А кто мы такие: бедные или богатые? Рано или поздно вопрос этот возникает в сознании любого, кто в состоянии хоть как-то думать. Правомерность постановки самого вопроса, его возраст или надобность обсуждать бессмысленны, он ровесник всей истории общества. Иное дело, что считать за богатство: количество жен в гареме или качество идей в голове. Встал этот вопрос и перед Потехиным, рано встал и бескомпромиссно. Плевать ему было, что у Наташки персидские ковры и пианино, а у них — бабкины половики самовязаные, что у Юрки-Попа четверо штанов, а у него двое, и уж тем более на всякие там дворцы и хижины плевать, но более существенные вещи заставляли ломать голову.
У Федьки-голубятника костей десятифунтовый бочонок из-под икры. И какие кости! Помрешь от зависти. И бабки, и альчики, и козанки. Крашенные разного цвета чернилами, фуксином, наваром луковой шелухи или просто костной белизны остатки скелета. Вот это чужое богатство сильно мешало жить спокойно и постоянно будило нехорошее чувство. Гошке уже одиннадцать лет, Федьке — шестнадцать, время для накопления богатств неравное. А Ибрайка? Он же ровесник, а у него целый ящик костей, а у Гошки все богатства умещаются в драном кармане.
...Ладно, метнем еще раз. Поставим на кон заветную, и биту-«сочку» сменим. Хорошая бита, обширканная о кирпичи, залитая свинцом, ярко-малиновая, она явно не по такому игроку, как Гошка. С такой битой богатства наживать, а он, мазила, опять проигрался. Теперь половина Федькиных альчиков перешла к Ибрайке, а все Гошкины — к Федьке. Федька предлагает: «Давай твою биту, даю за нее десяток, а я отыграюсь и отдам ее тебе?» Но бита не Гошкина, она Сережки Тихонова. Правда, если ее профырить, Серега простит, он такой, но Гошка со вздохом прячет биту за пазуху: «Не лапай. Она заколдованная».
Федька, конечно, может запросто отнять биту у Гошки да еще и поддать коленом под пружины заднего сиденья, но он боится своей матери — бабушки Маши. Она ему так поддаст!
Кости можно выиграть, можно сменять и можно купить. Менять не на что, а денег нет. «Кепско пан», — как говорил портняга. «А кто мы такие: глупые или умные?» Этот вопрос никогда не возникает в нашем сознании, ни в каком возрасте, и все же, когда Юрка-Чуня подал простецкую, серую, как мышь, мыслишку, Гошка умилился и признался: «Правильно! Ну, ты и ушлый, я бы сроду недопетрил...»
Чуня — лентяй, мыслитель и теоретик, он не играет в азартные игры, он смеется над игроками и заводит их, разжигает страсти вплоть до драки. Он созерцателен и много читает, он такое иногда вылепит, что и Юрка-Поп удивляется. Ну кто, кроме Чуни, мог сказать: «Деньги делают деньги, значит, кости должны делать кости». Это что-то туманное, но он сейчас же пояснил: «Если у тебя десять альчиков, то с ними можно выиграть двадцать. Но ведь и другие кости не задаром валяются».
А то? Каждое утро татарин-старьевщик ходит с мешком по дворам и гуняво поет одну и ту же песню: «Сапог, шубу, кости, тряпье и всякий шурум-бурум берем, па-ку-па-ем...» Вот именно — покупаем! Значит?..
...Целый день Юрка-Чуня с Гошкой, забыв про школу, уроки и их занудное продолжение в виде домашних заданий, шарили по мусорникам, помойкам и свалкам и насобирали половину мешка отменных костей. Старьевщик, подозрительно осматривая ребра, позвоночники, моталыги и самих поставщиков сырья, обругался: «Сапсем плахой кости: мелкий, грязный, сплашной барашка». И, нехотя пошвырявшись в кармане, вынул медный красный пятак.
— И все? — спросил Чуня.
— Псе. Айда, айда! Ките. Хватит.
— На́ обратно твой гнутый пятак. Им и в орлянку не сыграешь, — возмутился Гошка, но татарин уже ловко вскинул свой необъятный мешок на спину и пошел опять, завывая на всю улицу: «Всякий хлам, хозяйка, выноси — акча много не проси...»
— А на фига мы уродовались целый день? В школу не пошли. Опять вздрючка будет, а барыш — пятак?
Чуня, почесав ногу об ногу, задумчиво сказал:
— А я знаю, где склад утильсырья. Татарин туда все хурды таскает. Тряпье в одну кучу, кости — в другую, галоши — в третью. А сарай один, и замок на нем — гвоздем откроешь. Давай его же кости ему же и толкнем. А лучше другому сдадим.
— А через крышу нельзя? — просветленно осведомился все понявший друг.
— И через крышу можно. Сарай низкий. Доски прелые. Сторожа нет. Простенок узкий, пришли — ушли. Кто видал?
— Ага, — подхватил Гошка, — тихо на улице, сани подъехали — следом следы замело...
— Это все — чепуха, — задумчиво сказал Чуня, почесывая другую ногу, — пятак — половина чувала, гривенник — чувал. Ерунда, так сармак не делают. Засыпемся, татары из нас два чувала костей смостырят и в милицию не поведут — в простенке уделают... Не пикнешь. Другое что-то надо. Братан вчера галстук для танцев купил. Думаешь, на чем он заработал? На костях. На человеческих.
— Человечьи он не возьмет, — вздохнул Гошка, — он их враз, зараза, угадает.
— Дурь. Мы же не ему мослы сдавать будем, а как братан — в мединститут. Там все берут — и черепа, и моталыги — и платят больше. За одну черепушку двугривенный дают.
— Без начинки? — уточнил Гошка.
— Дурь. С начинкой череп и копейки не стоит. Брательник же на втором курсе учится, дохтур он будет, поэтому все знает. Завтра айда на кладбище. Там уже вся кодла прошла с мешками, весь второй курс. Но я знаю одну заначку, в углу за холерными могилами. Там Кутум бугор размыл, и мослы сами сыплются, и ковырять не надо.
— Так они холерные?
— Нет. Братан говорил, что там когда-то давно «дворян — голубую кость» клали. На могиле креста нет. Братская. Кол и номер на нем.
— А какие дворяне?
— Какие, какие — беспризорные. Из анатомички. Карандаш химический во рту помусолят, на ляжке нарисуют — № 2656. Все — дворянин обозначен. Сто лет прошло — мослы, как игрушки. Соображать надо, как брательник, он — дохтур, все знает.
— А кости-то примут? А то припрем!
— Примут, примут. По закону костоприимства.
Гошка — недотепа, мендочка, мякина и неудачник, жизнь его давно поучает, а он все базу теоретическую подводит, а база его подводит. Так и идет. Целый второй курс на костях прибарахлился. Марк Ананьев — брательник Чуни — два галстука-самовяза и флакон «Шипра» заработал, а до Гошки очередь дошла: хоп-стоп, не вертухайся. С утра на кладбище отправились и чувалы рогожные прихватили, в каждый по «дворянину» сложить можно. И могилу с тесовым колом нашли. Но не тут-то было. Половодье подвело. Кутум начисто весь левый берег залил, вся Чунина заначка под водой оказалась. Не нырять же за костями. Пошли друзья, побродили меж могилок, не больно-то они, черепушки, поверх земли лежат. В земле им прохладней. Нашел Чуня какой-то мосол, разглядел, повертел перед носом, обругался по-нехорошему — вертебральтус! И запулил кость за часовню.
— Что ты лаешься?
— Я не лаюсь. Это позвоночник — вертебральтус. Так дохтур говорит. А весь хребет — колюмнус вертебральтус, а где его целиком взять?
Теперь, вспоминая все заработки своего детства до молодости, Потехин может с гордостью гражданина подвести итог: «Трудно свой хлеб добывал человек». Ну, не хлеб, так халву, орехи-фундук, ириски, билет в киношку, перочинный ножик, крючки рыболовные — мало ли на что деньги требуются. Первую рабфаковскую стипендию — 60 р. — он получил в 1938 году, а до этого тоже деньги нужны были. С матери — пятиалтынный, с дядюшки — полтинник получишь, а бабка деньгами вовсе не баловала. Если на баню даст, и то два раза пересчитает. Так чем же мы зарабатывали, дай бог памяти?
В альчики-фырики? Нет, это не доход, проиграешь и взгрустнешь. Арбузы бабам с базара носили за пятак? Или тот же зимбиль, набитый дополна, — еле прешь, кварталов пять. Было дело.
Дрова в поленницу укладывали? Ну, это так, за мерси с угощением. Вот тарную клепку на бонзаводе из баржи выгружали. Это уже бригадный подряд. Работа не тяжелая, пару вязанок петлей перехватишь и пошел по трапу. Это уже профессия — таскаль. Разогнали бригаду, какой-то умный нашелся, орал что-то про эксплуатацию детского труда.
Банки с кинолентой из сада в сад, из «Колизея» в «Водник» таскали между сеансами? Было. За натуроплату. За билет на «Папиросницу от Моссельпрома». Теперь бы нам такую работенку поручили — фигу.
По ширмам не шарили? Нет.
Папиросы: россыпь штука есть! Нет, не торговали.
Карусель на Вейнеровской площади крутили? Было дело. Упрешься грудью, а не достанешь до крестовины грудью, то и лбом упрись и пошел, как белка в колесе. Подобной тягой когда-то на коноводных судах-кабестанах пользовались. Но там большой скорости вращения не требовалось. А на карусели чем быстрей, тем веселее. Лишь пятками сверкали ребятишки. И такса подходящая была — пятак за сеанс, за двадцать полных оборотов. А билет — гривенник с рыла. Тем, кто катается, — удовольствие; тем, кто катит, — оплаченный энтузиазм и никакой эксплуатации труда. Хорошая забава — карусель, лучше, чем центрифуга для космонавтов. В центрифуге едешь, а здесь везешь. За вечер так убегаешься, что ноги заплетаются, а насчет того, чтобы голова закружилась, — бог берег. И вообще, головокружение чаще случается у тех, кого везут, а не у тех, кто везет. Дело проверенное.
Еще чем зарабатывали? «Кошкам рыбы, кошкам рыбы, кошкам рыбы и котам». Это было, покрикивали, сидя на Сапожниковском мосту. Покупатель был привередливый и жадный. Вобла махалкой дрыгает, а он у нее жабры нюхает, не снулая ли?
Белье с веревок не «сдували»? Нет! Вот дрова из своего же амбара таскали. Шашлычнику на мангал. Когда натурой отжалует, а то и денег даст.
Металлолом в баржи грузили? Это попозже, это уже в отрочестве, а не в детстве. Попозже-то мало ли чего было? Даже клякерами при театре подрабатывали.
На «Пролетарской ватаге» лед с Волги на берег возили? На Сережкиных санках-чунках? Было. Это с голодухи. За тарелку перловки в заводской столовке. Кстати, а почему это нынешние господа-четырехклассники сачкуют? На субботники их не гоняют. Что они, здоровьем ослабли? Такие попастые ходят — не поймешь, где пацан, а где девка. Ах, они маленькие еще. Впрочем, маленьких и нас щадили. А потом был первый честный, трудовой заработок на субботнике.
В том году весна шла лавиной, не шла — катила с верховьев широким водопольем. И ранняя, и дружная, и стремительная — любое слово подходит для определения характера той далекой весны. Где-то по керженским урманам Семеновского уезда Горьковской, нет, тогда еще Нижегородской губернии, по лесным берегам Суры, Мологи, Ветлуги снегу за зиму навалило столько, что замело по самые печные трубы все малые деревухи, хутора и выселки. Ломились от снегов ветви вековых елей и сосен, все овраги, балки и низины замело и засыпало, застревали на дорогах лошаденки, запряженные в розвальни, озими спали спокойно под пуховым одеянием снегов, морозы долго держали, не давая таять зимнему убранству, а потом враз, в однодневье, от бескрайних просторов заполярного Урала до Саратова и потеплело, и посветлело, и засияло все под солнцем, и обратилось в благодатную снежную воду. И пошло, покатило...
В марте били мужики пешнями метровый лед, укладывали его звонкими, хрустальными кубами на подводы и везли на рыбозаводы, в бунты, в посольные выходы, в погреба и погребцы, запасаясь холодом на предстоящее лето. И вдруг словно взбесилась Волга, взорвалась за день единый. Поверх метрового льда покатила вдруг вешняя, прибылая вода, снося все на пути и там, под водотоком, образовался ледоход, и какой! Старики такого не помнили. Весь город спешил на берег Волги поглазеть на этот разгул и разбой.
Срезало сваи на причалах, угоняло пристанешки и дебаркадеры, наспех учаленные к берегам, грозило смахнуть зимующие караваны в Балаково и Спасском затоне, наваливало на острова и косы огромные ропаки и лавы. Со звоном и треском зачинался каждый новый день: пестрый, радостный, ликующий, словно на полотнах русских живописцев. Был же кто-то предусмотрительный на рыбозаводе или в тресте. Предвидел неожиданно ранний ледоход, и тогда-то на помощь взрослым и мобилизовали пацанву с салазками и санками на доставку хрустальных кубов к плоту завода.
Лед и соль — два немудреных продукта требовалось для сохранения весеннего улова рыбы. Еще ветер да дым от березовых углей — вот и вся бесхитростная дедовская технология тех далеких времен. Ни тебе вакуумных котлов, ни поточных линий, ни килькоразделочных машин или там фаршедробилок тогда не было. Что дробить-то? Вали весь улов в чаны с солью, потом промой и вешай на салмаки для вяления — все дойдет, вызреет, обольется живым жирком: и вобла, и лещ, и сазан, и всякая шваль безродная вроде красноперки, плотвы или густеры. Впрочем, тогда не до нее было, с селедкой еле управлялись.
Уж не во сне ли приснилось Гошке, что прямо напротив города на косе, именуемой пляжем, выметали эллингские рыбаки семисотметровый невод. Быстро управились с заметом без метчиков, на весельных лодках, и рады, что невод ровно пошел, а взялись тянуть его — и стоп! Глотку надорвал артельщик, мыкаясь между пятным колом и тяговым урезом, но — погоди, не спеши. Так и не хватило силешек вытянуть невод из воды. Битком был он забит сельдью-черноспинкой, или бешенкой, как ее в старину величали.
И впрямь бешеная рыба. Собиралась она в огромные многотысячные косяки у морских кос и осередков и, выждав до нужной ей поры, мчалась до самого Саратова на нерест. Шла она верхом, плавом. Играла и серебрилась река от этих косяков, шест втыкали меж рыбьих спин, и он плыл, как флаг по воде.
Как-то, рассматривая небольшой этюд художницы Веры Хлебниковой, в квартире ее сына художника Мая Петровича Митурича, поразился взрослый Потехин отнюдь не цветоемкости этого полотна. Бедненько как-то все, беловато. Чуть с серебринкой глядится Волга, и не поймешь сразу, блики это на воде или спины рыбин поблескивают. А потом, прищурившись, как от солнца, он даже отпрянул от картины...
Да, так тогда было! Не в воде, а в серебристом косяке отразились и небо, и солнце, и весь сущий над Волгой мир. Без пестроты и игры красок сумела художница передать эту наполненность, эту щедрость, изобильность реки. Значит, не один Гошка запомнил такое, она, художница, много старше его и силой таланта сумела остановить мгновенье, сохранить его до дней нынешних, и это казалось видением, повторить которое уже невозможно.
Только в середине прошлого столетия стали брать эту рыбу в посол, а то и за рыбу не считали — валили в жиротопки, гнали из нее жир. Вот уж где богу свечка-то была! В 1853 году Карл Максимович Бэр научил купчишек голландскому способу посола, и немалые миллионы подзарабатывали на своих промыслах те, кто был посообразительней да порасторопней. И отечеству продукт отменный поставлялся. И на Брянщине, и на Рязанщине отдавали дань каспийской селедке, уминая ее с разварной картохой.
Смотались мужики на лодках на Пролетарскую ватагу, пригнали с баркасом три прорези живорыбных и начали огромными сачками-зюзгами переваливать рыбу из невода в эти прорези. Подтянут урез неводной, подобьют мотню и опять переливают в прорези.
— Сколь же мы нынче квартальных планов-то загребли, — потирал руки довольный артельщик. — Тоська-приемщица и за ночь не управится квитанции нам выписать.
Было дело. В иную пору схватится Потехин за седую башку и взвоет от недоумения — зачем, по какому такому мудрому замыслу потребовалось квасить отличную речную рыбу в томате? Выпаривать ее в автоклавах, обезжиривать в жаровнях, гадить, мешая с горохом и морковью? Все само по себе и по отдельности хорошо. Но сколько лет загоняли рыбу в банки на комбинатах, усложняя себе жизнь, удорожая себестоимость, а народ тосковал по необразованной, нежной в своей грубости рыбе самой элементарной, первичной обработки.
Теперь, слава богу, опомнились, за неимением исходного продукта. Помер, царство небесное, тот артельщик, который за один замет невода два годовых плана выполнил. И вместо ста восьмидесяти рыбозаводов сопят себе полегоньку четыре комбината, гонят, не поспешая, кильку всмятку и кильку вприсядку.
Не вдвое, а в шесть раз был в том году улов больше нынешнего, и ничего не проквасили, не протушили, все сохранили только с помощью льда и соли.
Спросил недавно Гошка у одного молодого технолога:
— А что такое тарама[9]?
Пожал технолог образованными губами и промямлил презрительно: «Какое-то варварское наследие технологии каменного века». Так, так. Все верно. Но не застал он, молодой губошлеп, тарамы, не едал ее.
Тарама-то бедой пахла. Под суд за тараму шли. Когда зашивались на рыбозаводах, не хватало посольных емкостей, когда создавалась угроза протушить улов частиковой рыбы, тогда в Госрыбтресте это опасное слово «тарама» и начинали произносить шепотом. Потом шло распоряжение Пролетарскому, Буденновскому, Крупскому рыбозаводам и бывшему Масловскому заводу выделить дополнительно баб-резалок и тару для тарамы.
В былые конкурентные времена проще поступали промышленники: «Вали ее, воблу, к чертовой матери, в ямы, закапывай землей. Пусть протухнет, пропадет добро, но цену на рынке занизить не дадим».
Случалось и по-другому. Ежели начинало загораться живье и обрабатывать его не успевали, пороли резалки леща и воблу, вынимали икорные ястыки и складывали в бочки. Соли крепче. В корень, внасыпь соли — не пропадет товар. Потом кипятком ошпарят добрые люди тараму, и опять же с картошкой и слопают на здоровье. На безрыбье и рак рыба.
Разок погорел и Гошка на тараме, ну да, ладно, все давно забылось, а глянь, и впрок наука пошла.
Старший пионервожатый Венка — заводила и зачинатель всех отрядных дел — долго уверял директора рыбозавода имени Крупской, что помощнички не подведут, а порядок и дисциплину он обеспечит такую, что все довольны будут.
Директор — человек пожилой, мудрый, по возрасту ему в сыновья годились не только помощнички, но и сам их предводитель Вениамин Павлович, — сомневался и переспрашивал:
— Говоришь, не подведут? Так ведь малы больно твои промокашки! Ты мне напираешь на старшие классы, какие они старшие, если в четвертом классе учатся? За этой публикой глаз да глаз нужен. Ну, допустим, на плот я их не пущу, от греха подальше, но и на берегу... Сорвется какой-нибудь с вешалов — руки, ноги поломает. С меня спросят — куда, старый дурак, глядел?
— Кто? Они сорвутся? — возмущался Венка. — Да это обезьяна сорвется, а мои орлы на зубах, но повиснут.
— Вот, вот, — соглашался директор, — а нас с тобой рядом с ними повесят на провялку.
— Да все мы гайки великой спайки одной трудящейся семьи! — восклицал Венка с пафосом. — Вы — шефы, мы — подшефные! Ваш завод носит имя Надежды Константиновны Крупской! И наша школа носит ее имя. Загоним в клизму капитализму! Мы — молодая гвардия рабочих и крестьян!
— Это ты гвардия, а они — цыплята, опята, соплята, им до гвардии-то еще расти и расти. Как бы нам с тобой не влетело за несовершеннолетних.
— А мы по принципу добровольности будем отбирать ребят. Девчонок совсем не возьмем: сорок богатырей, четыре учителя и ваш представитель — углядим.
— Нет, дорогой, спасибо за заботу, за помощь, но не могу. Семиклассники у меня работали хорошо. Вагон воблы нагрузили, а твои богатыри малы еще — совсем мелюзга.
— Вам просто лишней каши жалко для юных пионеров, — пошел вожатый с последнего козыря. — Жалко детей покормить, так и скажите.
— Ты мне демагогию не крути, — возмутился директор, — веди в обед — всю школу накормлю в заводской столовке. Хлеба не обещаю, сам понимаешь, карточки, а ухи, каши, рыбы пусть лопают от пуза.
— Мы задаром лопать не обучены! — гордо возразил вожатый.
— Ну, пес с тобой! Веди в субботу своих богатырей, найду я им работу полегче, по силам и по смекалке. Пусть готовую воблу с салмаков снимают и в кули рогожные укладывают. Идет?
Бей, барабан, труби, труба! Тридцать два богатыря в четыре кривые шеренги идут на субботник. Позади всех Гошка; впереди — самый рослый Ибрайка, и вожатый с красной повязкой на рукаве гордо посматривает со стороны на эти «гайки великой спайки».
Идут, маршируют, как умеют, держат равнение. А позади их цыганята бегут из табора, что за вокзалом стоял. Приплясывают и припевают ходившую тогда припевочку: «Пионеры юные, башки у них чугунные, сами оловянные — черти окаянные!»
Венка — ноль внимания. Только покрикивает: «Левой, левой!» С цыганятами ему связываться нет никакого резону, а то еще и не такое споют. В этом таборе давно уже бесклассовое общество построено — терять им нечего: «Мы цыгане! Не пашем, не боронуем — коней воруем и тем торгуем!»
— Приставить ногу! Звеньевые, ко мне!
Пожилой мастер с недоверием поглядывает на пришедшее пополнение. Турнуть бы их отсюда, пусть в буй-мяч играют, работнички. Но нужда. Вобла пересыхает, а рабочих рук не хватает. Обрадуешься и такой помощи.
Мастер «популярно» объясняет пионерам задачу:
— Значит, так, дети! Вобла на вешалах вешается таким макаром: на самых высоких рядах висит вобла-двойка. Это малосол, отбор, пойдет на экспорт. От жаберной пластинки до анального плавника 24 сантиметра. Потому и двойка называется, что в связку только по две штуки ее нанизывают. Ниже — четверка, еще ниже — шестерка — по шесть рыбин в чалке, совсем внизу — неразбор. Понятно?
Ваша благородная цель и задача — не перепутать сорта. Все в одну кучу не валить: двойку — с двойкой, шестерку — с шестеркой. Кули рогожные вам сейчас подвезут, в них и будете складывать провесной товар. Понятно? А мы с Вениамином Павловичем будем кули сами таскать в цех. Бабы их бечевой зашьют, бирки привесят, и айда, поплыла наша вобла до самой до Москвы и дальше.
Теперь так, особо осторожно ставьте лестницы и стремянки. На каждой лестнице шкерт привязан, вот эти веревки, видите? Они зачем? Чтобы привязать лестницу к стояку и не скуидриться, извините, не сорваться с верхотуры. Внизу лестницы окованы, проверяйте, чтобы зубцы держали низ прочно и лестница не посклизнулась.
— Поскользнулась, — поправил вожатый.
— Вот и я это хотел сказать. Шесты продольные проверяйте допрежь, чем к ним лестницу прислонять. Шесты могут быть сучклявые али надломленные, особо по ним не порхайте, и главная благородная цель и задача вас, как юных пионеров, соблюдать порядок и не озоровать.
Обедать пойдете в первую смену, по заводскому гудку, под моим руководством. Ежели не очень устанете, то и после обеда часок-другой поработаете, а там и домой с богом. Чтобы все, стало быть, было по-божески, как положено: пионер — всем детям пример.
Прежде чем начать работы по уборке «провесного товара», как назвал его мастер, надо этот самый товар попробовать. Пожалуйста, бери и пробуй, сколько влезет. Ежели перестараешься, цинковый бак с водой рядом и кружка литровая на цепи, как собака на привязи. Но работнички не очень-то навалились на воблу. Удивишь ли их? У каждого дома найдется такого-то добра. В ту пору вобла в деликатесные товары не входила, случалось, ей даже и печки топили: прошлогодняя, пересохшая вобла была дешевле дров и горела жарче, только вот дух тяжелый шел из печки.
И все же малосольная двойка — это отличный товар. Возьмешь такую рыбину, размером в четверть метра, да глянешь через нее на солнце, и засверкает она, а на просвет увидишь всю ее анатомию. Потом постучишь ею о столешницу, чтоб чешуя с кожицей легче отставала, в два-три приема очистишь, рванешь вдоль хребтины, и блаженствуй сам себе на радость. Кому больше спинка нравится, кому ребра, а кто совсем привередливый, тот только икру и потреблял.
Все искусство мастера-солильщика заключалось в дозировке соли. В корень-то и дурак посолит, а вот дать такую дозу соли, чтобы не «загорелась» рыба, то есть не протухла, не каждый умел. Пересолить тоже нельзя, как говорилось, «за пересол — по спине»; пересоленную рыбу быстро рапа покроет, всякие там натрии и хлоры сожгут тело рыбы, она быстро окислится, заржавеет жир, потеряется вкус, станет вобла сухой и хрусткой, как алебастр, — пропал товар, вали его в брак.
Кудесники были эти мастера-практики, не подозревавшие о существовании органической химии. Дело знали, все на опыте держалось. На глазок, на ноготок, на щепоть все определялось, но это для форса, для рекламы, для поддержания профессиональной гордости. Опытный мастер знал и емкость каждого посольного чана, и дозу соли, и насыщение рассола. Это только для близира он палец в тузлук опустит да полижет его, а сам-то он все учел: и температуру наружного воздуха, и температуру рассола, и жирность товара, и даже качество самой соли. Особо жировые тузлуки ценились мастерами. Случалось, и до драки дело дойдет, когда первую партию товара вынимают и закладывают вторую. Отработанный тузлук с кровью и жиром во второй и в третий раз будет работать мягко, не жечь рыбу, только знай, подсаливай его в меру. И отмыть рыбу надо умело, и почамрить (помешать) ее, сгоняя слизь и рапу, и нанизать, и повесить — всему свой опыт нужен, еще дедами завещанный.
Казалось бы, не все ли равно, в чем товар доставить до покупателя — в мешке или в рогожном куле? Но и это учитывали первобытные технологи. Мешковина легко пропускает воздух, вобла быстро пересыхает. Двуслойный куль из мочальной рогожи куда как дольше сохранял влажность, и, кроме этого, обладая дубильным свойством, он оберегал товар от заведения шашела. И даже, как утверждали знатоки, сам рогожный дух, мешаясь с рыбным, придавал вобле запах легкой копчености.
И если ты все вывел и довел тютелька-в-тютельку, зазолотился товар, облился жирком, сам в рот просится, тогда ты — мастер. Тогда с тобой сам директор за ручку здоровается, и в списке ударников ты первый, и даже если перехлебнул на радостях малость — и это простят.
Вожатый Венка, он же Вениамин Павлович, не подкачал, сдержал слово, данное директору. И орлы не подвели. Был тому один секрет. Он пообещал всякому и каждому, в том числе и Гошке, что если они озоровать и безобразничать на субботнике не будут, а проявят высокую трудовую сознательность, то артельные деньги, не ахти какие великие, он на руки не раздаст, а поведет весь отряд в стрелковый тир общества «Авиахим», и там каждому дадут малокалиберную винтовку «ТОЗ», из которой они и будут палить по мишеням, демонстрируя свое стрелковое мастерство.
Отдельные накладки, конечно, были: кто-то палец занозил о сухой плавник воблы, кто-то штаны порвал, а Ибрайка — первый помощник Вениамина Павловича — кому-то в ухо съездил за непослушание, — но все это пустяки — к обеду молодцы обобрали все верхние ряды салмаков, отсортировали воблу, все проделали как положено и строем проследовали в столовую.
И теперь Гошка этот обед помнит. Хлеба к нему, конечно, не мешало бы, но где его было, хлеба-то, взять? Ладно, обошлись ухой, отварной тарамой с картошкой, и даже крахмального, мутного и подслащенного сахарином киселя отжаловали по стакану на каждую богатырскую душу. После обеда сам директор завода пришел в столовую, всякому и каждому руку пожал, поблагодарил за шефскую помощь, обещал в райком комсомола сообщить о трудовом энтузиазме пионерского отряда имени Крупской, пригласил всех после работы в заводской клуб на специальный, бесплатный киносеанс фильма «Человек из рубки коммунизма» и, обращаясь к вожатому, объявил, что сейчас разрешается часовой перерыв на отдых.
Лучше бы тот перерыв и не объявляли. Всех перевезли на баркасе «Первый» на ту сторону реки Болды, в некогда знаменитый болдинский лес, порезвиться на травке, а Потехин на баркас опоздал. Все попали на остров, а он — нет. На нет и суда нет, как бабка говорит. Пошел Гошка бродить по заводу, все же интересно разглядеть, что к чему. Вот подошел баркас с двумя затонувшими баржами, одни борта сверху, как только совсем их по пути не утопили? Оказалось, это не баржи, а дощаники. Борта и днище у них специально прорезаны, в прорези-щели вода свежая наливается, или циркулирует, как приемщик объяснил. В прорезях на завод доставляют рыбу-живье. А еще есть рыба-свежье, а еще есть рыба-охлажденка...
Много всяких «а еще...» узнал Гошка, пока добрался до навеса, под которым сидели верхом на скамьях в клеенчатых фартуках и нарукавниках бабы-резалки. Совсем как всадники на конях. Схватив большого сазана, сильного и извивающегося в руках, они ловко тяпали его чакушкой по хрупалке и, очакушив рыбину, пластовали от махалки до башки. Короткие и широкие ножи сверкали в их руках, как сабли.
Долго глядел Гошка на эту их работу, что-то сравнивая и прикидывая в уме. Потом подошел с опаской поближе к одной из скамеек и прислушался. Так он довольно долго стоял, склонив малость голову, пока одна веселая и такая же конопатая, как он, девка не закричала ему:
— Чего уставился, лопоухий?
— А они не стонут, когда ты их режешь?
— Чего? — не поняла девка. — Иди себе по своим делам, а то все штаны в крови да в слизи измажешь, она тебе, мать-то, тогда задаст.
Гошка послушался совета, тем более что он уже где-то успел забрызгать рыбьей кровью коленку, но, выйдя из-под навеса, он еще раз оглянулся на чан с кровавым пластом и подумал: «Почему же мне не страшно смотреть, как режут пополам живую рыбу? И вроде даже и не жалко ее. Почему? Наверное, потому, что она не кричит, не стонет, а только молча извивается в руках своих мучительниц. Вот если бы кота Томку заживо начать резать, небось, как бы он взвыл и начал царапаться. Наташке хотели зуб сверлить, так она так разоралась и руками и ногами дрыгала, головой трясла, вся извивалась, как сазан, и от нее все врачи разбежались. Зуб остался непродырявленным. Небось ей по хрупалке чакушкой не стукнули. А у рыбы ни рук, ни ног нет, одна махалка, и отбиваться нечем.
Потом Гошка зашел в солильное отделение, там тоже стояли деревянные, окованные железными обручами чаны с икорными ястыками частиковой рыбы. Два солильщика, подхватив на деревянную широкую лопату груду смешанной с селитрой соли, раскидывали ее веером и принимались равномерно размешивать верхний слой икры. Тут Гошка спохватился, что пора вернуться на плот, наверное, ребята уже вернулись с острова.
Для удобства работы посольные чаны были вставлены в круглые прорези в полах, и борта их выступали не более чем на полметра. Над каждым чаном лежала широкая доска-сороковка, по которой ходили солильщики, разбрасывая соль и размешивая ее. «Надежная доска, — смекнул про себя Гошка, — вон какого мужика выдерживает и только едва прогибается, а меня и подавно выдержит». И он сначала робко, а потом смелее пошел по доске поперек чана, полного доверху. На середине он малость попрыгал, доска послушно и приятно пружинила под ногами, и Гошка подпрыгнул повыше, но поскользнулся и, не успев даже крикнуть, угодил по грудь в соленую кашу.
Поняв, что он не дотянется рукой до доски, Гошка заорал во всю мочь, но с перепугу у него перехватило горло, и он только промяукал еле слышно: «Ау-яу». Штаны и рубаха быстро намокли и потянули его вниз сильнее. Он попробовал поплыть, как по воде, но едва сумел с усилием вытянуть руку из вязкой, тягучей массы. Его, как в топком болоте, утягивало вниз, и уже у самого носа, как поплавок, торчал попавшей с икрой вместе вобельный кутырь — воздушный пузырь. Стараясь раскинуть руки и болтать ногами, малый заорал погромче, но и опять никто его не услышал. Он закричал еще, все пытаясь выбраться из тарамы, чтобы хоть как-то ухватиться за единственное спасение — доску, но дотянуться до нее не смог.
Где-то рядом разговаривали и покрикивали солильщики, плескалась вода, которой смывали пол из брезентового шланга, даже слышно было, как бунькал баркас, стоявший у плота завода, и никому никакого дела до Гошки, который боролся из последних сил, все больше увязая в клейком и тягучем тесте тарамы.
Теперь-то Потехин задает себе вопрос: забраковали бы целый чан готового товара, если бы он захлебнулся в нем? Посол крепкий, вытянули бы зюзьгой Гошку, и пошла икра к потребителю, который так и не догадался бы о некоторой добавке специй.
Когда кто-то из рабочих, случайно проходивших мимо крайнего чана, услышал щенячье повизгивание и полухрип, он и глазам своим не поверил, увидев увязнувшую чуть не по ноздри мальчишескую голову.
Когда Гошку на сетчатых носилках отнесли на плот, раздели и обдавали водой из шланга, он орал и подпрыгивал, уворачиваясь от струи. Кто-то сказал:
— Так бы и орал, дурак, когда в икре сидел. А то булькал сам себе под нос.
— Ничего, — сказал Гошкин спаситель, — он теперя соленый, дубленый, в тузлуке выдержанный — до ста лет не протухнет.
Как знать? Как знать? Еще целых сорок лет до загаданного срока осталось.
Барахлишко Гошкино сердобольные бабы-резалки сложили в зюзьгу и прямо с плота отмыли и прополоскали его. Потом отжали насухо, но просохнуть ему было некогда. И, сгорая от стыда, Гошка появился перед лицом всего отряда и Вениамина Павловича в одних трусах, в парусиновых туфлях, чавкающих от воды, и с остальным одеянием под мышкой.
Слава богу и директору, что он отказался от излишней рабсилы и девчонок при потехинском сраме не присутствовало. Вениамин Павлович, презрительно осмотрев новоявленного с ног до головы, решительно сказал:
— Все идут в тир стрелять по мишеням, а он... Он, Потехин, пусть сушит штаны над керосинкой и запоминает, как пагубно отрываться от дружного коллектива.
Дружный коллектив несколько минут всласть издевался над потерпевшим. Спрашивал: «Не пересоленная ли икра, не забило ли ей уши и ноздри и не хочет ли он попить после такой закуски?» И когда весь отряд шел обратно, дружно распевая только что открытую старшим вожатым новинку «Возьмем винтовки новые, на штык флажки и с песнею веселою пойдем в кружки», Потехин шел в последнем ряду в мокрых штанах и молчал. Он вспоминал, как маячил перед его носом вобельный кутырь, как хохотали бабы-резалки, стягивая с него бельишко, и почему он вдруг лишился голоса.
Отряд сменил песню и завел старую: «Красный барабанщик, юный барабанщик крепко спал. Вдруг проснулся, перевернулся...» И Гошка, для проверки голоса, тоже подтянул со всеми вместе: «...всех фашистов разогнал!» И, очевидно, именно в это время все фашисты помертвели от страха.