5

В субботу на полуторке, оборудованной толстыми досками для сиденья, Степаныч, Алексей и четверо подпольщиков поехали в Вологду. На дальних складах они погрузили четыре ящика с какими-то запчастями, походили по пыльным улицам. Степаныч с парнями подался в военторговскую столовую.

— Айда с нами пиво пить! — зазывал он девушек. — Пошли — авиация гуляет!

Но подруги вместе с Алёшей отправились в краеведческий музей. Бродили по пустынным залам, Алёша держал Анну за руку, та краснела, опускала глаза и боялась глянуть на Машу, которая нарочито подолгу рассматривала экспонаты, наморщив лоб, вчитывалась в надписи, в старые газеты.

У большой фотографии, на которой красовались в два ряда лучшие стрелки города, Аня шепнула Алёше:

— У меня тоже есть значок «Ворошиловский стрелок». У нас был кружок в Шелтозерской школе. Патронов, правда, маловато давали. Но у меня сразу пошло. Военрук говорит, ты, Анна, прямо готовый снайпер. Я ещё тогда такого слова и не знала. Всю зиму тренировал он нашу команду, а стреляли мы прямо в коридоре школы. Мешками с песком стену закрыли, мишени на фанерку, двадцать пять метров отсчитали и чикаем. Выступала даже на районных соревнованиях, приз получила — книгу Николая Островского «Как закалялась сталь». Читаю и плачу, лежу на печи, лампу туда забираю и всю ночь напролёт читаю и реву. Жалко мне, так жалко было этого Павку Корчагина. Казалось, дали бы крылья, полетела бы к нему тотчас, чем смогла бы помогала, книги бы читала у постели, раны лечила, водицы бы ключевой поднесла, а может, просто молча посидела да за руку подержала. Загорелась война, и желания эти мои осуществились, только это было уже в Сегеже, и сидела я у постели других Корчагиных.

Работала я там в библиотеке, читателей мало, зайдёт кто — я на седьмом небе: при деле девушка. Иду как-то в столовку, глядь — Марийка с Пряжи, вот так встреча, а мы с ней ещё до войны знакомы.

Из дальнего угла послышался голос Маши:

— Первый раз ты приехала к нам ещё пионеркой, а подружились мы летом 39-го, ты была на втором курсе. В матроске приехала, в белом беретике, в синей юбочке. Очень тебе та матроска шла.

— А в Пряже сестра моя, Дуся, вышла замуж. Муж её, Миша Медведев, работал начальником паспортного стола, сынок у них родился, вот они и пригласили меня помочь по хозяйству, Вовочку пестовать.

На длинном столе у входа в последний зал музея лежали груды свежих осколков немецких снарядов с чужими чёрными буквочками: грязно-белые, похожие на берёзовые чурочки, зажигательные бомбы, хвост-стабилизатор от полутонной бомбы-громадины, аккуратные, словно гигантские застывшие капли, минометные мины с вывинченными взрывателями.

Алексей смотрел на это страшное железо и молчал. О чём он думал? Возможно, о том, что вот такая же бомба может сегодня ночью упасть на них. Залают зенитки, сыграют тревогу, поднимется в серое небо звено истребителей. Он взял в руки небольшой, с мелкими зубьями, осколок, похожий на щучью челюсть. На нём уже точечками, как мушиные следы, краснела ржавчина. Этот осколок мог впиться в тонкую руку Анны, рассечь ту маленькую голубую жилочку на сгибе локтя.

— А помнишь, как вечерами бегали на Горку любви? — засмеялась подошедшая к ним и забывшая все обиды Марийка. — Свидания уже назначали. Шепнёт парнишечка на озере — придёшь, мол? Понятно куда — на Горку любви. Ответишь достойно, носик задерёшь. И Аннушка наша бегала, любовь крутила.

— Да уж будет тебе, стрекоза, — махнула та рукой Марийке, но, улыбнувшись, продолжила: — Мне кажется, это на следующий год мы на Горку бегали. Тогда ещё военные у вас на постое были, после окончания финской. Бориска, помкомвзвода, помнишь, всё шутил: подрастай, Маруся, в Москву-столицу увезу законной женой.

— Школу нашу под госпиталь взяли, мы там ежедневно толкались. Письма писали за тех, у кого рука ранена. Учились перевязки делать. Я так совсем крови не боялась, а вот наша Аннушка…

— Ну, там-то уже выздоравливали, а в Сегеже мы хлебнули горя.

— С того госпиталя началась моя фронтовая биография, — вздохнула Мария. — Я как прикипела к ним в финскую, так и не отстала. Закончила я в сороковом девять классов, стала подумывать, куда идти учиться. Имелась затаённая мечта, Анна знает, ну, да ладно. Летом устроилась на почту, штемпелем бухаю, письма разношу — довольнёхонькая, а тут война. Ну, я в райком комсомола, а те — мол, на фронт девушек не берут, а в госпиталь — посодействуем. В августе я уже с утра до вечера не разгибалась на перевязочном пункте нашего ППГ 2213 — полевой подвижной госпиталь значит. Страшная секучка случилась под Эссойлой. Однажды тут вот, у самого уха, осколок просвистел, может, такой же, как у тебя в руках, Алёша. Раненых было — не рассказать, руки по локоть в крови, об халат вытрешь и следующего перевязываешь. Под Кутижмой тоже с ног валились. Так с боями и отступали до самой Сегежи. Тяжко было на душе; пока фронт не остановился, раненых каждый день сотнями привозили. Мы помещались в больнице, здание большущее, а пройти — не пройдёшь: все забито — и палаты, и коридоры, в подсобках тоже лежали. Во дворе стали укладывать свеженьких, на первый снежок. Некоторые тут же и помирали. Помнишь, Анна? Или ты появилась, когда уже палатки стояли? Вспомнила, вспомнила — ты меня вызвала на крыльцо, потом, чтоб глаза не мозолить, мы пошли во двор, а там как раз политрук госпиталя Шестаков. Как крикнет: «Санитарки, ко мне!» Подбежали. «Подсобляйте палатки ставить». Взялись мы с тобой за дело, потом ещё подошли Аня Гусева, Дуся Дорофеева. Так вот и пошло у Анны. Утром — у нас, вечером — в своей библиотеке, да ещё ночью частенько дежурить приходила. На двух работах успевала и не жаловалась.

…Степаныч, Яковлев и Маунумяки уже заждались их. Они сидели, обнявшись, на пыльной траве и выводили одну и ту же скучную строчку:

Слышно хлопанье пробок от пива

И табачного дыма угар…

Перед тем, как залезть в кузов, Степаныч, смущаясь, протянул Марийке большой треугольный флакон, на котором была нарисована жгучая испанка с розой в чёрных волосах.

— Эту Кармен, — сказал медленно Степаныч, — мы с Алёшей дарим нашим молодым спутницам. Не жалейте, душитесь от души. Как раз должно хватить до взлёта.

А взлёт откладывался и откладывался. Яковлев и Маунумяки зло косились на лётчиков, в столовой ели без всякого интереса одну и ту же «кирзовую» кашу, валялись, одетые, на койках, заросли щетиной.

Девушки снова пошли на луг, прошмыгнув под колючкой так ловко, что часовой у зенитного орудия даже присвистнул.

Вокруг желтели балаболки, одуванчики, медуница, и луг казался золотым. Летели тяжёлые пчёлы, высоко в небо лесенкой взмывали жаворонки. Аня, раскинув руки, упала в траву и, замерев, лежала, вдыхая запахи разнотравья.

— Анна, я начинаю, — заторопилась, расшнуровывая ботинки, Мария. — Ты слышишь, девушка? Повернись на спину, открой глазёночки. Сниму-ка я кофточку да позагораю как следует. Ну, а если лётчики бинокль наведут, пусть глядят, какая Марийка ладная невеста. Руки у неё сильные, ножки стройные, плечи крепкие. На такие плечи можно и опереться в случае чего. Как думаешь, сильное у меня плечико, вот хотя бы это, с родинкой? Молчишь. Тихоня тихоней, а парня у меня отбила. И что ты в нём такого нашла? Делаешь вид, что не слышишь, и правильно — другая уж давно бы обиделась, третья глаза царапать бы бросилась, а ты всё терпишь. Нехорошо у подруг, девушка дорогая, кавалеров сманивать. И что он в тебе нашёл — ножки тоненькие, шея тростиночка, голос, как у комарика. Не обиделась, можно ещё накручивать или хватит? Как, как? Мели, Емеля — твоя неделя? В какой книжке такую мудрость вычитала? Подумаешь, лётчик, крылышки начистил на петлицах, усики шнурочком, бровки чёрненькие, очи карие. А руки, между прочим, в масле, тоже мне штурман называется, копается с технарями в моторе. Да не надо мне никого, есть у меня Василёк, мы с ним и поссоримся, и помиримся в одночасье, характер у него, конечно, будь здоров сделался — не человек, а спичка, крепко надо дуть, чтобы погасить.

Герр обер-лейтенант, можно рассказать вам легенду бедной девушки-крестьянки? Разрешите приступить? Слушаюсь, не паясничать, правда, слово нам не оченно понятное, но где уж нам, пастухам неотёсанным из города Пряжи. Ну ладно, не сердись, Аннушка, можно, я тебя поцелую нежненько-нежненько в щёчку? Ты этому охальнику с усиками не разрешай целоваться, держи себя в руках. Ах, он уже хороший, а кто от него личико воротил всего неделю назад? То-то же. Ну, поладили — пусть он будет хороший, добрый, умный. Мне от этого ни холодно, ни жарко. Итак, я начинаю, занавес!

«Я родилась в 1924 году в семье сапожника Куликова в городе Ки-неш-ма» — Правильно сказала? Похвалить надо, товарищ командир. Слушай, а кто такой этот Куликов, откуда он взялся на мою голову? Думаешь, не спрашивала, побоялась, как же, Могикан сказал, чтобы я не волновалась — такой человек вроде бы существует. Но как же он существует, если у него имя и отчество моего настоящего отца? Чудеса в решете. Есть не отвлекаться по пустякам! Продолжаю.

«Вскоре наша семья переехала жить в деревню Нестерово Луховского района Зобинского сельского совета. — Хоть бы не брякнуть „Лоухского“. Так, дальше. — Там начали заниматься сельским хозяйством. Хозяйство в умелых руках отца давало хорошие доходы. В 1931 году началась коллективизация, папа в колхоз вступать не захотел и не вступил. Все в селе были очень злы на него, и когда в 1932 году началось раскулачивание, его выслали в Карелию, в Пудожский район на каменные разработки».

Аня, а ты помнишь, что мой папка председателем колхоза был? Хорошо, хорошо, не буду больше отвлекаться. Так, ну и в Пудожском районе в 1934 году умерла мама. Мамочка-то моя родная жива-здорова. Ну, да ладно, пошли-поехали дальше. «Папа после её смерти стал пьянствовать и часто оставлял нас одних с братом, уходил неизвестно куда. В начале 1935 года отца перебросили в Пряжинский район на лесозаготовки, там он работал до 1937 года. Я училась в школе с 1932 по 1939 год. В 1937 году начались репрессии, и папу моего арестовали, с тех пор я не знаю, где он.

После ареста отца брат начал выпивать. Однажды он, будучи выпившим, попал в круг товарищей, которые избили его и на него же подали в суд. Его судили за хулиганство, дали 5 лет, хотя он ни в чём не был виновен. Это произошло в 1938 году, когда я училась в 7 классе. В 1939 году я окончила семилетку и поступила счетоводом в контору лесопункта. Там я проработала до 1941 года. В мае 1941 года я узнала, что открываются курсы педагогов, подала заявление, но, не выдержав испытаний, не была принята. Домой возвращаться не захотела, осталась в Петрозаводске, устроилась на работу кондукторшей. Там я и проработала до начала войны. Жила я на проспекте Урицкого, дом 12.

Во время войны меня взяли на оборонные работы. Работала в Матросах, в Лососинном. 29—30 августа почти всё население уходило по Кондопожской дороге. Мы с подругой шли тоже, но ввиду того, что она была больна… — Слышишь, Аня, ты была больна. Постой, ты часом не дрыхнешь? Есть продолжать. — Я осталась с ней, с подругой, так как она меня очень просила. Мы жили в Петрозаводске, но о нашем существовании почти никто не знал, и только 10 октября нас позвали в полицию, которая разместилась в доме Верховного Совета. Там нас спрашивали, почему мы остались, где наши родители, почему мы не ушли с Красной Армией. И вообще спрашивали обо всём, что их интересовало. Потом нас вызывали ещё пару раз, всё это время мы жили на шоссе 1 Мая, дом 59-А. Я ходила по дворам, копала картошку на огородах людям, с этого и питались с подругой, которая в это время была ещё слаба после болезни. Вскоре нас мобилизовали на работу восстанавливать Суоярвскую железную дорогу, там мы проработали до начала декабря.

После этого мы пришли на работу в Дом инвалидов, который помещался… — Где ж это он был, чёрт бы его взял? Спасибо за помощь, товарищ командир. Дом инвалидов был на Бараньем берегу. Господи милостивый, ни разу там не была. Ну, ладно. — Так пролетел весь декабрь. Начиная с января, мы занимались чем попало: стирали бельё, мыли полы, пилили дрова. Последнее время продавали солдатам разные вещи, которые нам давали люди за работу, продали остатки своих вещей.

Когда моя подруга Аня Лисицина узнала, что её родители не эвакуировались, она предложила мне поехать к ним. Я это предложение приняла, конечно, с радостью. Так мы и решили добираться к её родителям в Шелтозерский район, в деревню Житно-Ручей».

Вот и сказочке конец, я сегодня молодец. Правда молодец, Аннушка? Один разочек всего заминочка вышла. А вообще какая у нас богатая биография — родители злодеи, братья пьяницы. Да ведь яблочко от яблони недалеко падает — мы-то тоже хороши: вещички из оставленных домов таскаем, с финскими солдатами якшаемся, в полиции паспорта нам выдали, беседу с нами водили. Слушай, а ты не забыла, что сегодня вечером танцы? Чувствую, мы с тобой будем нарасхват. Свою легенду будешь сейчас повторять или завтра? Ну, позже так позже, я девушка покладистая. Что б такое придумать на вечер, цветок в волосы заплести, что ли? Видела, как у Кармен, мировецки получается. Розочку бы красную! Одеколон у нас есть, мелом носики припудрим, вишь, как загорел, словно свеколка, и полетим.

В последний раз на смертный бой

Летит стальная эскадрилья.

Ты со своим штурманом, конечно, будешь. Ну и ладно, ну и пусть. Слушай, а может и вправду у вас любовь настоящая, ну, такая, как в книгах? Да чего там, парень он славный, это я так, дурачилась. Он-то ведь теперь совсем другой стал — добрый, заботливый. А сначала крылья распускал, словно кочет, думал, тут девки оторви да брось.

На танцах было шумно, дымно. Баянист играл неважно, пальцы то и дело спотыкались, но этого никто не замечал, и когда принесли патефон, все дружно запротестовали — пусть играет баян. Танцевали фокстрот «Рио-Риту», задорно толкая друг друга, потом танго «Утомлённое солнце», «Огонёк», подпевая: «И пока за туманами видеть мог паренёк, на окошке на девичьем всё горел огонёк…»

Марийка оказалась права — девушек пришло немного: столовские, с узла связи, с метеостанции, и поэтому кавалеры устремлялись к ним, как бабочки на цветок. Лётчики подшили белые подворотнички, крепко надраили мелом пуговицы, не пожалели ваксы на сапоги. Все были в фуражках, у каждого на боку тяжело колыхалась кобура пистолета. Рука Анны горела в Алёшиной руке, дыхание сбивалось, ей было приятно, что его рука нежно обнимает её, что его грудь находится рядом, и если она захочет, то может прикоснуться к ней вымытыми перед танцами пушистыми волосами и даже робко прислониться к ней.

Марийка, окружённая летчиками, всё время хохотала, обмахивалась платочком из парашютного шёлка, ей подарили большой кусок, хватило бы на пару портянок, и она успела сделать платочки себе и Анне, даже вышить ромашечку в уголке синими нитками, распустив крепкую стропу из старого парашюта. Маша не пропустила ни одного танца, сама радостно бросалась навстречу подходившему кавалеру, хотя Анна уловила, как она то и дело бросала быстрые взгляды в дальний угол зала, где стоял среди товарищей высокий, светлоглазый лейтенант со звездой Героя на новенькой гимнастёрке. Как только объявили дамский вальс, Маша понеслась к нему. Лётчик рассеянно посмотрел на невысокую девушку со взлохмаченной газетными папильотками головой, с задиристым напудренным носиком, с раскосыми глазами и, не сказав ни слова, пожал плечами.

Марийка, закусив нижнюю пухлую губу, резко повернулась и, тряхнув кудрями, пошла назад, но на полпути свернула к баянисту, подождала, пока тот закончит играть, стала шептаться с ним. И тот, путаясь в перламутровых пуговичках, заиграл цыганочку.

— С морским выходом! — крикнула Марийка, развела руками, лётчики расступились, и она, словно жаркий ветер, полетела по залу. Сделала один круг, второй. Анне вдруг подумалось, что её гибкая фигурка в беленькой кофточке, эти точёные изящные ножки только и созданы для удалой пляски. Марийка ударила каблуками раз, другой. Все вокруг стали бить в ладоши, помогать ей. Застучала дробь чечётки. Марийка, вскинув руки, подплыла к Герою, ребята, загораживавшие его, расступились, и они остались один на один. Краска пятнами залила её щеки, огромные голубые глаза смеялись. Все поняли, кого она вызывает, некоторые стали подзадоривать лётчика, подталкивать в круг. Лейтенант, побледнев, бычился, отмахивался, упирался. Тогда Марийка крикнула баянисту:

— Цыганочку ему не осилить, слишком большие обороты! Давай барыню!

Марийка, подбоченясь, стала против Героя, вызывающе глянула ему прямо в глаза, потом, снисходительно улыбнувшись, не торопясь вынула из-под манжета кофточки беленький платочек с ромашкой, плавно взмахнула им и медленно, важно поплыла по кругу. Она глянула на баяниста, засмеялась, сверкнув ровными, как чесночинки, зубами, пошла снова по кругу, вглядывалась в восторженные лица лётчиков, зная, что вот сейчас появится тот, с насмешливым взглядом. Баянист, сам поддавшись танцу, склонив голову к баяну, вёл мелодию на удивление чётко, убыстряя её с каждым кругом.

Анна не увидела, вышел ли сам Герой, или его вытолкнули силой, увидела только, как он неловко ударил об пол каблуками щегольских брезентовых сапожек, пошёл вокруг Маруси, плывшей царственной лебёдушкой, затем хлестнул пятернёй по голенищам, по рту и пустился вприсядку. Что тут началось! Зал застонал, загудел. Лихо писал коленца лейтенант, ничего не скажешь, и лишь под конец сплоховал, споткнулся и повалился кулем прямо к ногам Марийки, но мигом вышел из положения — став картинно на одно колено, выбросил высоко к Марийкиным неистовым глазам руки. Ане показалось, что сейчас от аплодисментов рухнет потолок столовой. Она гордо глянула на Алёшу, приблизила губы к его уху.

— Вот какие карельские девушки! Запоминайте!

Алёша, серьёзный и сосредоточенный, улыбался краешками губ. Встретив взгляд Анны, показал кивком головы на широкие окна, за которыми сгущался вечер. Они протолкались к выходу и пошли на своё любимое место к реке.

— Бывало, прихожу в госпиталь на дежурство, Маша тут как тут, — взяв Алёшу под руку, стала рассказывать Аня. — «Бери гитару! — кричит, — Дуся уже с балалайкой в палате. Идём нынче к тяжёлым, там двоим совсем худо». Тумбочки раздвинет с шуткой-прибауткой, подушку подобьёт, кивнёт нам, мы эту «цыганочку» и заводим. «С морским выходом! Кто со мной? Ходи, черноголовая!» Играю я не шибко, хоть и целый год в кружок ходила в Ленинграде, да, видать, бог не дал таланту. Чуть стало получаться, так наш кружок распался, руководителя нашего в армию взяли, на финскую войну.

Аня замолчала, задумалась. Алёша внимательно посмотрел на неё.

— Как я завидую Маше, — очнувшись, продолжала Аня. — Вот так взять и выйти перед сотней незнакомых людей. Я бы тут же умерла от страха. Сказал бы кто: надо ради жизни чьей-то, — не смогла бы, просто ноги бы отнялись. И откуда во мне эта робость проклятая? Бывало, раненые просят — спой, сестрица, под гитару. Начну, им-то отказать нельзя, а в горле комок, стыдно, да и голос у меня слабый. Говорят, робость — сестра трусости?

Алёша не ответил, но крепко пожал её руку.

— В Ленинград приехала, вышла на морском вокзале, улицу Моховую, дом 37 спрашиваю, где наш техникум, тогда ещё политпросветшкола. Спрашиваю у людей, а голоса как бы нет, никто меня не слышит. Говорю, говорю вам, а интересно ли, Алёша? Только правду! Мне почему-то так хочется рассказать вам всю свою жизнь. Сама не знаю почему. Странно, так ещё никогда у меня не было. Проснусь и всё про вас думаю. Затем начну вспоминать мирные годы. Было ли всё это со мной? За что мне, обыкновенной девушке из далёкого вепсского села, выпало счастье жить в Ленинграде? И вот теперь мой Ленинград при смерти, — прошептала Аня. — Может быть, то, что я должна буду скоро сделать, поможет ему.

— Чувствуется по всему, что готовится большое наступление, — отозвался Алёша. — Вот и вас посылают. Не зря, видно. Мы сверху усиленную разведку ведём, ищем слабые места в обороне противника. «Важна каждая немецкая пушка, каждый блиндаж», — сказал нашей эскадрилье две недели назад командир полка. Скорее бы людей вызволить из блокады, накормить, обогреть.

— Мы в Сегеже зимой много раз ходили дрова грузить для ленинградцев. Придут из райкома комсомола: девушки, надо, — вот мы после работы и спешим. Раз меня бревном придавило, в товарняке, сверху как покатилось на меня! Ничего, отлежалась, только нога с тех пор по ночам ноет. Спрашиваю у машиниста паровоза — можно что из продуктов принести? Тот смеётся: по озеру, говорит, поезда не ходят. Довезём до Ладоги, а там по льду на трёхтонках. Сказал, что рыбу от нас возят, оленье и лосиное мясо. Вроде даже оленей живых перегоняли. Премию надо дать тем, кто придумал такое.

— Расскажи, как ты училась, как жила. И давай на «ты» будем. Не обижаешься? А то, что у меня два кубика в петлицах, так и у тебя, наверное, не меньше.

Аня улыбнулась, протянула Алёше руку, да так и оставила её в его ладонях.

— Приехала я в Ленинград, иду по улице, чемодан тяжёлый, а сесть в трамвай боюсь, уж больно он громыхает и раскачивается. Дома большие, вдруг упадёт какой, людей много, и никто ни с кем не здоровается. У нас в деревне свой или чужой — всегда здороваемся. Пришла на Моховую, сил уже нет. Выясняется, что общежитие на другой улице. Выписали мне направление, пошла снова искать — улица Кирочная, дом 30, квартира 23. Нашла, дом большой, красивый, фигуры женские балкон подпирают. Дверь огромная, стеклянная — как открыть, вдруг стёкла выбью?

Ну, вошла я, женщина меня встретила такая добрая, ласковая. Елена Петровна, комендант общежития. Чаем напоила, в комнату провела. Я упала на койку, отвернулась к стене, думаю, вот сейчас умру от одиночества. Вечером девушки пришли, стали знакомиться. Нас в комнате было девять человек, комната-то во какая, хоть в футбол играй, окна огромные, рама фигурная.

Назывался наш техникум тогда «Карело-финская политпросветшкола», зачислили меня на библиотечное отделение, и должны мы были учиться два года. Позже нас переименовали в техникум, ввели трёхгодичное обучение. Стали мы жить-поживать. Сестра мне помогала, папа немножко денег посылал — понимали, что тут и театры, и кино, а мороженого-то как мне всё время хотелось! Стыдно сказать, иду по улице и глаза кошу: приглядываюсь, где шарики разноцветные тётя из ручной формочки выталкивает. Ах, была не была, останусь без обеда, да зато мороженого наемся. В театр пошли, в антракте выйдем — я мороженое беру, такие треугольные пирамидки в шоколаде. Последнюю неделю перед стипендией на макаронах сижу или на молоке с хлебом. Живем — не тужим. Скучала крепко первый год по дому, а приехала в Рыбреку на каникулы, через неделю мамушке говорю — в Ленинград хочется, снится еженощно.

Училась я справно, легко у меня шла математика, геометрия. Подружкам помогала. В редколлегию меня выбрали, газету выпускала — я маленько рисовала.

В Эрмитаже много раз бывали всей комнатой, да потом я одна ходить стала. Девушки всё бегом, бегом. Уж Валя Клещова на что сердечная подружка, а и с той поссорились, как стала меня донимать: ну что ты в каждую картину нос тычешь, столбом стоишь? Любила я галерею 1812 года. Какие лица там! Одной хорошо, стоишь, глядишь и чего только не передумаешь. Прошлую жизнь представляешь, радуешься, что Россия таких людей вырастила. Спасли страну от нашествия Наполеона, людей от рабства избавили, от разоренья.

Много картин мне нравилось, да не все понимала. Очень сердце моё тронула большая такая картина «Возвращение блудного сына». И сын состарился в дальних странах, и отец ослеп от слёз, ожидая, а он вернулся бедный, больной, и всё ему простилось. Вот и я приезжаю на каникулы, мама не знает, куда меня посадить, других детей, ни Настеньки, ни Любы, для неё уже не существует. Странно как, правда? Я к мамушке на ферму бегу, она дояркой работает, начинаю ей помогать, она подойник вырвет, сердится — ты устала, ты гостья, отдыхай. А когда я с малых лет тут с ней пропадала — и сено тяну, и навоз чищу — ничего, так и надо, не уставала, выходит.

В Русском музее у нас уроки были. Нас водил преподаватель литературы. Сколько знал! Бывают же такие люди. О ком ни спроси, про какое произведение ни заговори, — он на память сразу начинает. Два месяца ходили — он как-то договорился, и с нас платы не брали. Потом раза два в Эрмитаж водил и так рассказывал, что у меня с глаз словно пелена спала. Мне до этого стыдно было глядеть на голых, которые на картинах, а как он тонко объяснил и про красоту тела, и про мифы, про легенды. Я-то думала, что это старые художники озорничали или для толстопузых буржуев старались, по их заказу… Водил он нас и по тем улицам, где ступала нога Пушкина, показывал дом, где жил бедный страдалец, ездили мы и на место, где поэта ранил француз. Погоревали мы там с Валей Клещовой в сторонке, жену его пожурили за то, что не уберегла гордость России. Сказывают, ветреная она была, а он в ней души не чаял. Вот и станешь думать, как жить. Может, надо не пускать любовь в сердце, пусть она уголёчком тлеет, а не пожаром полыхает?

Анна осторожно вытянула руку из Алёшиной ладони, поправила отсыревшие волосы, глянула на него долгим пристальным взглядом.

— Зябко, может пойдём? — спросила она и, не ожидая ответа, продолжала. — Так люблю на лодке кататься, я тут утречком, когда плавала, присмотрела на том берегу челнок, да неведомо, чей он. Без вёсел, воду вычерпаем, а погрести можно и дощечкой какой, нам рекорды не ставить. В Пушкине на царском пруду катались. Страшно подумать — каких-то всего тридцать лет назад царские дочки с кавалерами развлекались, а теперь мы хозяйничаем, прионежские девушки. Нас из Шелтозерского района было человек пять, на следующий год приехали ещё Маша Анхимова, Катя Андрушова. Уже я их водила по музеям да по театрам. Билеты на спектакли нам давали в учебной части, иногда профком платил.

Помнить буду всю жизнь драму «Мария Стюарт», очень переживала я после того, как побывала в Летнем саду на постановке «Сожжение Джордано Бруно». Ходили и на весёлые, смотрела «Свадьбу в Малиновке», все хохочут, а мне не смешно чего-то. И на фильмах Чарли Чаплина мне было стыдно, хотелось крикнуть — ну над чем вы смеётесь, над горем людским смеётесь, над бедностью обездоленных! Валентину мою словно кто щекочет, я её одергиваю, а она своё заладила — посмотри, весь зал корчится от смеха.

Кинофильмов не пересчитать, сколько пересмотрено: «Ущелье Аламасов», «Истребители», «Горный марш» — там один вражина из маузера свои инициалы выбивал, выстреливал пулями на стенке вагона. Я потом тоже из мелкашки пыталась на стрельбище, да не очень вышло, хотя в Ленинграде я получила уже взрослый большой значок «Ворошиловского стрелка». К маме увезла, там оставила.

Однажды был у нас культпоход в кинотеатр на Невском проспекте, показывали «Ленин в 1918 году». Ильича играл замечательный артист Борис Щукин. Так здорово у него всё выходило — ну, прямо живой Ленин. Закончился фильм, и вдруг в зале перед экраном появился этот самый Щукин, уже без грима, в другом, конечно, костюме. Что тут сотворилось, мы все ладони отбили, еле он нас успокоил. Рассказывал, как всё узнавал про Ленина, как изучал его походку, жесты, как голову тот любил наклонять, как учился картавить, кепку носить под Ленина. Уж так интересно говорил, так говорил! Я маме рассказывала, да она не всё понимает, ей кажется, что кино — так это всё взаправду, там настоящие те самые люди, а не актёры.

Ну, да ладно. Рядом с нами на Моховой был ТЮЗ — театр для детей. Актеры там молодые, весёлые. Мы с ними подружились, и они над нами шефство взяли — приглашали бесплатно на премьеры, драмкружок у нас вели, струнный оркестр затеяли. Вот я туда и записалась. Ходила, ходила — не столько из-за гитары, сколько из-за руководителя. Олегом его звали, высокий, глаза синие, как незабудки, русые волосы волнами.

Он мне объясняет, на какие лады пальцы класть, а я ничего не понимаю, оглохла, краснею, взглянуть на него боюсь.

По воскресеньям были танцы, Олег там всегда пропадал. Танцы я не люблю. Смешно, ей-богу. Обнимаются при всех, ну где такое есть в природе? Мне не нравилось, и всё тут, не переубедить меня. Топчутся, хихикают. Вот пляска — иное дело, как Марийка наша, тут удаль, азарт, кураж, тут характер как на ладони виден. И всё же кружилась я на танцах, было. Странно, неужто это я бегу по Кирочной белой ночью, белое платьице, белые прорезиненные балеточки, начищенные зубным порошком. Бегу на танцы, опаздываю, и жарко мне, потно, душно. Неужто это я стою, а Олег хочет обнять меня при всех, а я не знаю, куда руки деть, и упираюсь ему в грудь, а глаза мои всё вниз да вниз?

Потом началась финская война, Олег ушел добровольцем. Убили его под Выборгом. Так что не вышло у меня с первой любовью.

Загрузка...