Да, тогда еще говорили так: изо, музо и физо. Музыкальное образование вел какой-то бывший тенор из обанкротившейся оперетточной труппы. Он был стар, заносчив и всегда ходил с замотанным горлом, оберегая никому уже не нужный и едва ли когда-нибудь хорошо звучавший голос. Говорил этот тенор дребезжащим баритоном. Немножко в нос, зато зычно.
Каждый урок он начинал с высокопарной лекции о значении музыкальной культуры в выполнении народно-хозяйственных планов. Свои жалкие познания в истинной культуре сей педагог одевал в пышные одежды расхожей терминологии тех лет. Он наглядно являл собой то, что сегодня спокойно именуют вульгарной социологией. Звали его Альфредом не то Рубеновичем, не то Диогеновичем. Говорил он с пафосом, жестикулируя всеми конечностями.
Всеобщая потеха начиналась, когда он, за неимением дирижерской палочки, доставал костяную, которой китайцы едят рис. Устремив ее к потолку, он призывал начать пение хором.
Наверное, определенной школьной программы по пению тогда еще не было, поэтому он со всеми разучивал одни и те же песни. Первое фиаско потерпел Бетховен. Доблестный Альфред начал с него. Ребятня, не знавшая толком ни слов, ни мелодии, тянула кто куда и невесть что.
Больше всех старался Гошка. Причем он упорно вместо сурка славил барсука. «По разным странам я ходил, и мой барсук со мною...»
— При чем здесь барсук, я вас спрашиваю? — визгливо восклицал учитель. — Вы будете, эй, как вас там? Хотехин, Утехин, вы будете осваивать музыкальную культуру?
На уроки частенько наведывались разные комиссии. Было их в ту пору множество: педологические, педагогицинские, наробразовские, родительские, шефские, медицинские, райкомовские и один раз объявилась даже «пятнастая» комиссия. Досужие старшеклассники объяснили недостойным пятиклассникам, что это была комиссия по борьбе с родимыми пятнами капитализма. Кстати, проклятым прошлым Гошку попрекали очень часто.
Вековые традиции и обряды, имена лучших выходцев из народа, не говоря уж о маршалах и генералах, русских полководцев и ратоборцев тогда еще продолжали валить в одну кучу с беляками и ненавистным дворянством.
Одну из таких комиссий возглавлял старейший и умный педагог Скрипин. Он присел на последней парте и слушал разноголосый хор. Вскоре из глаз его скатилась слеза.
Он искренне смеялся, слушая, как Гошка Потехин горланил на мотив блатной песни «И мой барсук со мною».
Когда Скрипин вышел, Альфред театрально схватился за сердце: «Нет, это не работа, а казнь». На следующее занятие он пришел слегка под мухой и очень понравился ученикам тем, что вдруг начал рассказывать о милых его сердцу похождениях с субретками и антрепренерами и даже под конец урока спел кое-что сверх программы. Подкидывая кургузые полы пиджака и вытворяя ногами с профессиональной ловкостью всякие антраша, он припевал: «Смотрите здесь, смотрите там — скажите, нравится ли вам?»
После этого урока в школе его больше никто не видел, однако вскоре приключился общегородской курьез. Тот же Альфред, подхалтуривавший малость на местном радио, к великому изумлению музыкального редактора и диктора Риммы Михайловны Кругловой и всех радиослушателей, вдруг загунявил в одной из передач: «По разным странам я бродил, и мой барсук со мною».
Так барсук победил сурка и ученик — учителя.
Физо, или физическая подготовка, началась для Гошки с прихода Станислава Брониславовича Сроды. Это была если не заря, то утро бескорыстного и многомиллионного приобщения к физической культуре. Если иной нынешний футболист из местной команды задаром табуретку не перепрыгнет и, получая некий кошт, равный зарплате грамотного инженера, не стыдится предпоследнего места в какой-то там последней лиге, то футболисты тех времен были рабочими парнями, рабфаковцами, студентами.
Разносторонне развитый спортсмен, обладавший культурой, и не только спортивной, Срода был еще и энтузиастом. С физкультуры никто не сбегал, как с пения. Зачем бежать? На уроке набегаешься. Как-то мама, просматривая Гошкин дневник, с некоторой грустью установила: «А ты, сын, оказывается, отличник. — И, покачав с сожалением головой, добавила: — Правда, по физкультуре».
Пожалуй. Учитель Срода считал по-другому. Стаскивая брыкавшегося Гошку со шведской стенки, он говорил ученику: «Ты что, в сад за яблоками лезешь? Это тебе спортивный снаряд, а не забор». А когда Гошка лихо, по-обезьяньи взбирался по канату, Срода прохладно хвалил его и говорил: «Ты лезешь не за счет мускулатуры, а за счет легкости тела и, возможно, головы».
Выводя ему со вздохом «отлично» в четверти, он тоже добавлял: «Отлично не за мастерство, а за энтузиазм».
Изо состояло из двух слагаемых: рисования и черчения. И то, и другое вела Евдокия Иродионовна Нешмонина. В ту пору старушке было под семьдесят лет. Она была вечной, как кремль, как старые соборы. Когда-то она учила учителей и их родителей, теперь дело дошло до правнуков.
Недавно Потехин на одной из выставок увидел ее портрет, выполненный художником Портновым, коренным астраханцем. С портрета сурово смотрела седая старушка в сильно поношенной вельветовой толстовке и поэтому особенно сияющим на ней новым орденом Ленина.
Да, именно так она всегда смотрела на Гошку. Не презрительно, а сурово. Было за что.
Прежде чем поставить какую-нибудь модель, например, эллинский нос, выполненный в гипсе, она обращалась лично к нему: «Если подрисуешь соплю или наденешь на переносицу чеховское пенсне, — вышвырну из класса».
Однажды она задала рисовать цветы. Большинство ребятишек изобразили георгины, розы и хризантемы, срисовав их с цветных открыток. Гошка, которому лень было возиться со всякими лепестками и венчиками, срисовал дома два листа фикуса и стрелку разворачивающегося, не ахти какого мудреного цветка.
Пошвыряв в кучу благоуханную продукцию всего класса, она показала Гошкин фикус и сказала: «Это — лучшая работа! Почему? Я вам много раз говорила — не копируйте копий. Рисуйте только с натуры. Хоть ухват, но с натуры. Это полезнее, чем потратить вечер на перерисовку пошлых открыток. Садись, Потехин. Молодец. Ты озорник, но что-то в тебе есть».
Молодец здесь же сразил старуху:
— А как я ангела нарисую с натуры?
— Я тебе другое задание даю: нарисуй черта безрогого. Найдешь натуру?
— Найду, — быстро смикитил Гошка, — сам себя срисую в зеркало.
Прозвища, данные детками своим наставникам, остаются несмываемыми, как тавро. Кляча так Кляча — на всю жизнь.
Евдокия Иродионовна Нешмонина пережила два века в педагогике и два совершенно различных прозвища. В гимназии ее звали «Жанна д’Арк», в школе — «Бабушка революции». Путь от «Жанны» до «Бабушки» был долог и труден, как путь всего поколения ее возраста. Начав его чуть ли не с народниками, она восторженно встретила революцию. И даже само ее прозвище не было насмешливым, а скорее было признанием заслуг.
Но годы есть годы. Она тяжело ковыляла по коридору с огромным портфелем, напичканным необходимым на ее уроках реквизитом, и ни один великовозрастный олух не додумался ей помочь, боясь упрека в подхалимстве.
Я далек теперь от либеральных оценок детского озорства.
Порой Потехин и его милые друзья с их дикими выходками кажутся мне малолетними, еще не сознательными, но преступниками. Снимите с себя очки, милые ровесники, бабушки и дедушки, посмотрите на своих внуков, этих гривастых молодцов, повторяющих ваши же «подвиги»! На кого нынче сваливать их плохое воспитание? На проклятое прошлое? Создать еще одну «пятнистую» комиссию? Она не поможет. Подобные воспитывают себе подобных. Но есть и исключения из правил.
Рассказывая в предыдущих главах о Чирике, я должен добавить, что он прекрасно учился и хамил только дома.
Дети добры от природы, но и жестоки ее же властью. Один заживо раздирает лягушку, другой брезгливо бежит от этого зрелища, но атавизм первобытного человека все еще доживает в их душонках.
Мало ли авторов умиляется по поводу своих детских шалостей!
Пожалуй, если это шалости. А где грань между озорством и правонарушением?
Евдокия Иродионовна, помнившая обычаи царской гимназии мужской и женской, заставшая бои между школьными классами, так мило описанные Паустовским и более сурово Помяловским, она смахивала кнопки, положенные на ее стул, вытаскивала из-под ножки стола пробки с хитроумными взрывателями, она знала столько каверзных уловок и ухищрений, что ни одному сопляку с самой дикой фантазией вроде Потехина было не угнаться за ней.
Но, повторяю, годы есть годы.
Однажды, доведенная до отчаяния, она молча подошла к Гошке, на последнюю парту, и огрела его по башке большим деревянным циркулем, которым чертила на доске. Не шутя. Во всяком случае, вылетел из гнезда циркульной ножки мел. И сейчас же вскочил староста класса, активист и хорошист. Он назидательно сказал:
— Евдокия Иродионовна, нельзя в советской школе бить советского ребенка советским циркулем по советской голове!
— Бить нельзя, — согласилась старуха, — а воздействовать на вредного балбеса можно и надо! — И добавила еще, полегче.
Теперь, когда Потехин идет на старое кладбище и проходит мимо деревянного ящика, покосившегося на неуклюжем холмике, вместо памятника, на могиле заслуженной учительницы Нешмониной, он останавливается и, сняв шапку, думает: «Надо, надо было, Евдокия Иродионовна, третий раз добавить. Скорее бы пришло познание некоторых истин».
Про таких, как Потехин, не скажешь, что он на своем веку мухи не обидел. Побил он их немало, было на то время. А тут вот впервые задумался глубокомысленно: как это муха умеет сидеть на потолке головой вниз? Ему бы так... С помощью своих скудных познаний по физике попытался осмыслить он саму механику явления: шесть ног — две основные, четыре запасные. Понятно. Четырьмя ногами муха держится за потолок, а две потирает от удовольствия. На выбор, или передние потирает, или задние. Но как, как она держится? Присоски у нее, что ли, на подошвах? Так и подошв нет...
Во жизнь! Захочет, залетит в класс, хочется — вылетит. Везде ей дорога, куда и людей не пускают. Побыть бы мухой хоть недолго. Сел на варенье, налопался до отвала и полетел в кино. Или в цирк. Акробаты под куполом крутятся, а на всякий случай у них незаметно к поясу шнур пристегнут — лонжа называется. А мухе ее не надо, сидит себе на потолке, зараза, и хоть бы хны. Мало ли куда муха полететь может? Хоть в учительскую залетай, послушай, что о тебе говорят. Нет, это неинтересно, в учительскую — известно, что о тебе говорят. А вот бы...
— Потехин, иди к доске! Почему ты все время глаза на потолок таращишь? Отвечай урок!
Таких учеников, как Гошка, следует утюжить, проглаживать каждый шов, каждую складку слишком уж вычурного характера. По ту сторону классной двери провел Потехин большую и лучшую часть своего счастливого детства. Хватало времени поразмыслить, погрустить, порадоваться, а то и мух на мусорном ящике половить, ожидая следующего урока.
Кто его физике учил? Георгий Федосеевич Мажуда? Есть чем вспомнить уроки физики: «Кто пережег вольтметр? Потехин? Потехин, пожалуйста, покиньте класс». Ну и что? Подумаешь, беда какая, вышибли, и ладно.
Это еще неизвестно, кому лучше: тем, кто в классе остался, или тому, кто на свободу вырвался. А чтобы вы там без меня не скучали, мы вам кое-что сочиним. Подумаешь, там, всякие классики, мы и сами с усами, завтра вся школа новую песенку запоет: «По длинным доскам коридора, как только звонки прозвенят, несется наш злыдень Мажуда на тонких куриных ногах».
И странно, право, на физике сей подарок учителям занимался литературой, на литературе — химией, на химии — гелиофизикой. Что? Ах, простите: гелиофизики тогда еще не существовало. Но все равно, если целый урок пялить глаза на солнце сквозь закопченную стекляшку, это тоже имеет отношение к науке.
При таких понятиях, как алгебра, геометрия, а там, не дай бог, еще и тригонометрия, или, по Гошкиным убеждениям, тройная геометрия, Потехина и сейчас в озноб бросает. Бог берег, ничего он не выносил за скобки и ничего не возводил в степень — кроме разве что собственной глупости. И корней на своем веку не извлекал, пусть торчат себе на месте, где им положено быть, — так вернее.
Сначала Гошка учился в шестом «А», потом — в шестом «Г», потом — это уже на второй год, — в шестом «Е». Развели классов-то — управишься ли в каждом посидеть? К тому же и не так плохо побывать в разных классах — друзей больше стало.
— Потехин, иди к доске! Скажи, Потехин, сойдутся на плоскости параллельные прямые или нет?
Потехин весьма дружелюбно и даже доверительно отвечает учителю, недолго размышляя:
— А как же? Обязательно сойдутся. Только не враз. Подождать надо.
— Садись, Потехин. Завтра вызовешь отца в школу.
— А у меня его нет.
— Как так нет?
— Ну, вообще-то он где-то есть, а с собой нет. Не ношу.
— Вызови мать!
Но не всегда же отказывался способный ученик, случалось, и отвечал на зависть всему классу. И тогда все начинали хихикать и подмигивать.
— В своем гениальном, хотя и скучноватом романе (с ударением на о), который называется «Чево нам делать?», гениальный пролетарский писатель Николай Евграфович Чернышевский выводит нам Софью Павловну, которая все время спит и видит гениальные сны. Но она вовсе не Софья Павловна, она — образ, и сны она видит с понтом, так, чтобы усыпить царскую цензуру. Вот, например, во втором сне...
— Потехин, сейчас же прекрати. Ты прекрасно знаешь, как произносится слово «роман», ты знаешь, как он правильно называется. Ты так же прекрасно помнишь, что Максим Горький, а не Николай Гаврилович Чернышевский, был пролетарским писателем. За издевательство я ставлю тебе «очень плохо» и удаляю из класса...
— Потехин, почему в диктанте в слове «мышь» ты не поставил мягкого знака?
— А я глядел, глядел, а его там нет.
— Кого нет?
— Мягкого знака. Хвосты у мышей в конце.
— Вызовешь мать.
— Потехин, ты почему залез под парту?
— Я тут опыт произвожу.
— Потехин! Вон!
Выходит из класса Гошка с выражением невинно пострадавшего мученика. А мучеников на Руси испокон века любят и чтят, и поэтому весь класс смотрит ему в спину с почтительностью. А в учительской смотрят на Потехина настороженно — нет ли у него чего за пазухой?
На плечо Гошке ложится дружелюбная рука преподавателя географии Кисловского.
— Идем, Георгий, я хочу с тобой поговорить.
В спину учителю и Гошке уставилась вся учительская холодно и подозрительно. Змеей прошипели чьи-то слова: «Нашли друг друга — два сапога пара...»
Кисловский слышит это, вздрагивает и резко оборачивается всем корпусом:
— Как вам не стыдно! Вы педагоги или урядники?
Стеклянный глаз географа смотрит мертво и безжизненно, живой — сверкает гневом и ледяным презрением. Сергей Владимирович Кисловский — любимец всех классов и всех учеников — от первых до последних. На его уроках сидят, разинув рты, все, даже третьегодник Буня Боцман, дылда и тупица. Если же он перестает слушать и принимается складывать из тетрадной странички бумажного голубя, его тычут в спину линейкой, и Буня безропотно прекращает посторонние занятия.
Все знают, что Кисловский приехал на жительство, что он участник многих географических экспедиций, что он ученый с именем, что он открывал апатиты в Хибинах...
Все знают, что Сергей Владимирович потерял глаз во время путешествий, ему выхлестнуло глаз веткой, когда он скакал по тайге, все знают, что он универсальный преподаватель: он без всякой подготовки безропотно заменяет и физика, и математика, и литератора, и даже физкультурника. И все эти уроки пролетают так же незаметно, как и его любимая география. Знает Кисловский столько, сколько не знает вся учительская, вместе взятая. Поговаривают, что он близкий друг автора учебника по географии Н. Баранского, почему-то шепотом сообщают, что это именно он... что с ним... что ему...
Гошке повезло, плохо ли — прогуляться с таким человеком, покалякать по душам, и он с ходу берет быка за рога:
— А вы правда сами лично бывали на Кукшвумчере?
— Да, я там был. Только произноси правильно — Кукисвумчор.
— Он высоченный-высоченный?
— Не очень, в Хибинах нет очень высоких гор.
— А вы мамонтов ели? А вы в Африке были? А у вас компас есть? А я на плотах по Волге плыл. А вы еще будете нам рассказывать про полярные сияния?
Гордость и самодовольство распирают Гошку — шутка ли, он разгуливал в Морском садике с самим Кисловским. Его одолевают все, все выспрашивают и расспрашивают Гошку: «Ну, чего он? Про что он говорил?» — «Он сказал, что вы все дураки. И я — тоже, — уточняет Потехин. — А еще он сказал, что если я исправлю все отметки, то он летом возьмет меня в путешествие».
При этом сообщении никто особой зависти не высказал. Только самый рассудительный, староста класса, сказал: «Ну, это, положим, — насчет путешествия. Он-то, может, свое и сделает. Но ты... Сомневаюсь, чтобы ты за одну четверть успел вылезти из всех двоек».
На другой день сам завуч пожаловал к Потехиным в гости.
Гошку выгнали погулять, пока завуч объяснялся с мамой. Гошка, конечно, подслушал, как завуч строго и назидательно выговаривал маме, будто она была его ученицей. Потом он рассматривал все Гошкины учебники и тетрадки и даже одну тетрадку прихватил с собой на память.
Очевидно, ему понравился свой собственный портрет, который Гошка нарисовал на уроке.
Хороший портрет. Очень похож был завуч на этом портрете. И нос как кукурузный початок, и уши лопухами. Ну, подумаешь, что Гошка изобразил завуча в каске пожарного! Зато галстук был тютелька-в-тютельку, и полоски на галстуке были очень похожи.
Или, может, ему понравились самолеты, которыми Гошка разукрасил всю тетрадь? Эти нигде и никем не виданные, летательные аппараты пикировали, взлетали, снижались, зависали в петле Шевиара или шли на посадку в сплошном тумане.
Туман был густо наведен сажей, и за ним самолеты почти не были видны.
Стена возле подоконника тоже была вся украшена рисунками с аэропланами. И на самом подоконнике, на котором Гошка учил уроки, предпочитая его столу, стратостат «Авиахим». Но техника мертва без людей, поэтому и о кадрах авиаторов Гошка тоже позаботился. На стене в самодельных рамах пребывали Михаил Михайлович Громов, одноглазый летчик Вилли Пост и портрет Фридриха Энгельса. Пониже красовалась выдранная с мясом титульная страница из книги известного американского писателя-пилота Джимми Коллинза.
Ныне любимого Потехиным Сент-Экзюпери в этом частном собрании тогда еще не было.
Завуч, рассматривая Гошкины ценности, выпытывал у мамы: «Так это Громов? Хорошо. А это что за одноглазый пират? А это что за Джимми? Книжечка, кстати, украдена из городской библиотеки. А это кто?» Мама пожимала плечами: «Право, не знаю». Педагог здесь же начал поучать ее, что душу ребенка надо знать лучше, чем свою. Вызвали ученика.
— Скажи, Потехин, почему рядом с портретом Фридриха Энгельса у тебя подвизается какой-то сомнительный тип?
— Что делает? — не понял Гошка.
— Ну, не подвизается, а находится. Ты прекрасно понял, о чем я говорю.
— Это не тип. Это — летчик.
Но завуч грозно пресек:
— Глупость! Вместо этого сомнительного Вилли мог бы поместить портрет Водопьянова.
— А где, где его взять? У меня есть один маленький, но он очень тусменный.
— Какой?
— Тусменный, неясный, значит, — темный.
— Ты мне дурака не валяй. Ты сам тусменный. А зачем страницу выдрал?
— Это летчик-испытатель Коллинз. Он написал мировецкий рассказ «Я мертв». Я даже заплакал, когда его читал. Он при жизни описал полет, в котором погибнет. Это его последний рассказ. Он, знаете, как точно описал, как при кабрировании сначала лопнул лонжерон крыла, потом узел, связывающий крыло.
Завуч подозрительно покосился на Гошку:
— Вот всякую глупость — пилоны и лонжероны — ты запоминаешь, а что гипотенуза короче двух...
— Гипотенуза, она не летает, — кисло поморщился ученик, еще больше огорчив учителя.
Прощаясь с мамой, завуч строго показал на Энгельса и сказал:
— Энгельс — это хорошо. Пусть он вдохновляет весьма посредственного ученика на успеваемость и дисциплину. А всех этих «тусменных» советую вам снять.
Сегодня все годы учебы представляются Гошке сплошной войной. Войной между детьми и взрослыми, войной условностей и безусловностей, войной характеров, убеждений и нравов. Усердные и покорные всегда побеждают. Их награждают и возвеличивают, они ни в чем не сомневаются, они все берут на веру, в их сознании все укладывается в бетонные колоды истин: два пишем, два — в уме. «Аш два О» — мы согласны, мы не станем переиначивать формулу воды, мы — отличники. Двоечники — всегда протестанты, раскольники, вольнодумы. Но и они не все одинаковы. Отличников легко построить в шеренгу и скомандовать: «Кругом марш!» Двоечники начнут крутиться на одной ноге кто куда. Один не хочет шагать назад, потому что глуп и несообразителен от природы; другой — потому что уж слишком умен; третий вообще весь соткан из противоречий, и самому ему непонятных, он никуда не собирается шагать, ему и на одном месте неплохо.
В последующей жизни Потехин не раз убедится, как с треском разваливаются бетонные колоды школьных истин. В одной геометрии параллельные прямые сходятся, в другой — нет. Он удивится, что вода имеет не единую формулу, что откроют штучки и поменьше атома.
Он побывает у горы Кукисвумчор и благодарно помянет своего любимого учителя — первопроходца этих мест.
Он побывает в океанах и пустынях, он досыта полетает на самолетах, автожирах и аэростатах, но так и не поймет, зачем в именительных женского рода типа мышь следует ставить мягкий знак.
Спасаясь от унылого однообразия школьных программ, детвора привносит в учебу много озорства и баловства ради разнообразия. Да и только ли дети стремятся к разнообразию? Разнообразие в жизни — вещь существенная. Ради разнообразия взрослые люди меняют места проживания, меняют вкусы и привязанности. Ради разнообразия были открыты полюсы — северный и южный. Но этого показалось мало. Тогда установили полюс недоступности, полюс магнитный, полюс жары и холода. Ради разнообразия меняют ширину штанин и раскрой собственной бороды — мало ли чего понаделано в мире ради разнообразия?
Кто знает, может, ради того же самого менял Потехин классы, школы и коридоры? Но и школа пеклась о разнообразии и время от времени меняла учителей. Теперь, убей бог, не вспомнить Гошке, откуда взялся учитель Никонов. Да, Иван Иванович Никонов, преподаватель литературы. Собственно, он не приехал, не пришел и не прилетел, он — возник.
Боцман стоял на голове. Он на спор был должен простоять на голове всю перемену и малость призадержался. Лариса Коршунова, хвастаясь перед Любой Зубковой, примеряла новые чулки. Чуня ремонтировал духовое ружье из бамбуковой трубки. Юрка Горев переделывал в дневнике единицу на четверку. Гошка, опоздав с перемены, шел по гипотенузе — перемахивал подоконник.
Староста пытался привести класс в относительный порядок, и он — возник.
Ну, возник — и стой. Не ты первый, не ты последний. Но учитель смотрел на Гошку не только сочувственно, но и с явной завистью. Он даже поманил его пальцем и улыбнулся. Ученик подошел настороженно, учитель шепнул ему на ухо: «А ты, брат, ловкач. А если бы класс находился на третьем этаже, ты бы тоже в окно входил?» — «А то, — не без гордости согласился Потехин, — дело привычное. Нужда мучит, нужда учит, нужда голову светлит...» — «Фольклор собираешь? Молодец. А теперь вытри, пожалуйста, доску. Я буду на доске писать загадки».
Потехин продолжать беседу не стал. Он старательно вытер доску и пошел на свое место. Он уже нагляделся на разных учителей: и на ласковых, и на свирепых, на шептунов и горлопанов — он уже знал учителей лучше, чем они его.
На чистой доске учитель, не сказав ни слова, ловко, быстро и с легкой грацией движений нарисовал профиль кудрявого мальчишки. Класс заинтересовался и затих.
Учитель подумал и нарисовал еще один профиль, и все узнали Пушкина.
— Вы будете учить нас рисованию? — спросил староста.
— Нет, я попытаюсь вас увлечь и помочь вам полюбить литературу. К сожалению, изучить всю литературу практически невозможно. Это огромный океан, который больше, чем все океаны на земле. В этом океане есть огромные глубины, доступные не всем умам, и есть мелкие места, где скучно делается даже курице. Есть рифы, о которые разбилось много прекрасных кораблей, есть острова, покрытые тайной. Никакой человеческой жизни не хватит, чтобы исследовать весь этот океан — всю мировую литературу. Но в этом океане есть гордый и всем известный утес — русская литература. Мы будем путешествовать по этому утесу. Повторяю, он не так уж прост, как это может показаться вначале.
Ни пафоса, ни вдохновения, ни величественных жестов в этом предисловии не было. Учитель говорил очень тихо, надо было даже прислушиваться к нему. Он не расхаживал у доски. Он присел сбоку от своего стола, поближе к первым партам, и, казалось, он вежливо разговаривает только с Ларисой Коршуновой, почему-то уважительно называя ее на «вы».
— Скоро вся наша страна и весь образованный мир будут отмечать столетие со дня гибели великого поэта Александра Сергеевича Пушкина. Запомним, ребятки, гибели, а не смерти!
— Чего это он там льет? — толкнул Чуня в бок Гошку. — Завлекает? На, мне только на день дали. Читай по тихой, через щель в парте.
— Есенин? — спросил Гошка заинтересованно. — Да?
Чуня кивнул головой и пояснил:
— Я сменялся, отдал на день ружье «Монте Кристо», а мне дали почитать Есенина. Вот он режет. Там такие словечки — у девчонок уши покраснеют.
Гошка благоговейно принял листок из безжалостно разодранной книги. Подложив его снизу под откидную крышку парты и положив для близира под нос тетрадку, он начал внимательно изучать «подпольную» литературу.
Учитель рассказывал о том, как семейство майора Сергея Львовича Пушкина после приезда в Москву поселилось в просторном флигеле, принадлежащем коллежскому регистратору Скворцову, а Гошка упивался Есениным: «...Мне бы вон ту, сисястую, она глупей. Я средь женщин с тобой не с первою, немало вас, но с такою, как ты, со стервою — в первый раз!»
Юрка-Чуня еще раз толкнул в бок Гошку, но было уже поздно. Учитель, поговорив с первыми партами, направился к последним.
Он присел рядом с Боцманом и, полуобняв его, сказал так же тихо:
— Я не берусь утверждать, но предполагаю, что кому-то не интересен мой рассказ о великом поэте. Я не хочу никого подозревать, но вполне возможно, что кто-то из вас занимается на уроке посторонним делом. Право же, ребятки, это стыдно перед памятью гения. Напоминаю, во всех странах мира образованные люди относятся к нему с огромным уважением. Его творчество и его трагическая смерть достойны и вашего внимания. Возможно подумать также, что кто-то из вас увлечен Сергеем Есениным, Надсоном или Игорем Северянином. И с восхищением заучивает наизусть: «Я могу из падали создавать поэмы, я могу из горничных делать королев». Я старше вас намного. Даже очень намного. И из опыта своей жизни берусь утверждать, что даже если из падали и создать поэму, то она тем же и останется. Это кокетство, а не поэзия. А если и поэзия, то только для куриц. У Есенина есть прекрасные стихи, но, к сожалению, вы обычно начинаете не с них. Это по неопытности.
Боцман, прекрасно понимая, что от него разит табачищем, воротил от учителя морду в сторону, но учитель не смущал его долго. Он прошелся по классу, сел на свой стул и, склонив голову, как бы только для себя, прекрасным голосом, без позы и почему-то обязательных при чтении стихов подвываний, продекламировал:
...И меня по ветреному свею,
По тому ль песку,
Поведут с веревкою на шее
Полюбить тоску.
Вот это Есенин. Его теперь нет в школьных программах. Тем, кто интересуется его стихами, я могу в перемену рассказать о нем, но не на уроках.
— Во дает! — восхищенно прошептал Гошка.
Чуня, счастливый от того, что учитель не отобрал листки из книги и, значит, не лишил его ружья, поспешно отобрал у Гошки страницу.
— Кстати, ребятки, в стихах, которые я прочитал, вам понятно слово «свей»? Кто объяснит его?
После длительного и неловкого молчания руку, неожиданно для всех, поднял Боцман. Он встал и, сопя и волнуясь, стал объяснять:
— Вот, значит, на ухвостье острова. Если, значит, оно песчаное — то есть, значит, ухвостье песчаное, то течение завевает песок в рубчики. Ну, как, значит, бывают рубчики на рубеле, которым бабы скалку по белью катают, и вот эти рубчики называют песчаный свей.
Учитель с удивлением и любопытством слушал это неожиданное пояснение. И, подумав, кивнул головой:
— Возможно, возможно... А кто ваш отец?
— Он у нас водолив, — смущенно ответил ученик и здесь же пояснил: — Ну, значит, шкипер на барже. Баржа такая, наливная, для, значит, мазута.
— Папа-шкипер, боцман-сын, самый главный из дубин, — здесь же подхватил Гошка. Но его перебил староста:
— Вы его извините, Боцмана. Они у нас с ухвостья, он со странностями. При чем здесь остров, Есенин, свей и баржа?
Но учитель поднял руку:
— А вы знаете, он, очевидно, прав. Дело в том, что Есенин имел в виду песчаный свей у дороги, такой свей наносит ветром. А почему бы и воде, течению не образовать свей песка. Нет, он определенно прав. Он умеет мыслить. Это главное.
— Он уже третий год мыслит, — пропищала красивая Коршунова, — он никак не придумает: оставаться ли на четвертый год или идти к папе на ухвостье.
Учитель что-то шепнул ей на ухо, и Лариса покраснела, как земляника. Весь класс изнывал от любопытства: что ей сказал учитель?
Про Пушкина Потехину было слушать неинтересно. Он кое-что знал про Пушкина и уж никак не меньше учителя. Он даже знал ходившую в те годы летучую строфу: «Пушкин был продукт эпохи, дуэлянт и феодал, а стихи я знаю плохо... Что-то, кажется, читал».
Поэтому Потехин начал ленточной резинкой, вырезанной из старых подтяжек, сшибать мух, садившихся на парту. Увлеченный этим занятием, он не заметил, как учитель опять подошел к нему и тихо, так, чтобы не слышали другие, но внятно и властно сказал: «Слушай, ересиарх, я тебе советую идти во двор. Там у мусорника целый рой мух. Прекрасные, жирные, синие и зеленые мухи. Что ты связался с этой мелочью? А в перемену подойти ко мне. Я тебе отдельно повторю, что рассказывал всем на уроке. Иди».
Потехин запел было: «Да чего я? А что я сделал?»
Но Никонов повторил вслух: «Я дважды советов не даю».
Потехин, приняв привычную мину безвинно пострадавшего человека, поплелся к двери, оглядываясь на друзей. Но класс смотрел ему вслед чуждо и презрительно. Так Иван Иванович Никонов молча выиграл первый и самый трудный бой в войне с одним из ересиархов.
В один прекрасный, хотя, по чести говоря, это был не такой уж и прекрасный день, Потехина все же вышибли из лучшей в городе, опорно-показательной школы. Событие это отнюдь не знаменательно ни в чьей жизни, и можно было бы о нем скромно умолчать, но правда, в отличие от ее родной сестры кривды — дама весьма несговорчивая. Она-то и подталкивает за локоть: «Пиши, пиши, как было. Тебе никто судьбы не выбирал и не навязывал. Есенин помоложе тебя признался: «Не жаль мне дней, потраченных напрасно...» А в данном случае не дни, а вся жизнь, как говорится, кошке под хвост... Другой не будет, пора признаваться...»
Случается теперь Потехину встречаться со школьниками, студентами, с рабочей и сельской молодежью, и иногда он ей невесело признается, что если бы его неграмотная бабушка Акилина Малофеевна, крестьянка, сбежавшая за вертопрахом-богомазом из деревни в город и всю жизнь сожалевшая об этом, узнала, кем все же стал к старости ее разъединственный внучек, то она бы от стыда за него в гробу перевернулась. Так и слышится ее напевный, владимировский говорок: «Гошка, Гошка, мать-то ради тебя от своей жизни отказалась. Как она тебя тянула, как просила: учись. Дядя Сережа с тремя классами в люди взошел, сначала бракером, а потом и уполномоченным стал. А ты? Шамякин ты сын. Лучше бы на гитарке трезвонить выучился да в Курочкиной пивной за рублевку пьяницам жалостливые припевки распевал... Эх, бесстыжий...»
Вот и все. Весь суд. И не оправдаешься перед суровой, но сердобольной бабушкой. Нет ее. А и была бы, так не стала слушать никаких извинений и пояснений о сути тоже не праздного и не самого доходного человеческого труда. Мама, правда, дожила до первой тощенькой книжицы. Все перечитывала ее, все смеялась, слезу смахивая, и, поди-ка, считала, что лучше, чем «Пешком с пустым мешком», и книги-то нет. Так это мама. Его мать, Гошкина, для нее и гадкий утенок красавцем казался. А у других матерей и получше сыновья есть. Пореспектабельнее, а главное — послушнее.
Признается Потехин в своем плохом преуспевании в науках и поведении вовсе не затем, чтобы похвастать. Чем уж тут с серой башкой гордиться? Просто советует, чтобы они, молодые, не повторяли извечных ошибок старших. И хотя понимает, что его никто не послушается, но все же... Долг есть долг. А с годами все старые долги обрастают, как бородой, процентами.
...И вот в один прекрасный день... Теперь нет сомнений — первым мысль о восхождении на вершину купола бывшей гимназии, а тогда родной школы, подал Юрка Ананьев. Его была идея, чего же ее присваивать? Юрка Горев сразу же согласился, Гошка вроде бы проявил сознательность и заупрямился. Но после двух упреков в трусости согласился и даже сказал, как Покровский: «Ладно. Если и ляпнемся, то не в этот раз».
Высунув голову в пролом купола и посматривая на коротконогих карликов, идущих там, внизу, по улице, Юрка-Чуня сразу же сообразил, что задача — не из легких. Нет, высота не пугала, привычны были. Просто карниз из кровельного железа был покатым, к тому же местами он был устлан толстым слоем пыли и местами голубиным пометом.
— Ой, мама, боязно, — вздохнул Чуня. — Тута идти надо только босиком и наступать с оглядкой. Сначала надо ножкой пыль стряхнуть и дермецо сухое и свежее, а потом наступать. Держаться руками тоже не за что. Кровельные рубцы в лапу не зажмешь, придется только двумя пальцами придерживаться. А на пальцах, ежели что, то долго не провисишь. Купол сильно покатый, значит, надо прижиматься к нему пузом. Это хорошо — башка наклонена и назад тянуть не будет. Карниз широкий, полступни поставить можно. Главное, пацаны, не поскользнуться и не спешить. Отсунься, я пойду первым...
— А может, обвяжемся? — предложил Гошка. — Я веревку бельевую принесу. Вон во дворе висит, ее запросто стырить можно...
— Бз?... — спросил Чуня. — Так и скажи. Лезь вниз, прижмись к пеньку и привяжись покрепче.
...Сделав пять-шесть пробных шажков по карнизу, он медленно и осторожно вернулся назад. Пальцы рук у него дрожали от напряжения, глаза были как у хмельного — веселые и мутные, на лбу появились капельки пота.
— Устойчивость — ноль, — сказал он, переводя дыхание, — но потихоньку можно шагать. Только вниз не смотреть, а то дальнозорким станешь.
Передохнув, он опять выполз в пролом, выпрямился в рост и, прижимаясь грудью к кровле, сделал три уверенных шага, предварительно ощупывая ногой карниз. Сделав еще шаг, он услышал, как внизу, у парадного школы, кто-то закричал. Двое тоже услышали этот крик и поспешно втянули головы обратно, как глупые птенцы в гнездо. Голос кричавшего был им слишком знаком. Юрка тоже узнал его, но не расслышал и спросил у друзей шепотом:
— Чего он там базлает?
— Он не базлает, он тебя очень вежливо просит: Юра, стой! Не ходи дальше. Он обещает тебя не наказывать. — Гошка, подобно переводчику, негромко, но понятно повторял слова директора школы: — Еще он говорит, чтобы ты не волновался и держался крепче, он послал тебе на помощь физрука Стасю Сроду, он уже лезет на крышу по пожарной лестнице...
Чуня, которому в его распластанном положении никак нельзя было вертеть головой, склонять ухо или заглядывать вниз, только косил глазом и отвечал тоже шепотом:
— Ты ему вякни, чтобы он мне пятерку в четверти по поведению вывел, а то сорвусь и упаду бездыханный рядом с ним. Ай-ай-ай. С него же спросят...
Однако, несмотря на хладнокровие, Юрка тоже обрадовался неожиданному происшествию и тому, что можно и не обходить весь круглый купол: не я, мол, виноват. Он помахал голой пяткой приветливо, как ручкой, и сделал спокойный и выверенный шаг назад.
Когда он вернулся к пролому, на шатровые балки, скрещенные внутри, то в купол уже взобрался Станислав Брониславович. Он властно, но осторожно отпихнул соучастников и, уцепив Чуню за штаны, втащил его в пузатое чрево купола. Все посидели с минуту молча, потом Чуня деланно улыбнулся и невинно спросил:
— Ну, а чего такого-то?
Срода взял его за руку и потащил за собой.
— Сила есть — ума не надо, — запищал Чуня обиженно, — сами же нам так на уроках говорили. На пожарной площадке за перила не хватайтесь, у них кто-то гайки на грузила отвинтил.
На улице еще долго ахали и охали педагоги, ученики и прохожие и задирали головы вверх, к вершине купола.
На паркет директорского кабинета с провинившихся бесшумно осыпалась пыль, голубиные перья, паутина и какая-то труха, зато слова директора грохотали как булыжники. Двое нехотя каялись и что-то обещали. Гошка молчал. Он смотрел за окно — там были воля, небо, простор. Гошку толкали в бок, на него смотрели с укоризной, ему советовали шепотом — он молчал.
— Я последний раз обращаюсь к тебе, — грозно спрашивал директор у Потехина, — это твоя затея? Это ты вчера на большой перемене, в уборной, уговаривал своих одноклассников плюнуть на школу и пойти учиться в аэроклуб?
— А где же вы прятались-то в уборной? — промямлил Гошка. — Что-то я вас там не видел. Али доносчиками пользуетесь?
— Ах, ты и хамишь? Я все знаю. Ты хвастал тем, что семьсот раз прыгал с парашютной вышки, ты на спор влезал по веревке на колокольню, ты агитируешь всех, что с семилеткой тоже в аэроклуб принимают, ты призывал к люстре в зале пристроить парашютные лямки, это, наконец, ты...
— Это моя затея — залезть на купол, — сказал Чуня, — я и пошел первым.
— А тебя, Ананьев, я не спрашиваю. Я буду особо говорить с твоим отцом-адвокатом, и пусть он не думает защищать тебя. Понятно?
После дебатов на педагогическом совете двоих решено было простить. Гошку за особо опасную агитацию в пользу аэроклуба и за очередную переэкзаменовку решено было исключить. Не помогли ни ручьи маминых слез, ни клятвенные поручительства класса.
— Мендочки вы, — сказал Потехин друзьям, когда они вышли из школы, — рассопливились. Мы будем... мы больше не будем... Простите нас... Таких только в табун сгонять, куда погонят, туда и пойдете.
— А ты куда пойдешь? — спросил пристыженный Чуня.
— К неведомым пределам, душой бунтующей навеки присмирев.
— Псих! Это стихи. Директор прав, — сказал Чуня, — он же предлагал: доучись в восьмом классе и чеши в свой любимый аэроклуб — там такие только и нужны.
— Пошел он, твой директор, — огрызнулся Гошка, — я ему не дрессированный попугай. Пускай он трусцой на крыльцо выбегает, начальственных дочек встречает. Я один, а школ много.
— А может, пацаны, ночью рванем? — просветленно предложил Горев. — Дождемся светлой ночи, когда карниз разглядеть можно, и обойдем купол, А то и правда, как мендочки... Он бы всех троих не выгнал. Это ты, Чуня, первый запукал, заизвинялся...
— Да, а если бы нас всех в гороно вызвали?
Гошка засунул руки в дырявые карманы и сказал твердо:
— Ну и что же? И в гороно бы сказали, что мы тренировались водружать красное знамя по приказу ревкома. Все, точка. А вместо сердца — пламенный мотор!
С неделю ходил Гошка, не вынимая рук из карманов. Делал вид, что ему весело, не показывался на глаза бабке, норовил нырнуть в постель до прихода матери с работы. В кино, в трамваях, просто на углах улиц — везде красовался тогда всеизвестный плакатик с призывными словами: «Кто куда, а я в сберкассу!» В сберкассу идти было незачем и не с чем, и пошел он в аэроклуб. Укладчик парашютов Женя Стулов научил. Пошел Гошка к Чумчаре, но Виктор Николаевич уже в аэроклубе не работал. Появилась спарка «УТИ‑4» — тренировочный двухместный истребитель со спаренным управлением, и Куликов быстрее других из курсантской кабины пересел в кабину инструктора в Военно-воздушном училище.
Попозже командир звена аэроклуба, бывший военный летчик, летавший вместе с Чкаловым, Ионасон Черноскутов, маленький, с аккуратно и форсисто подвернутыми голенищами летных фетровых бурок, недоверчиво разглядывая Потехина, строго спросил:
— А ты бидон с водой бегом через весь аэродром от ангара до старта донесешь? Силешек хватит?
— А на кой она, вода-то? «М‑11» — двигатель с воздушным охлаждением.
— Все он знает, — удивился командир, — ну, не с водой, так с маслом? Оно не легче, да и пропустит ли тебя медкомиссия — больно ты жидковат. Рост сколько? Ты не куксись, я тебя помню. Это Чумчара с тобой, что ли, вокруг Казанской церкви виражи закладывал? Артисты. Что он, что ты...
Начальник штаба клуба майор Палло сухо спросил, прочитав Гошкино заявление: «За что исключен из школы? Ах, даже так! Ну, и дурак. Правильно тебя вышибли. Мы двоечников не подбираем. Без знаний математики авиатора быть не может: ни пилота, ни штурмана, ни конструктора, ни механика. Понял? Иди учиться на рабфак, там вечерние занятия. Начнешь учиться, вызовем на мандатную комиссию. Без мандата рабфаковца не приходи».
...Нынче стояли на центральной улице города, неподалеку от своей школы, персональный пенсионер Марк Лучанский, Гена Гендлин — этот пока еще людей режет. Хирург потому что. Как с Гошки упражняться начал, так и не остановится. Гендлин, слушая рассказ Потехина, поправил:
— Ну и врешь. У Левы Агамова над его квартирой-конюшней не цитата из библии была, а просто: «Здесь с 1905 года живет вечный студент».
— Это потом, потом он вывеску переписал, — ехидно уточнил Потехин, — а раньше цитата была — точно. Я спрашивал у тех, кто застал 1905 год...
— А какое это теперь имеет значение? — пожал плечами Гендлин.
И в единую секунду вдруг сообразил Потехин, чего давненько понять бы следовало: да, действительно какое?
Вспомнилось давнее. Вот они после войны собрались, уцелевшие. А где Мига Раимов, а где Володька Визганов, Мулька Ноткин, Арон Бреннер? Один — в Москве, другой — в Ленинграде, третий — в Киеве. Виктор Ромашкин сказал: «Клянусь, что мы с тобой сидели на одной парте в пятом «Г», а как же потом оказалось, что ты учился с Горевым, он же в другом классе был? И Чуня тоже, а Киля вообще в другой школе учился?» — «Это тебя приняли в пятый «Г», и закончил ты десятый «Г» с отличием. А меня за отличия от «А» до «X» гоняли — по всей азбуке», — усмехнулся Потехин.
Командир Куликов, когда еще был жив, утешал: «Как-то ты все в хвост попадал. В школе в хвосте плелся, на «ТБ-3» хвостовым летал, на «Илах» стрелок тоже на хвост смотрит. Но ты не тушуйся: тарашка, и та без хвоста быть не может, а ероплан тем более». И когда изредка собираются уцелевшие, дожившие и пережившие и другие бывшие выпускники опорно-базовой и показательной школы, Потехина на эти встречи не приглашают. Вышибленных не собирают — их воспоминания не нужны.
А когда Потехин вдруг предложил:
— Ну что, Марк, Гена, может, махнем, не глядя... на купол?
Двое поспешно схватились за сердце. Поплелся Гошка домой, напевая про себя: «А вместо сердца — пламенный мотор». Еще он про себя думал: «Мы все в долгу у матерей, и долг наш неоплатен».
Астрахань—Переделкино. 1950—1981 гг.