вечером у кинотеатра, Марийка побежала назад и свернула к зданию спецшколы.

Богданова она нашла не сразу, а когда разыскала, не знала, с чего начать.

— Ну, что стряслось, Маруся? Скорее, мне некогда.

— Случилась вот какая штука, Николай Иванович, — вздохнула Марийка, опустив глаза, а потом, гордо подняв голову и глядя Богданову прямо в зрачки, выпалила:

— Я люблю Васю Савоева! Где он?

Богданов медленно отвёл глаза.

— Ты ведь понимаешь, что есть военная тайна.

— Понимаю, товарищ комиссар. Не говорите всего. Скажите — он жив, ранен?

Богданов взял Марийку под руку, повёл к воротам, где стоял дневальный.

— Ну, что ты такое несёшь? Жив, конечно. Просто рация замолчала. Питание кончилось. Рация у них новая, «Север» называется, недавно Пашкевич несколько штук привёз из Москвы, дали в штабе партизанского движения. Станция надёжная, но, говорят, батареи садятся быстро. Они много дельного передали, часто на связь выходили, потому и село питание. В общем, скоро вернётся, увидитесь. Не кручинься, всё будет путём. Веселее, веселее, ну что ты, прямо не узнаю тебя.

Улыбнись, Маша,

Ласково взгляни.

Жизнь прекрасна наша —

Солнечны все дни.

Марийка натужно усмехнулась, глядя на поющего комиссара, тряхнула густой копной волос.

— Вася тоже пел мне эту песенку.

— Объявится со дня на день. Потерпи: разлука — горнило для любви.

— Женское сердце — верный вещун, — вздохнула Мария. — Ноет оно у меня, ночами ноет. Никогда не знала, с какой оно стороны, это сердце, а теперь знаю.

Богданов достал портсигар, закурил.

— Могикан тоже волнуется за эту группу. Места себе не находит. Молчит, правда, да все-то видят. Его Таня жаловалась мне — всё лето не спит почти совсем, она уж и в госпиталь тайком ходила, снотворное выпросила, теперь в чай подмешивает. А вас как он ждал, тебя то есть! Как мальчик обрадовался, когда с тобой первый раз поговорил по телефону. В столовой встретил меня, не утерпел, шепчет — Марийка объявилась! Первый раз его таким видел. Он парень сдержанный, серьёзный. Ну, а чтоб о секретах в столовке? Я даже растерялся. Потом уже узнал, что Аня погибла. Он-то промолчал, радость верх взяла. У него и другие потери были. Всё в себе носит. Словом не обмолвится, голос не повысит, зло ни на ком не срывает. Держит себя парень в руках. И ты держись, бери пример со своего Могикана…

Лебедева хотела было пойти на вокзал проводить Марийку, да не получилось — все инструкторы, кто не уехал в командировку, во главе с Андроповым пошли убирать общежитие. Скоро должны съезжаться на Пленум секретари райкомов комсомола, помощники командиров партизанских отрядов по комсомолу, передовые лесорубы, рыбаки, животноводы, деревообработчики, и принять их задумали, как самых дорогих гостей. Решили вымыть полы, набить свежим сеном матрацы, застелить новенькие простыни, в каждой комнате поставить букет из рябиновых веточек.

Марийка помогла лишь выскоблить котлы на кухне, прямо оттуда и побежала на вокзал.

В вагоне за столиком тихонько переговаривались, уставясь в газету, двое безусых младших лейтенантов с медицинскими змейками в петлицах.

Марийка слегка подалась вперёд, прочитала заглавия: «Не медлить с обмолотом хлебов», «На Северном Кавказе (подвиг сорока гвардейцев-миномётчиков)», «Богатый урожай в Сумпосаде», «Переходящее Красное знамя у Тунгудского района», «Бои в районе Новороссийска», «Английские моряки восхищены работой женщин в советском флоте».

Слова лейтенантов, которые уловила Марийка, ей не понравились. Медики шептались о том, что на фронте маловато сил для наступления, что не удалось сдержать натиск немцев в Крыму и поэтому пришлось оставить Севастополь, что можно было не дать Гитлеру прорваться к Дону и захватить Воронеж, что командование Брянского фронта оказалось не на высоте и вот теперь немцы пьют из касок волжскую воду у Сталинграда.

— Обопьются они той водой, — громко сказала Марийка. — Не видать им ни Кавказа, ни славного Сталинграда.

— Та водица, извините, барышня, не знаю вашего воинского звания, — ухмыльнулся рыжеватый с конопатинками на детском курносом носу лейтенант, — пополам с русской кровью. Мы вот на Волгу едем, нам есть отчего пораскинуть мозгами.

— Хорошо, коль они есть, эти самые мозги. Не зря Верховный Главнокомандующий издал приказ № 227. Давно пора всех паникёров… Нет больше «отступательного» настроения. Вишь, куда мы отмахали! Урал, поди, немцы скоро в бинокль будут разглядывать. Железный приказ, и я целиком за него. Правильно сказано в приказе: «Ни шагу назад!»

— Гляди, какая комиссарша выискалась! Ты чего нам мораль читать взялась, портупею надела?

— Ладно, пусть её. Не нарывайся, вон у неё глаза какие сделались, прямо цвета воронёной стали.

— Ты угадал, я комиссарша, и таких щеглов неоперившихся вижу насквозь. От ваших слов до измены короче воробьиного носа.

Лейтенанты замерли, выпрямив спины, глядели, округлив глаза, на Марийку, полыхавшую румянцем.

— Вот-те на, — прохрипел веснушчатый, — быстро ты нас раскусила. Мы уже изменники, мы дезертиры. Да мы из госпиталя едем, дура. Подлечили нас, мы рапорт на стол — просим туда, где горячо.

— Не надо перед ней оправдываться, Витя. Чумовая какая-то. Портупею на молоко выменяла?

Марийка достала из кармана гимнастерки круглое зеркальце, обтянутое по ободку целлулоидным обручиком, сзади она вставила вид Спасской башни Кремля, подула в него, встретила свои сердитые глаза и, прошептав: «Остынь, девушка, остынь», показала самой себе язык, усмехнулась через силу, потянулась к своему толстому вещмешку — напихали всякой всячины и на продскладе, и цековские ребята принесли, кто что мог.

— Мир, парни, давайте чай пить, — сказала она дружелюбно, вытаскивая белую буханку, кусковой сахар, комбижир. — Вижу теперь, что свои, только вот обзываться так грех, некрасиво это с вашей мужской стороны. А ещё врачи.

— Ты нас допекла, — сказал рыжеватый Виктор.

— Мы фельдшера, недавно училище закончили. Ехали на Карельский фронт, эшелон разбомбили, нас ранило. Печальная ирония войны — вместо того, чтобы бойцов лечить, сами на госпитальную койку угодили.

— Уж до чего люблю путешествовать! — вздохнула Марийка. — Можно б было — всю страну вдоль и поперёк изъездила бы.

Мир установился, а чая не вышло, лишь в Виндозере Виктор и Марийка сбегали за кипятком, который давали на перроне близ продпункта. Виктор игриво выспрашивал, где да кем она работает, есть ли у неё парень. Марийка в ответ лишь посмеивалась, потряхивая светлой копной уже не вьющихся после госпиталя волос. И губы её, прежде сочные, пухлые, побледнели и поджались.

Подкрепившись, ребята завалились на верхнюю полку. Марийка обрадовалась, что может засесть за письма: подругам по госпиталю в Сегежу, брату Павлу на фронт, подружкам детства Зое Устиновой, Пане Саватьевой…

За окнами вагона в сгустившихся сумерках мелькали телеграфные столбы, позади которых стоял чёрный нахохлившийся лес. Марийке показалось, что здесь, в Архангельской области, он какой-то большой, чужой, непривычный.

В Пряже совсем иной бор — пронизанный широкими полосами света, прохладный, пахнущий малиной, звонкий от птичьего гама. Марийка отчётливо увидела тот рыбацкий шалаш, ту быструю белую ночь, испуганные глаза Зойки, всё время кутавшейся в старую бабушкину кофту. Затем она явно услышала протяжный, надвигающийся прямо на неё вой авиабомбы.

По вагону прошёл, шаркая сапогами, старичок проводник, монотонно напоминая всем соблюдать светомаскировку. Марийка раскрутила самодельную штору из чёрной плотной бумаги, тщательно прижала её по бокам окна. В купе стало уютно, беззаботно, как до войны, соседи пели «Славное море священный Байкал», ещё дальше мурлыкала гармошка, выводя одно и то же «мур-мур-мур», внизу мирно постукивали колёса.

Марийка решила вначале написать Пане Саватьевой. Паня была ближе, с малых лет у них возникло невидимое, но такое властное родство душ, когда они понимали друг дружку с полуслова и не могли дня вынести, не повидавшись. Забравшись на чердак или в огромный стог сена, вырыв там норы, они делились самыми сокровенными, сначала детскими, а потом уж и девичьими тайнами.

«Милая подруга Пашенька! С приветом к тебе твоя Марийка, которая тебя не забыла и всё время держит тебя в своём сердце.

Прибыла я из командировки, она оказалась долгой и печальной. Сама понимаешь — писать об этом не могу. Повидаться мне с тобой так хочется, как в жаркий день воды напиться. Собиралась приехать, да заболела. Когда-то я смеялась над болезнями, говорила, что до ста лет жить буду и не кашляну. А вышло так, что и я оказалась не каменной — простудила лёгкие. Когда болела, всё в баню вашу хотелось, казалось, попарилась бы перед каменкой с веничком — хворь бы как рукой сняло.

В воскресенье на лыжах набегаемся, чисто сосульки заледенеем, домой прикатимся, батя твой, до чего уж добрый человек, а и то не выдержит: „В баню, черти патефонные!“ Досадили мы ему тем патефоном, сети мешали вязать, руку сбивали — он на нас всё таращился, как мы танцевать фокстрот учились. Где тот патефон нынче, где наша добрая пионервожатая Рауха Кальске, которая давала нам эту весёлую музыку в коробке?

Сейчас так много хороших людей гибнет, что невольно начинаешь думать — те, кто останутся жить, должны жить за двоих, за троих. Осиротела наша земля крепко. Сколько же надо сделать, чтобы место погибшего в жизни не пустовало. Надо больше добра делать людям, так я надумала. Молодость — пора добрых дел. Плохо писать такие мысли на бумаге, слова топорщатся, не даются в руки. Ах, как бы нам свидеться! Может, отпустит тебя твой телефонный начальник на денёк?

Вернулась я из командировки и первым делом стала читать письма. Спасибо тебе за фотку, ты в гимнастёрке, как настоящий красноармеец. Зойка, чудачка, пишет, что я уже стала командиром и задрала нос. Разочарую её, сейчас начну и ей треугольник строчить: как была инструктором, так и осталась, нас таких в отделе много, и все инструктора.

Не знаю, что день грядущий мне готовит. Сейчас еду в отпуск к родителям, а вернусь — буду проситься на фронт, в самый жар, есть у меня на то причина. Если откажут, я в Кремль напишу.

С Васей Савоевым я помирилась, но его давно не видела, он тоже в командировке, так что твой привет пока не передала. Посмотрела бы ты, какой молодец стал — вытянулся, окреп, румянец на щёчках. Бриться уже начал, а то был такой пушистенький, как цыплёночек. Я его так пару разиков назвала, он надулся и на свидание не пришёл. Мёрзла я, мёрзла, а потом поплелась домой и всю ночь напролёт проплакала, как ненормальная.

В командировке познакомилась с настоящим Героем Советского Союза, лётчиком. Хотел со мной любовь крутить, да не вышло. Рассказала я ему про своего Васю, а он меня на смех поднял, сказал, что я не современная, дескать, надо пользоваться моментом: мол, война всё спишет, ну и схлопотал по морде.

Может, я и в самом деле глупая — к чужим людям пристаю, хочу, чтоб жили по-моему — честно, весело, азартно. Сегодня меня один зелёный лейтенантик тоже дурой обозвал… Кончаю писать, коптилка вагонная отдаёт богу душу, еле краснеет…

Жду ответа, как соловей лета. Пиши мне много, адрес тот же, живу на квартире, хозяйку звать тётя Зина. Твоя верная подруга Маня».

В Кинешму поезд пришёл ночью. Марийка вместе с попутчиками добралась до речной пристани, села на колёсный пароходик и ранним утром была уже в Решме. Несколько раз спрашивала у встречных, где живут Мелентьевы, но все пожимали плечами — в каждом доме приютились эвакуированные, всех по фамилии разве упомнишь? Наконец девочка с осипшим голосом повела её к дому, стоявшему неподалёку от белеющего березняка.

В продолговатой горнице, которую отдали беженцам сердобольные хозяева, жило семейство Мелентьевых — мать, девочки Шура и Галя. Отец был призван на трудовой фронт, работал на оборонном заводе в Подмосковье, но часто болел, и его отпускали домой, подлечиться.

Вся семья сидела за столом, мама подавала завтрак. Как несла чугунок с картошкой, так и села с ним на лавку, руки сами потянулись к вошедшей дочери, а чугунок и покатился по полу, да никто уж на него не глядел.

Мать — женщина строгая, сдержанная, а тут вдарилась в слёзы — не остановить. Прижалась к Марийке и не отпускает. Шура лишь смеялась от счастья, прыгая вокруг застывших посреди комнаты отца, матери и Марийки.

— Живая, живая, моя доченька, моя кровиночка, — причитала Евдокия Андреевна.

— Ну, будя, будя, — бормотал растерянно отец, — поспела к завтраку, это на счастье, сто лет тебе жить, просим за стол, давай, мать, чугунок.

Марийка провела ладошкой под глазами, открыла чемодан, развязала вещмешок. Достала консервы, колотый сахар, пачку чая, матери — шерстяной платок, отцу — слегка поношенную цигейковую ушанку — купила на толкучке, Шуре и Гале — платки ситцевые, двоюродной сестре Маше — она жила своей семьёй неподалёку — беретик, её малолетнему Валерику — красного целлулоидного попугая — Андропов принёс, его сынок уже подрос, и теперь игрушка поехала в дальние края. Нашёлся гостинец и хозяйке — связка баранок да кулёк рыжего сахару-песку. Старушка степенно приняла подношение, поклонилась, но за стол не села, дескать, вам, своим, сподручнее беседу вести…

Марийка оглядела комнату — цветастые половички, на подоконнике герань, в углу тускло золотились образа в ризе, справа от них в большой новой раме — фотографии родственников: тут и старший брат Павел в форме с лейтенантскими кубиками, тут и весь её 7-й класс, и сама Марийка в гимнастёрке — такую карточку, с пустым нижним правым уголком, заставили срочно сделать для личного дела и для «Оперативного плана».

Рядом висела грамота, Марийка скользнула по ней взглядом, взглянула ещё раз, стала читать, будто никогда не видела раньше.


«Оргкомитет по проведению детских и юношеских Республиканских соревнований по лыжам награждает М. Мелентьеву, Пряжинский район, занявшую на соревнованиях К-ФССР пятое место по лыжам с результатом 34 минуты 10 секунд на дистанции 5 километров.

Председатель оргкомитета,

секретарь ЦК ЛКСМ К-ФССР Ю. Андропов

Петрозаводск. 8—9 января 1941 года».


Марийка бережно провела рукой по стеклу, улыбнулась. Так, значит, вот когда они встретились впервые! Тогда, давно, подойдя за грамотой к запорошенному снегом столику, она ничего не видела перед собой, не рассмотрела и того, кто подал ей плотный лист с золотыми буквами, запомнилось лишь сильное пожатие руки.

— Вишь, как оно повернулось, — сказала она отцу, стоявшему рядом, — теперь это мой прямой начальник, мой старший товарищ, мой учитель.

— Взрослая, совсем самостоятельная, — шептала мама, не сводя глаз с дочери.

Марийка села на лавку, посадив по обе руки сестрёнок, зачарованно разглядывавших её новую гимнастёрку, скрипучую портупею.

— Как же там дела, на фронте-то? — спросил отец.

— У нас на севере нормально. Стабильная оборона, бои местного значения, готовимся к наступлению, партизаны уничтожают вражеские гарнизоны, засевшие во временно оккупированных наших сёлах. На юге, сами знаете как. Газету, вижу, читаете, вон лежит сводкой Совинформбюро кверху.

— До Волги уже дошли, поганые руоччи[9], — вздохнула мама.

— Есть приказ товарища Сталина «Ни шагу назад», — перебила её Марийка, — и он будет выполнен. Без приказа Москвы оставляли города. Теперь никто не отступит! Всё, баста!

— Костьми, выходит, лягут, собой заслонят?

— И лягут, и заслонят!

— В гражданскую мы тоже завсегда на своём стояли. Молодые, любили поспорить, — стал мирить их отец. — Давайте за стол, на работу опоздаете.

— Мы сейчас на картошке, а раньше были на помидорах, — сказала мама, — чудное дело, здесь, в колхозе, их целые поля, бывают кусты с меня ростом, все облеплены кругляшами, да рясно так, большие, попадаются с баранью голову, вкуснющие, когда с куста прямо, тёплые от солнышка. Солнышка тут поболее, чем у нас. Огурцы тоже хороши — толстые, сочные, на земле лежат, греются, об фартук вытрешь и хрупаешь.

Потом все наперебой расспрашивали Марийку.

Она много о себе не стала говорить, сказала коротко, как научил Андропов, — работала в госпитале, после специальной школы зачислили разведчицей в партизанский отряд, ходила на задание.

— Сельчанам, коль станут спрашивать, говорите — служит в госпитале.

Отец после завтрака, когда мама и Шура побежали на поле, завёл разговор о родных краях, о Пряже.

— В Киндасово — концлагерь, папа. В Петрозаводске целых шесть лагерей, лагеря повсюду. Народ запугивают, обманывают, и всё к себе тянут — лес, скот, красный камень. Над пленными зверствуют, на госпиталь напали в Петровском Яме. Всех финками зарезали — и раненых, и врачей, и медсестёр. А чтоб следы скрыть, здание подожгли.

На следующий день Шура протопила баньку, а когда мылись, Шура, увидев оранжевые следы широких царапин и чёрно-синие пятна давних кровоподтёков, закрыла в испуге рот ладошкой. Марийка усмехнулась:

— Ничего, пройдёт. Пострашнее было. Мамке не говори.

— Это немцы тебя так мучили? — зашептала Шура.

Марийка оглядела свои плечи, ноги, перевела взгляд на сестрёнку, худенькую, стеснительную.

— Красивая ты стала, Шурочка, почти барышня. Четырнадцать годков — это уже возраст любви, — перевела разговор на шутку Марийка, ущипнув Шурочку за щеку.

— А парни зубоскалят, говорят, похожа на щепку. Ты ведь тоже такой тоненькой была, я помню. Намаюсь на колхозном поле, норму-то я взрослую почти всегда делаю, на печку заберусь, хозяева наши молчаливые, у них сына убили под Москвой, лягу, глаза закрою и вижу нашу далёкую довоенную жизнь. Плещется, переливается озеро в Пряже, а наверху наша изба рубленая, твоя кровать рядом с моей, и мы сумерничаем.

Вижу, как ты руку порезала ножиком, когда щуку огромадную чистила. Вижу, как тебя приняли в пионеры. Ты влетела в дом, словно ветер, к зеркалу бросилась, поглядела, ладно ли с красным галстуком. И зажим у тебя был с аленьким костерком пионерским, потом ты мне его подарила. «Надо создать уголок пионера!» — крикнула на ходу. Поставила в уголок табуретку, покрыла её красным маминым платком, положила подаренную в школе книгу «Как закалялась сталь» и портрет Ленина кнопочкой к стене приколола. Я этот портретик сберегла, со мной он здесь, в Решме.

А как радовалась я, когда тебя пионервожатой назначили, а позже вдруг забоялась — вдруг не выйдет у тебя. Вышло, малышня за тобой, как пчёлы за мамкой своей, вились. А ты им: «Делай раз, делай два», плавать учила, пирамидки живые строили. Затем хор вы затеяли, по сёлам ездили, выступали с песнями.

А помнишь лыжный поход? Ты меня не взяла, потому что поход вы решили сделать не простой, а военизированный. В противогазах шли пятнадцать километров до Святозера. Была Зина Белова, Зоя Амосова, Саша Колодин, в Святозере вы концерт ещё давали, а когда назад шли, Зинушка щёки приморозила, ты ей растирала всю дорогу. Всегда у тебя под подушкой книжка библиотечная лежала, есть свободная минутка — ты к ней. Я теперь тоже много читаю. Устаю, конечно, на поле, но ничего, успеваю вечерами. Про Зою Космодемьянскую поэму выучила, зимой в кружок драматический запишусь, если в школу всё же пойду. Работать надо, хочу для фронта пользу делать, а школа что — успеется. Если за парту сяду, маме одной достанется и дома, и в колхозе. Нам на трудодень много чего нынче дали. Пшеницы по килограмму, гороха по два килограмма, даже мяса маленько выписали, мёду дали бидон ведёрный, сена полстога. Сено мы хозяйке отдали за молоко — Галя-то наша крепко болела зимой, кашляла. Заметила я, что и ты кашляешь, Машенька, буду перед сном тебя горячим молочком с мёдом поить.

Вечерами Марийка глотала приторное молоко с барсучьим жиром, соседка принесла, узнав, что приехавшая на побывку фронтовая медсестра простудилась в холодном крае.

Каждый день с мамой и Шурой Марийка с утра уходила в поле, в старой юбке, в маминой плюшевой жакетке, повязавшись выцветшей косынкой. Солдатки подходили к ней, знакомились, расспрашивали, как там на фронте. Мария отвечала сдержанно, но однажды в ней что-то разгорелось, вырвалось наружу.

— Ну что мы им сделали? Солнце застили? Новый порядок внедряют, задумали извести коммунистов и комсомольцев. Кровью умоемся, но не будет по-ихнему! И пусть не ждут враги пощады! Карельские партизаны знаете какие? Не дрогнут! Оборона на нашем фронте стальная. За год никто не отступил ни на один шаг!

— Все бы так стояли твёрдо, — сказала гордо Евдокия Андреевна, — тогда б из немца этого поганого весь дух бы вышел, околел бы он давно.

— Нам ещё эту зимушку продержаться, и не сдюжает фриц белобрысый, покатит его назад Красная Армия, как чурку берёзовую, — заключила разговор пожилая сгорбленная женщина.

Старый конюх, грузивший сам тяжёлые двухручные корзины с картошкой, не выдержал, крикнул:

— А ну, сороки, за дело! Ишь, затрещали, закудахтали, мне дотемна надоть все корзины под навес завезти. Даёшь, бабоньки, второй фронт, да поживее, коль американец не торопится…

В субботу снова топили баньку, Марийка парилась до изнеможения, Шура хлестала её веником, тёрла кулачками левый бок, в котором ещё покалывало и немело, потом, закутавшись, бежали домой, обжигаясь, пили горячее молоко и, забравшись на печку, шушукались до полуночи, пока отец не прикрикнул. И так им весело стало от этого его окрика, давно забытого, довоенного!

— Маня, а Маня, не спишь? — тормошила через пяток минут сестру Шура. — А зачем вы с Дусей Велеславовой змей ловили?

— А как думаешь?

— Видать, опыты какие-то отважились делать.

— Вот ещё, опыты. Я ведь их где ловила? На пожнях, а там женщины с граблями, детки малые под копнами сидят. Дяди Гриши доченьку еле спасли. Ну, и решила я змей всех изловить, чтоб наших не кусали. Так два лета и ловили.

— Учительница здешняя сказала — змеи тоже нужны в природе.

— Странная, между прочим, у вас учительница. Змея — она и есть змея, истинный враг человечества. Их, как фашистов, рогулькой придавил и бей. А опыты мы ставили с Дусей вот какие — задумали лесных птенцов дома выводить. Пошли через пустошь в лес. Которая на дерево полезет? Дуся мнётся, а я уже на сосне. Лазила, лазила по деревьям, нашла два гнезда сизоворонки. Достала я с каждого по два яичка, во рту прятала, пока с дерева спускалась — руки-то заняты. Принесли домой, подложили под курицу, у нас на чердаке сидела как раз, высиживала. И что думаешь? Вывелись три птенчика. Все дни мы бегали за мушками, за червячками, а они не берут, стали чахнуть. Тогда я понесла их в лес, полезла на то дерево, в гнездо бережно положила. Да птица не приняла. Мы назавтра пришли, а голопузенькие лежат под деревом.

Шёпот их прервал тревожный стук в окно, причём стучали в их комнату, а не к бабушке — хозяйке.

— Это за мной, я знаю, — шепнула радостно Марийка Шуре, — меня отзывают срочно в Беломорск.

Она спрыгнула с печи, побежала в сенцы, отец засветил лампу. Враз все переполошились в горнице.

— Выручайте, люди добрые, — запричитала по-старушечьи моложавая женщина, закутанная в клетчатый платок. — Сестра из города приехала, рожать у нас надумала, и вот началось. Я в больницу нашу кинулась, там докторша молодая, говорит, подмога нужна. Подалась к фельдшерице, ту в Кинешму вызвали в военкомат, её маманя, спасибо ей, вспомнила — у Мелентьевых, говорит, тех, что из Карелии, дочка на побывку приехала, по медицинской части служит.

— Ох ты, господи, спаси и помилуй, — заволновалась Евдокия Андреевна. — Да нешто она акушерка, она раненых перевязывать умеет.

— Перестань, мама! — крикнула Марийка. — Надо выручать. Дважды у нас такое было в госпитале, я помогала. Справлюсь.

Марийка возвратилась аж к вечеру, сияла вся, глаза радостные, как в былые дни. По двору, сквозь мелкий осенний дождик, бежала, подпрыгивая, как пионерка, махала руками, смеялась.

— Огонёк у нас Маруся, — улыбнулся, глядя в окно, Владимир Аверьянович.

— Мальчик вот такой! — закричала с порога Марийка, разводя руки, — крепенький, голосистый. Докторша молодец, да и я не промах. Ах, какой день светлый! Ах, как хорошо жить на белом свете!

— По такому случаю будет у нас праздничный ужин, — сказала весело Евдокия Андреевна. — Сговорилась я с хозяюшкой — всё, что есть, на стол поставим. Доставай, отец, заветную четвертиночку с травкой зверобоем. Для растираний берегу да от простуды. Не грех будет сегодня за крестника язык помочить.

После ужина долго чаёвничали. Хозяйка подкладывала Марийке варенье из крыжовника, незаметно подталкивала блюдечко со свежим жёлтым катышом коровьего масла, сбитого утром, в котором слезинками блестели растворившиеся крупицы соли.

— Сколько помню, всё воюем, — сказала старушка. — Японская, германская, гражданская. Но такого вселенского пожара… Ну, окончится она, проклятая, а где силушку возьмём, чтоб всё поднять из мёртвого пепла?

— Поднимемся, Мироновна, лишь бы поскорее Гитлера одолеть, — ответил хозяйке Владимир Аверьянович.

— Подымемся, — подхватила слова отца Марийка. — Будем из кожи вон лезть, но города и сёла наши отстроим да ещё другим народам поможем.

— Вашему поколению, Мария свет Владимировна, поди, потяжелей нашей доля выпала, — вздохнула Мироновна. — Не надорвались бы.

— Была у меня боевая подруга, сказала она однажды такие слова, что навсегда вошли в сердце. Аня говорила: «Мы всех оденем, обуем, накормим. Всех голодных, всех угнетённых, всех рабов подымем с колен. Детишек там, в Африке или в Азии, научим тому, чего они не ведали никогда — улыбаться и петь с нами весёлые песни о счастливой жизни!» Ну, а если жилы надорвём, так надорвём за стоящее дело.

…Пробыла Марийка у родителей всего четырнадцать дней, выкопала картошку в огороде, побелила комнату в тёплый денёк, в погребе с отцом полки сколотила. А потом вдруг заволновалась, забеспокоилась, принялась вещи собирать. Мать в слёзы, за ней Галя.

— Может, не надо тебе в разведке этой служить, доченька? — шептала мать. — Пусть тебя в школу пошлют какую. Затем на завод, ну, а уж если никак, то можно и в твоё училище, где на моряков учат. Здесь по Волге женщины на буксирах плавают, справляются. Подучишься и ты, будешь плавать за милую душу. Разведка нешто девичье дело?

— В этом вопросе, мать, мы не советчики, — круто вмешался Владимир Аверьянович, — у неё есть командиры, они знают, быть ли ей в разведке. Между прочим, я и сам в разведке воевал, ежели помнишь мои рассказы. Туда дураков не берут, и коль Марию выбрали, так, значит, есть за что. Не зря к ордену представили.

…Евдокия Андреевна напекла пирогов с сушёными грибами, калиток с пшеном и толчёной картошечкой, хозяйка дала большую белую хлебину. Марийка хохотала, прыгала по избе, прижимая каравай к груди, как грудного дитятка.

— Смейся, смейся, — задорно покрикивала мать из кухни, хозяйничая у печи, и лицо её, раскрасневшееся от жара, подсвеченное красным светом, разгладилось от морщин, — скоро своё родненькое будешь тетешкать. Кончится война, выйдешь замуж, привезёшь внучку, будем с дедкой пестовать, будет всё, как у людей. Ты кого хочешь, старый, внука аль внучку?

— Погодите «замуж-то», погодите! — смеялась Марийка. — Я ещё учиться поеду, институт закончу. В Ленинград подамся, там, Аннушка сказывала, есть корабельный институт. Закончу его, и куда душа пожелает — захочу, чертежи стану рисовать, новые пароходы придумывать, захочу, на белом корабле поплыву в дальние страны.

— Ой, потонешь, доченька!

— Корабли не тонут.

— Никак я в голову не возьму, как он, железный, на воде держится. Лодку сшили из тёса, тут дерево, понятно, пошто не тонет, а железо быстрее камня на дно падет.

— Эх, мама, мама… Гляди, вон ковшик в бадейке качается. Он какой? Железный. Так и корабль, он, словно ковш, только в миллион раз больше.

— Так-то оно так, да всё же лучше, милая, на бережку. Иди туда, где на мануфактуре цветки выводят. Людям-то радость какую сделаешь, каждая девушка хорошая тебе спасибо скажет, когда платье наденет. Тебя ещё до войны Анюта Лисицина, светлая ей память, подбивала.

— А что, может и вправду в текстильный институт податься? — задумавшись, прошептала Марийка.

— Пора нам подаваться за порог, граждане, — вмешался Владимир Аверьянович. — Пешком ведь надумали до Кинешмы шагать. Дорога дальняя, надо к вечеру поспеть. Вон уже идут и провожатые твои, дочка, две Марии и обе Фёдоровны.

Проводить Марийку вызвались двоюродная сестра и подруга по Пряже, тоже эвакуированные в Решму. Мало им довелось побыть вместе, всё работа да работа, не успели песен военных разучить, а тут воскресенье свободное выдалось. Пока поджидали подруг, все сели на лавку у стола, умолкли. И такое это было тягостное молчание, что Марийка не выдержала:

— Хватит, будто кого хороним! Не люблю я тишины!

Мама, как ни крепилась, а всё же заплакала, за ней в слёзы пустились сестрёнки.

— Отставить! Что вы меня, как на смерть, провожаете! — крикнула Марийка. — Отставить слёзы! Слушай мою команду. Утрись, улыбнись. Вот так, вот таких я люблю и уважаю.

В дорогу собрался и отец — кончался его отпуск по болезни, и он ехал в Подмосковье.

Вышли за околицу, распрощались. Мама с детьми долго стояла на обочине дороги и, заслонив глаза рукой, смотрела вслед уходящим. Обе Марии пошли чуть впереди — пусть поговорит отец с дочерью, а они ещё успеют, идти почти целый день.

— Скучаешь по Пряже? — спросила Марийка отца.

— Ну. Ночью намедни проснулся и уже до утра ворочался. Всё полями нашими хожу. Как стога к зиме укутаны, умело ли картошку забуртовали, хорошо ли стёкла замазкой заделаны на скотном дворе. Но больше сенокос видится. Травы выше пояса, шмели снуют.

— Папка дорогой, как я тебя понимаю! Ты поля видишь свои, а я школу, подружек. Всех, всех вижу. Сидим у нас: я, Дуся Велеславова, Дора Копра. Вчера нас в пионеры приняли. Что бы сделать такое? А сделаем подарок пионеров комсомолу! Мигом иголки, нитки принесли, нашли кумач, стали вышивать значок КИМ. Вышили, показали пионервожатой Кальске, та не нарадуется — ай да молодцы! Бумажного змея с девчонками склеили. Как я любила пускать змея! Смешно сейчас вспоминать, всего два года прошло, рядом-то, вот оно, детство, а оглянешься — давно-давно было. Я, папа, будто целую жизнь прожила. Боюсь сказать кому, но душа у меня состарилась, ну, как тебе пояснить, словно отсиженная нога стала. Ах, Аня, Аня, как там тебе сейчас? — прошептала она еле слышно.

Марийка закрыла глаза, и по правой щеке, той, что была обращена к отцу, медленно сползла чистая большая слеза.

Отец думал о своём. Улыбнувшись, он взял руку Марийки в свою широкую грубую ладонь, погладил корявыми, сухими пальцами.

— Вижу, как вы у фермы толкаетесь: Дора, Паня, Дуся. Я на лошади верхом. «По какому такому делу тут народ?» — спрашиваю. Ты вперёд выступаешь: «Над колхозными телятами и жеребятами решили шефство взять — в комсомол готовимся, вот накосили стойкой травы, две подстилки принесли, решаем, каждой ли тёлочке дать, или той, которая больше понравится».

Марийка слушала его и не слушала.

— У меня, папа, мысли стали тяжёлые, и рука стала тяжёлая. Я могу стрелять, и она не дрогнет. Я тяжело хожу по земле, когда никто не видит. Нет, меня не горе пригнуло. Могикан прав — совесть моя чиста, голова моя поднята, я вон как её держу гордо. Я будто бы всё знаю обо всех. Знаю, что со мной будет… В этой войне каждый должен быть на своём месте. И женщины, и дети.

— Яблоками пахнет, — прошептал отец, перекладывая корзинку с едой с одной руки в другую.

И точно: забивая запах сухой дорожной пыли, дёгтя от сапог, повеяло тонким призывным духом антоновки из близкого колхозного сада.

— Хорошо бы, конечно, сады и у нас посадить, ничего, что север, — сказал отец. — Агрономом мне сильно хотелось стать, выучиться не пришлось, жалею. Но с яблонями в нашем крае, думаю, всё же можно. Вон дедка Мичурин чего наделал. Конечно, люди у нас на подъём тяжёлые, хотят сразу, чтоб было. Ну, и ты такая — вынь да положь.

Мария шагала, прижмурив глаза, и сквозь ресницы расплывалось радужное марево. Ей виделось то полуденное озеро в пляшущих зайчиках, то как она стреляет из мелкашки стоя, в школьном тире, физрук укоряет — надо лёжа, с упора, то как они с Дусей Велославовой шагают 1 августа в военкомат, подают заявление, а назавтра она уже сидит в полуторке, едет в Кунгозеро санинструктором.

Отец, словно увидев всё это, вдруг спрашивает:

— Страшилась крови-то вначале, как санитаркой взяли?

— Нет, не боялась. Страшно было, когда на руках умирали. Бинтуешь или из ложечки поишь, а потом вдруг всё. Ещё секундочку назад разговаривал, стонал — и нет уже. Страшно письма домой писать. Похоронка само собой пошла, а я всегда письма писала. Напишу, как поступил в госпиталь, где сражался, какая рана была. Политрук присел однажды рядом, смотрел, смотрел, как я слова подбираю, заговорил о том, о сём. Я ему — вот письма родным пишу, а он в ответ: «Если меня убьют — не пиши моим, похоронка дело казённое, получат, да всё же надежда живёт — вдруг недоразумение, вдруг напутали чего, всякое в такой круговерти может быть, вон как война возгорается, а уж когда письмо из госпиталя от очевидца, от сандружинницы… Человек жив надеждой…» Перестала я письма слать, сначала серчала на него, а теперь понимаю — прав был политрук Шестаков.

— Взрослая ты совсем стала, — сказал отец и снова взял Машу за руку.

Через час сели передохнуть. Марийка обняла подружек.

— Три Марии, три весёлых друга, экипаж машины боевой. Всё, всё, теперь я с вами. Папа, ты не сердись, нам о многом переговорить надо, много песен подруги хотят разучить. Начинаем со старой, уж вы её, поди, знаете:

Двадцать второго июня

Ровно в четыре часа

Киев бомбили, нам объявили,

Что началася война.

Загрузка...