Ориспяя медленно поднялся из-за длинного стола, незаметно потянулся, зевнул, прошёл к окну, поскрипывая большими начищенными сапогами с высокими прямыми голенищами, поправил отошедшую тяжёлую портьеру.
— Продолжайте, Хильда, я слушаю, — он повернул своё широкое лицо к молодой женщине с надвинутым на самые глаза платком, сидевшей у круглой печки на тяжёлом старинном стуле.
— На третий раз нашей сходки Мякишева снова мне не дала никакого поручения. Вчера же вдруг пришла вечером ко мне домой сама и заставила, то есть попросила переписать десять раз печатными буквами вот это.
— Сводка Советского информбюро? — равнодушно пробурчал Ориспяя.
— Так точно. Сказала, когда вы на минутку в гараж отлучились, она в ваш кабинет юркнула, приёмник включила, Москву слушала. Потом я снова, как вы приказали, стала её спрашивать, осторожно так, когда к нам приплывут партизаны с пудожского берега. Молчит. Тогда я спросила, когда нам доставят радиостанцию для связи с Большой Землей, чтоб передавать о разведанных объектах. Она захохотала так громко-громко, и тогда я растерялась и брякнула про Лисицину: правда, говорю, что месяца два назад та была выброшена на парашюте с группой чекистов в нашем районе? Как Мякишева на меня глянула, словно огнём опалила. И опять начала смеяться, выхватила у меня из рук эту сводку и говорит, что наша группа теперь будет изучать кройку и шитьё, а кто пожелает — вязанье на спицах. Потом взяла меня за руку, да цепко так, довела до порога и шепчет: «Иди, доноси, я никого не боюсь».
— Так и сказала?
— Всё равно, говорит, ты ни черта не знаешь. Обозвала меня некрасивыми словами и листок этот мне в лицо бросила.
— Интересно, какими словами?
— Ну… Пробкой керосиновой.
— Не спеши, скажи ещё раз чётко по-фински, что значит пробка керосиновая?
— Ну, мол, глупая до крайности, дальше некуда, как пробка в бутылке с керосином, так русские говорили у нас тут.
Ориспяя вынул из глубокого кармана галифе портсигар, раскрыл его, протянул Хильде.
— Сами не курите и мне говорили — сигарета убивает аромат юности, — сказала та, приподымаясь за сигаретой. — А мне в Финляндию надо собираться, в школу торговую, вы обещали как дочь раскулаченного большевиками земледельца.
Ориспяя щёлкнул портсигаром, наклонился, прошептал:
— Да не в торговую школу я метил тебя послать, а в школу разведки, галоша. Но теперь я вижу, что легче зайца научить ходить за плугом, чем из тебя сделать разведчика. Всё, точка. Можешь идти, больше ты мне не понадобишься. Убирайся да поживее, мадемуазель комсомолка. Вон!
Женя Мякишева в ту ночь не уснула. Она перебирала всё в памяти, вспоминала каждое слово, которое ею было сказано при Хильде. Нет, ничего та не знает. Сколько людей в группе, кто именно — не знает. Не знает, что Маша-продавщица делала план укреплений вдоль Онежского озера, что она, Женя, пять раз ездила в Вознесенье на попутных машинах, брали шоферы даже не в кузов, а в кабину барышню из полиции. Там, на Свири, однажды пропадала целый день, потом, возвратясь, ночью рисовала план, передала его тёте Маше Мартыновой, а та дальше в лес Кярнонену.
— Хильда, Хильда, кто бы мог подумать, — шептала в подушку Женя. — Я же за тебя поручилась, когда тебя из-за отца не хотели принимать в комсомол. Дети не отвечают за своих родителей — доказывала я в райкоме, там прислушались, поверили. Теперь вон как оно вышло.
Утром Женя еле приплелась на работу, устало подошла к крыльцу двухэтажного деревянного здания районной библиотеки, где с осени прошлого года обосновался штаб полиции, который многие в селе звали комендатурой.
Дежурный шепнул, что Ориспяя на месте. Клава и Лена сидели за своими столами. Услыхав стук двери, капитан выглянул из своего кабинета, поманил Женю пальцем.
— Я думал, вы где-нибудь уже в глухом лесу, барышня Женя, — усмехнулся Ориспяя, прохаживаясь по ковру и косясь во двор, где трое полицаев седлали лошадей.
— Что мне в лесу делать, мне надо на хлеб зарабатывать, двух братиков, двух сестричек малолетних да больную мать кормить…
Женя осеклась, увидев, как медленно капитан расстёгивает чёрную большую кобуру, продолжая глядеть в окно. К полицаям подбежал чёрный бездомный пёс.
— Застрелю, как эту грязную собаку! — захрипел Ориспяя, рванувшись к Жене и выхватывая парабеллум. — Слышишь ты, как собаку!
Длинным стволом он больно поддел опущенный подбородок Жени, приблизил свои холодные глаза к её глазам.
— Что, молчишь? Душа ушла в пятки?
— Как я вас ненавижу, — прошептала Женя. — За ваше омерзительное «барышня Женя», за вашу жену, повязавшую на наш советский манер красную косынку, за её цветнички, клумбочки. Чего вы сюда припёрлись?
Она поперхнулась, закашлялась…
Ориспяя остолбенел, тряхнув большой головой, переложил пистолет в левую руку, отпер большой сейф, вытянул чёрную ледериновую папку с белым ярлычком справа.
— Ты знаешь комсомолку Лисицину Анну?
— Не имею представления.
— Из Рыбреки. Вы учились вместе здесь в Шелтозере.
— Ну, учились и учились, мало ли я с кем училась.
— Когда ты её последний раз видела?
— Так давно, что и не вспомнить. До войны.
— Сейчас у тебя дома делают обыск. Советую признаться во всём, так будет лучше. Возможно, я ещё тебя выгорожу, как-никак год вместе проработали.
— Боитесь за свою репутацию, господин капитан?
— Чепуха, — хмыкнул Ориспяя. — У вас кружок молодых домохозяек. Здесь, в этой папке, всё записано, каждый твой шаг. Ваша группка — это комариный укус для Великой Финляндии. В крае добропорядочных вепсов нет и не будет большевистского подполья, слышишь? Заруби себе это на носу. Ну, а чтоб тебе не досаждала красная косынка моей добропорядочной жены, чтоб у тебя было где слушать радио, поедешь в концлагерь, там тебе прочистят уши. В самый «хороший», в самый «трудовой»! Будешь валить лес, строить дорогу, если в тепле сидеть не захотелось. А скоро снежок полетит, метель завоет. Прощай и помни: начнёшь болтать о приёмнике в кабинете Ориспяя — я и в лагере тебя найду. Всё. Вон.
Обыск ничего не дал, да Ориспяя и не ждал от него многого. Матери Жени он всё же разрешил проститься с непутёвой дочерью, а на просьбу старушки вернуть ей продуктовые карточки ответил выразительным похлопыванием по собственному заду.
В начале октября в Житно-Ручье выдалась пара таких тёплых дней, что Мария Ивановна подняла мужика своего с печи и вывела во двор на завалинку, а после, когда Михаил Петрович отсиделся, оклемался, позвала в огород подержать мешок, в который она ссыпала картошку. С самого краю оставался ещё лоскут невыкопанный, вот и принялась за него Ивановна. На огороде и нашёл их староста Смолин с полицаем, отсюда и повели их в комендатуру Роп-Ручья.
Комендант взял с места в карьер.
— Дочка дома была?
— Была, была, — закивала головой Мария Ивановна.
— Анна?
— Нет, нет, не Анна, была Настя. С работы её отпускали.
— Как не была Анна? — закричал переводчик. — А кто в Нилое советскую газету принёс, в Шелтозере листовки разбросал?
— Не знаю я, и дедка мой не знает, — заплакала Мария Ивановна.
— Бабушка, грех неправду разводить. Мы про всё ведаем.
— А коль ведаете, так чего допытываетесь?
Продержали их в кутузке дотемна. Пришли старики домой, в избе всё вверх дном: подушки распороты, сундуки на боку, золу из печки — и ту выгребли. В сенцах всё опрокинуто, в сарае сено переворошено, корова посреди двора мычит.
Прошла неделя, вдруг ночью стук в сенцах. Мария Ивановна поднялась, зажгла фитилёк лампадки, пошла открывать.
— Кто будет?
— Из Шалы я, — зашептал мужской голос по-вепсски. — Принёс кое-что.
— Ты, что ль, от Анны?
— От Анны, от Анны, открывай, бабушка, холодно, дождит.
Подумала, потопталась Мария Ивановна, вспомнила, как её учила Аня, прошептала в дверную щель:
— Ты воды хочешь напиться, что ль?
— На кой ляд мне твоя вода, — затараторили за дверью. — Открой, мать, дождь хлещет.
— Не мать я тебе, иди с богом.
До утра ворочалась Мария Ивановна, только Михаил Петрович да Надя спокойно спали, а утром все были подняты стуком приклада в дверь.
Повезли Марию Ивановну полицаи в Шелтозеро к капитану Ориспяя.
Доехали быстро, лошади самые лучшие в комендатуре, да в коридоре штаба полиции долго ждать пришлось, пока позвали.
— Был у вас мужик ночью? — спросил Ориспяя через переводчика, не отрывая глаз от бумаги.
— Не был, — ответила Мария Ивановна.
Капитан заскрипел зубами, вытянул пистолет, ударил по столу.
— Дочь прятала, а мужику почему не открыла? С богом отослала, а он от твоей Анны гостинец тебе нёс.
— Нет у меня Анны, убили её, люди сказывают.
— Кто убил?
— Вы её убили.
Ориспяя долго глядел на маленькую седеющую женщину, на её вытертую с залысинами плюшевую жакетку с коротковатыми рукавами, из которых торчали чёрные узловатые пальцы.
— Поедешь в лагерь. Всей семьёй, муж твой, невестка — жена красного комиссара с ребёнком. Все поедете. Хватит миндальничать с вами, дикари неумытые! Даю сутки на сборы! И пошла вон отсюда, запах от тебя, как от коровьего дерьма! Вон!
Провожать пришла Люба, она давно уже переселилась в свою избу, вытирала молча слёзы уголком платка.
Повесила Мария Ивановна на дверях избы замок, ключ под нижнюю ступеньку крыльца подсунула, если Настя объявится, взяли по узлу в руку, сели на подводу, полицай уже целый час дожидался, и поехали. Только не на юг повернули, не в Вознесенье, как тешили себя Мария Ивановна с Надей, а на север. Путь их лежал сначала в пересыльный лагерь в Петрозаводске, а оттуда в далёкое Колвозеро близ Ребол в лагерь строгого режима.