Благодаря мальчишеской заботе диковинное растение, проросшее у обочины дороги, взялось расти очень быстро. Подмяв прополотую сорнину, оно выкинуло из окрепшего стебля ветви с большими разлапистыми листьями. Припудренные дорожной пылью листья эти все же хранили свой особый цвет, отдающий в багрянец. Гошка, вместо щепочного заборчика, изладил из проволоки и прутьев некое подобие могильных оградок, стоявших в церковном дворе. Но ограждение не спасало. Ветви тянулись к свету и, сколько мальчишка ни укрощал их, ни подвязывал, они буйно перли вверх и за ограду.
Извозчики, возившие по этой улице зерно с пристаней на мельницу, задевали их колесами телег, а то и умышленно хлестали кнутами, сшибая листья. Смять все растение они не могли, корень был в стороне, и надо было сворачивать телегу. Расти бы здесь куст роз, клумба с гвоздиками — тогда пожалуйста: сомнем, обломаем, а то и с корнем выдернем. А так, ради сорняка, кому надо крюк делать?
Так и шло. И чем больше росла клевещина, тем больше ей доставалось. Приходя поливать своего «странника», мальчишка чуть не со слезами на глазах смотрел на проруху, подбирал сшибленные листья, поправлял, подвязывал и даже бинтовал надломленные ветки. «И зачем ты здесь уродилась, — шептал он. — Выросла бы ты в ограде у забора или в садике у церкви. Мы бы с Митричем поливали каждый день, и никто не ломал бы твои ветки».
Он пожаловался звонарю, но тот отмахнулся от него и сказал, что Гошка зря старается, все равно его «пальме» пропадать.
Тогда Гошка пошел к дворнику:
— Дедушка Митрич, давай с тобой выдернем доски из забора и перегородим ими улицу.
Митрич, всегда бурчавший себе под нос, не понял мальчишку.
— Какую улицу? Кто загородил? Я им покажу, как доски из забора дергать! Я им, стервецам, покажу, как улицы загораживать!
— Нет! Это мы давай с тобой забор сделаем. Тогда извозчики начнут возить муку по другой улице, а пальма будет расти.
Тугой на догадку Митрич все же поплелся за Гошкой, но, выслушав, опять ничего не понял.
— Это рази пальма? Самый что ни на есть поносный куст, дурачок. Я тебе дам лопатку, а ты его изруби. Зачем его поливать? Ты лучше иди к моему Федьке на голубятню, а здесь не крутись, а то тебя кнутом нахлещут — нашел где забаву, у самой дороги.
И Юрка-Поп не внял его мольбе о помощи, а Наташка, та принялась хохотать и дразниться: «Ха-ха! Обманули дурака на четыре кулака... Кто тебе сказал, что это пальма? Пальмы в Африке растут, и из них там варят суп. А тебя туда не пустят, потому что Гошка глуп».
— Ах, так? Ладно, гнида, все твоей мамочке расскажу, о чем вы вчера с Юркой шептались.
— А за это ты такое получишь! Такое... Все! Больше я с тобой не вожусь, а будешь еще подслушивать, я тебе чернилами башку накрашу. Понял?
— А тогда я тебе...
Но Наташка не стала слушать его угроз, она оторвала забинтованную Гошкой ветку и отхлестала его: «Вот тебе! Доносчику первый кнут!»
Мало ли неизъяснимых обид в детской душе. А кто внимал им, кто пытался их понять?
На другой день, забрав у Митрича лопату, выкопал Гошка у самой церковной ограды ямку величиной с ведро. Тяжелая была работа: под острие лопаты попадались то обломки кирпича, то бутылочные горлышки, то ржавые шпигорья. Устал малый, присел отдохнуть. «Выкопаю еще поглубже, — размышлял он, — а потом пересажу пальбу-странника в эту яму. Стану ее поливать, будут сыпать ей хлебные крошки — она полюбит меня и не погибнет. Назло всем возьму и спасу ее!»
— Ты здесь котенка, что ли, собрался хоронить? — прервал Юрка-Поп Гошкины размышления.
— Иди ты, Поп! А то как дам лопатой.
— Ты — мне? — Поп даже поперхнулся от такой храбрости. — Мне лопатой? Ну-ка, дай. — Выхватив лопату, Юрка-Поп пошел через дорогу к «пальме». — Сейчас я из твоей заморской чуды капусты нарублю.
Очень хорошо знал Гошка, как отлетают в драке от Юрки куда более взрослые соперники, знал, что и ему достанется, но, пригнув голову «бычком», первым ринулся в бой.
Поначалу Юрка не поверил атаке и только отпихнул его, а потом... Бог знает, чем бы закончилась эта неравная дуэль, если бы не подоспела совершенно неожиданная для Гошки помощь. Прямо возле драчунов остановилась необычная, разъединственная в городе, а может, и во всем мире телега.
Передние колеса ее были маленькими, а задние большими. Маленькие колеса были с надувными шинами, их сняли с отжившего век автомобиля «Даймлер». Спицы на них были проволочными, как у велосипеда, а потертые, видавшие виды покрышки разномастными — одна красная, другая черная. Задние колеса были на цельных каучуковых шинах и некогда принадлежали роскошному фаэтону с крытым верхом. Сама телега была очень развалистой и широкой. Днище ее было обито старыми тюфяками. Черные лакированные оглобли, лихо, по-ямщицки размалеванная дуга, новенькие ременные вожжи и убогая, нищенская сбруя — все не вязалось, все было из разных опер.
Владелец этой странной повозки, известный всем перевозчик роялей Лева Агамов поднял Юрку, как ребенка, на руки. Юрка дрыгался, царапался, отбивался, но Лева осторожно, будто он пеленал любимое дитя, сложил ему руки на груди, прижал покрепче к себе и стал убаюкивать, грустно улыбаясь и подмигивая Гошке.
— Такой большой и сильный малчик, такой умный и смелый бьет маленького, бессильного и очень скверного заморыша. Вах, как хорошо, как правильно, — шептал он Юрке на ухо.
Юрка крутился и изворачивался изо всех сил, но руки человека, который заносил пианино на второй этаж, были, очевидно, могучими руками. Лева довольно долго убаюкивал мальчишку, время от времени повторяя:
— Ты успокойся, малчик, ты послушай меня. Мы сейчас возьмем кнут и вместе выпорем этого маленького, тщедушного злодея.
— Как зовут тебя, плохой малчик? — спросил он у Гошки. — Как тебе не стыдно обижать такого дылду?
— Я его не обижал, — всхлипнул злодей, — он первый начал. Он хочет изрубить мою пальму... Я правда не обижал его, дядя Лева.
Кто бы не знал Леву? Даже пьяные ломовики уступали ему дорогу.
Юрка дрыгался все сильнее, и тем сильнее сжимал его Лева, и Юрка начал сипеть и хныкать, а потом просить:
— Отпусти, гад! Божусь, я его не трону. Не дави...
— Вай! Как не тронешь? — сказал Лева, бережно, как стеклянного, ставя Юрку на землю. — Вот кнут, на, лупи, а я подержу, чтобы он не удрал. Сильный всегда должен бить слабого. На то он и сильный...
Почувствовав свободу, Юрка-Поп мгновенно скаканул в сторону и задал стрекача. И только с другой стороны улицы он погрозил Гошке кулаком и, отдуваясь, пообещал: «Все равно изрублю твою капусту!»
Лева сделал вид, что хочет догнать Юрку, и тот нырнул в первую калитку. Кто мог поймать Попа, если он на свободе? Он мгновенно вскарабкается на любую крышу и уйдет верхом, но Лева и не собирался за ним гнаться. Он потрепал за гриву свою лошадь, достал из широченного кармана горсть кураги и дал ей на ладони. Лошадь жевала курагу и благодарно помахивала головой, а Гошка вытирал поцарапанную щеку и зализывал ободранную болячку. Лева и ему протянул горсть кураги и спросил:
— Откуда ты знаешь меня, малчик?
— Вас все знают.
— Вах, это плохо, когда все знают. Ты здесь недалеко живешь?
— Угу, — кивнул Гошка, — мы с Попом на одном дворе живем.
— С каким попом?
— А с тем, который убежал.
— Такой маленький, и уже поп? — удивился Лева.
— Его Юркой зовут, а кличка у него — Поп.
— Вай, как нехорошо давать клички.
Спокойствие и добрый тон Левы — самого чудаковатого и загадочного человека — успокоил Гошку, и он, все еще всхлипывая и зализывая боевые раны, пояснил более подробно:
— Он сам-то не поп, понимаете, он Юрка, а дедушка у него был попом. Это не я так его прозвал, так уж вся улица зовет, что поделать?
— Ой, какая нехорошая улица. А отец у Юрки кто?
— Не знаю. Он этот — работответник...
— Ответработник?
— Да.
— А твой отец кто?
— У меня мать. Вы ей не говорите, что мы подрались. Я его не трогал, а он взял лопату и говорит: я порублю твою пальму, а я ее все равно спасу от всех. Вот она, посмотрите. — И Гошка, путаясь и повторяясь, принялся объяснять всю историю.
Лева слушал его, не перебивая, и когда понял, о чем сбивчиво плетет мальчишка, покачал головой:
— Зачем ты жалеешь дурную траву? Видишь, сколько ее вдоль дороги, разве всю спасешь?
— А вот куст, видите, какие листья? Это они еще маленькие, а вырастут осенью и будут большие, и пальма будет выше деревьев, тогда любой извозчик ее объедет. Да?
Лева смотрел на мальчишку вопросительно и грустно, но Гошка не замечал этого, он был весь во власти своей фантазии и тараторил, показывал, объяснял, что он хотел пересадить этот кустик в церковную ограду, где его никто не тронет. Он тут же схватился за лопату, но Лева остановил его:
— Вай, какой большой Гошка и какой глупый. Ее уже поздно пересаживать, твою пальму. Она далеко пустила корни, ты перерубишь их, и она пропадет.
— Нет, я буду ее поливать. Я ее попрошу, и она не пропадет. Она послушается меня.
— Если бы бог услышал все мольбы, то он бы умер от жалости, но не смог бы помочь людям. Мы сделаем по-другому. — Лева взял у Гошки лопату и принялся выкапывать булыжник. — Вот этот выкопаем, этот и эти два выкопаем. Да? И на дороге образуется яма — так? Я извозчик, моя телега на резиновом ходу. Какая телега! Да? Но я всегда объезжаю ямы, и все извозчики объезжают ямы. Кому охота сломать ось? Никому. И лошадь обходит яму. Да? Теперь каждый извозчик скажет нехорошее слово и дернет за вожжи. Все станут объезжать это место и перестанут задевать твою пальму. И тогда осенью на ней созреет — что?
— Финики, — прошептал Гошка, восхищенный сутью затеи.
— Постой. Не радуйся. Пока поди отнеси этот камень во двор и спрячь за амбар. И этот булыжник, и этот — все спрячь.
— А зачем их прятать?
— Ай-ай, Гошка никак не поймет. Если камни будут лежать рядом, то дворник завтра же заложит яму. А так ему надо идти, искать, тащить, копать песок, засыпать булыжники...
— Правильно, — просветлел Гошка. — У нас Митрич дворник. Он ленивый ужасть, его бабушка Маша черенком от метлы на работу выгоняет, он размордуй тетюшинский.
— Ай, как нехорошо ругаться и обзывать людей.
— Я больше не буду. Честное слово! Я теперь буду его называть как надо: «Доброе утро, Дмитрий Дмитриевич. Как спалось? Если желаете, я сбегаю вам за шкаликом».
— Вот и правильно.
Гошка принялся заметать следы совершенного деяния. Он быстро управился с этой работой, растащил и попрятал по самым глухим углам двора все камни и, вернувшись на улицу, вытаращил глаза. Лева стоял в траве на коленях и молился богу. Рядом с ним прогромыхала телега, извозчик дернул вожжи и, объезжая яму, облаял Леву и даже плюнул в его сторону, но тот, и глазом не моргнув, продолжал молиться.
Поклонившись разок-другой, он встал и, отряхиваясь, пояснил:
— Я попросил у бога прощения за совершенный нами тяжелый грех. Мы сделали плохое дело. Вай, как плохо мы сделали. Мы испортили хорошую дорогу ради дурной травы. Теперь каждый извозчик будет меня ругать и может даже сломать колесо. Ой, плохо!
— Ничего, — ободрил Гошка, — пусть смотрят пьяные морды, куда едут. Небось на колокольню они не натыкаются. Глядят? А бог, он простит, он хороший. Я бабке скажу, она с ним знакомая, она каждое утро с ним разговаривает.
Но Лева уже не слушал Гошку, он сел на свою телегу, вынул четки и, перебирая их, что-то шептал и шептал про себя не то по-гречески, не то по-латыни. О чем он шептал? Этого Гошка так и не узнал до сих пор.
...С утра было объявлено — завтра в школу! Что он, «слава осподу богу», принят в первую группу «А», что ученье — дело не шутейное. Подводя итог всем советам, заветам, увещеваниям и наставлениям, бабка заключила не без вызова: «Хватит орясничать — сыскалась по бычку веревочка...»
Гошка, еще не понимая всей свалившейся на него беды и пропуская заветы мимо ушей, примерял новые штаны, перешитые из потертого клеша, рубаху и, главное, коричневые новенькие ботинки. «Не разорвало его, не отшибло совесть-то, — приговаривала бабка, — вспомнил, что сына в школу обряжать пора... Мог бы и пальтишко какое прислать. А и что взять-то с комиссара? Сам бесштанный...»
Ботинки кисло попахивали свежей кожей и сильно скрипели. «Это ничего, это нам надо, что они скрипят, — смекал по себя Гошка, — завтра, увидев меня в этих ботинках, Юрка-Поп померкнет от зависти».
Наташка, только что постриженная, расфуфыренная, покорно стояла перед зеркалом — ей примеряли бант. Бант был похож на большую бабочку, севшую на голову, и вызывал нестерпимое желание сдернуть его немедленно. Улучив минуту, Наташка показала Гошке язык и повторила, подражая бабушке: «Все! Хватит орясничать».
За окном второй раз доцветала акация, луч света, проникавший сквозь створки жалюзи, падал теперь на пол, а не на стенку, пылила лебеда в церковном дворе, и в небе, уже по-сентябрьски синем, трещали пергаментными «барабанами» первые змеи. Еще не умея совмещать всех этих явных примет осени, Гошка все же сообразил, что все сборы, наставления и Наташкины подмигивания не к добру.
...В книге В. Дорошевича вычитал: «Я убедительно прошу пересмотреть все архивы и, если где-нибудь в «Материалах для реформы нашей средней школы» найдется ссылка на Дорошевича Власия, лестно отозвавшегося о своей гимназии, — прошу вычеркнуть ее. Я соврал. Такого гимназиста нет.
...Спросите у матерей, и они расскажут вам о детях, которые, разметавшись в жару, бредят по ночам: «Мама, мама! Из города «А» вышел поезд со средней скоростью семь верст в час... Спрашивается: почем купец должен продавать берковец овса?»
Владимир Галактионович Короленко, вспоминая годы учения в Ровенской гимназии, напишет: «Я спрашиваю себя, что там было светлого и здорового? Ответ один: только товарищи и интересная война с начальством».
Нет, не в тот далекий день, а полвека позже, Гошка поймет, почему мама, придя с работы очень поздно, усталая, в кофте, пропахшей конторским табаком, не стала давать ему ни советов, ни заветов. Она погладила его по голове и сказала: «Спи, сын. Завтра тебе в школу. Надо, сын. Пора».
Сладкого замирания сердца или каких-то предвкушаемых восторгов перед первым школьным уроком Гошка не испытывал. Его воспоминания о школе имеют солоноватый привкус.
— Так надо! — Это, очевидно, говорят все матери.
Но Гошке было лучше. На нем не было, как на гимназисте, синей фуражки с огромным гербом, его спину не отягощал новый ранец, он шел в школу с парусиновой сумкой, которую бабка сшила из отстиранных матросских штанов, в школе никто не брал его за ухо и не говорил страшным голосом: «Опять опоздал, мизрабель? Становись в угол и думай о своей горькой судьбе».
И вообще, он не плакал, когда шел в школу, а норовил поддать новым ботинком по лебеде, осыпающейся пыльцой. Если удавалось задеть ветку погуще, носок ботинка покрывался зеленоватым налетом. Еще он упивался скрипом своих ботинок и думал о том, что Юрка-Поп, сраженный этим скрипом, вполне возможно, одолжит ему пару новых, вороненых крючков, без которых вся дальнейшая жизнь не имела ни радости, ни смысла.
Школа была до обидного маленькой. Рядом располагалась школа имени Луначарского — здание, занимавшее половину квартала, с парадным подъездом, с лестницей, обрамленной широкими перилами, по которым можно отлично скатиться вниз. Два этажа с гулкими коридорами вперемежку были наполнены топотом и визгом. И как было не позавидовать тем, кто перед уроком мог лихо проскользить по паркету, сшибая девчонок? Одних дверей в каждом коридоре было не сосчитать.
И вообще, что за школа — первой ступени? Высоко ли взойдешь по одной-единственной ступеньке? Правда, Юрка-Поп говорил, что и нашу школу переведут во вторую ступень. Но Поп может и соврать. Как ее переведешь, если в ней четыре группы и столько же комнат? Еще была крохотная учительская, пионеркомната, кубовая, где грели кипяток, летний коридор, лестница и под ней чулан. Пол тесовый — не раскатаешься. К тому же вонял он как-то особенно смрадно. Это смесь керосина, креозота и еще чего-то, чем обязательно благоухали казармы, общаги, приюты, вокзалы — все места общественного скопления.
Располагалась школа на окраине. К ней примыкала кузнечная слободка, за слободкой шел сад «Аркадия», ильмень. Дальше простиралась болдинская степь с одинокой на ней Александровской больницей и пожарной каланчой.
Все это Гошка не раз видел и запомнил еще с колокольни. Комментируя городскую панораму, Илия обычно щурился и приговаривал: «Весь город на буграх распят, как проклят. А что с него взять-то? Ссылка, она и есть ссылка. Азия. Тьфу».
Однако медный колокол в руках уборщицы и сторожихи тетки Ульяны затрезвонил так, что вздрогнули и родители, и дети. Тетка Уля достойна особых слов. Редко природа может вложить столько доброты и понимания душ в такой грубый, почти отпугивающий облик.
Огромная, с мужицкими плечами, с конской гривой волос, кое-как запрятанных под красную косынку, с неизменной цигаркой во рту, с фиолетовым шрамом от уха до верхней губы, украшенной заметными усами, она тяжело ковыляла, едва переставляя нелепый в своей уродливости деревянный протез. Стояла на ногах тетка Ульяна всегда устойчиво, даже по выходным, когда от нее изрядно попахивало рыковкой.
Как-то в слободке миром били попавшегося вора-домушника. Он уходил от озверевшей толпы по крышам, чердакам и заборам, но провалился сквозь ветхую кровлю сарая, и здесь его настигла расплата. Били с толком — под дых и по ребрам — и орали: «По почкам, по почкам норови дать, чтобы навсегда запомнил...»
Подошедшая тетка Ульяна легко раскидала дюжих кузнецов, привычными к любой работе руками подняла с земли окровавленного, еле дышавшего вора с заплывшими от синяков глазами и долго держала его на руках, как младенца, до тех пор, пока не подоспел конопатый, перепуганный милиционер-парнишка, нелепо размахивающий наганом. Вора попытались отбить у тетки Ульяны. Она отпихивала локтями особенно усердных любителей самосуда и сиплым, прокуренным басом орала: «По закону следует! По закону! Узверели все, узверели! Не подходи, убью!»
За четыре года тетка Ульяна дала каждому из Гошкиных сверстников в педагогическом смысле куда как больше, чем все учкомы, пинсоветы, педсоветы и родкомы, вместе взятые. В общей сложности Гошка проучился во всяких благотворительных учебных заведениях восемнадцать лет, и никто за это время его пальцем не тронул, даже в тех случаях, когда и следовало бы его высечь. Но как награду высшего статуса и как кару, ниспосланную богом и осуществляемую людьми, запомнит он две увесистые медали пониже поясницы, отжалованные ему теткой Ульяной. И не на заднице, а на совести, останутся эти награды вечным укором. Именно на совести, а не на самолюбии мальчишки, ибо свидетелем экзекуции будет только пыхтящий куб с кипятком да весы, на которых отвешивался завтрак.
Но об этом позже. Все время, пока шли уроки, протез тетки Ульяны поскрипывал, постукивал и по звукам его в классах определяли, что делала «Баба-лошадь», как заочно звали ее благодарные учащиеся. Тяжело скрипел он, и все догадывались — тетка Ульяна тащит в термосе пшенную размазню на завтрак. Весело и проворно стучал он — значит, она спешит дать звонок, возвещающий о конце урока.
Делала она что-нибудь постоянно: подметала, чистила, скребла скребком, колола дрова и топила печи, тесала топором, раскидывала снег и обкалывала лопатой лед, чтобы их благородия не поскользнулись ненароком, пришивала хлястики на пальтишках и выполняла еще уйму всякой незаметной и неблагодарной работы, вплоть до того, что стояла в очереди за хлебом с учительскими карточками, когда они вели урок. Даже четыреста граммов чернухи, отдаленно напоминающей нынешний хлеб, она умудрялась сэкономить и пустить на сухари, кои опять хрустели на молодых зубах ее питомцев.
Сама она питалась, очевидно, только кипятком с сахарином да махоркой, которую носила в огромной торбе за пазухой.
Итак, медный, начищенный гущей колокол призывно заплясал в руках тетки Ульяны. Учащихся поспешно построили в кривую разношерстную колонну. Потом шеренгу рассортировали, и директриса произнесла речь, по ходу которой ребята вертели головами, а стоящие особливым косячком в углу двора родители внимали, угодливо склонив головы.
Первой в школу вошла под жидкие аплодисменты все той же родительской кучки первая группа «А», которую, прихрамывая, замыкал Гошка Потехин. Новые ботинки давали о себе знать, особенно левый, который жал нестерпимо.
Привыкшие за лето к праздной босой жизни ноги гудели и просили пощады.
Девочка, которую посадили рядом с Гошкой, пугливо жалась и не могла понять, что делал ее сосед под партой, сильно сопя и отдуваясь. Сняв ботинки, Гошка повеселел и толкнул соседку: «Теперь — ништяк. Терпимо».
Скучно ему было, и когда учительница принялась за азбуку и весь класс «акал» и «бекал» вслед за ней. Читал Гошка к этому времени уже хорошо, бегло и даже отдельные буквы мог изобразить приблизительно похоже, а цифры еще до этого он возненавидел раз и навсегда.
Одно яблоко и еще одно было понятно — два яблока. Но почему две единицы, соединенные крестом, оборачивались в цифру два, похожую на загогулину, в его представлении никак не связывалось.
Еще Гошку не устраивало сообщество, в которое его насильственно водворили. Кроме Ибрайки, сына извозчика, живущего неподалеку, он никого не знал. «Куда бы лучше, — думал он, — если бы за партами собрались Сережка, Наташка, Юрка-Поп или, на худой конец, дворник Митрич с сыном Федькой — люди знакомые, а вместо учительницы на фоне сизой, затертой доски восседал бы дедка Илия и, посмеиваясь и поминутно отплевываясь, возвещал бы: «А познавши, не впадите в уныние...» Поэтому, не присоединившись к акающему писклявому хору, он начал озираться по сторонам и изучать будущих товарищей.
Группы тогда были совмещенные, парты — двухместные, и на каждой сидело по девчонке, что было уже совсем напрасным. Одеты ребятишки были кто во что, очень разномастно, и большинство мальчиков острижены наголо. Причесанная мамой короткая челка на его лбу давала хоть малое, но преимущество. Но именно по этой челке и огрел Гошку в первую же перемену Ибрайка:
— Ты что, как шмара, в школу с челкой пришел? Челки только девчонки и лошади носят. Остриги башку и будет не так заметно, что ты рыжий.
— Рыжий, рыжий, человек бесстыжий, сожрал пирог с грыжей, — подхватил кто-то на лету. — У него и ботинки тоже рыжие, а чтобы показать, что он богатый, он в переменку в носках ходит.
Выручил Юрка-Поп: на правах старшего он растолкал первоклассников и сделал беспрекословное заявление: «Цыц, промокашки! Запомните, кто этого шкета тронет, — отмурыжу. Он с нашего двора и свой. Ясно?»
Возражений не последовало. Промокашки не пожелали связываться со старшеклассником. Только Ибрагим возразил: «Если свой, то зачем в носках ходит?»
— Я ботинки снял, чтобы они не визжали, — оправдывался пристыженный Гошка.
Но Юрка молча отпихнул обидчика и потащил Гошку в угол двора.
— Ну, где посадили?
— На предпоследней парте, в левом углу...
— Это хорошо. Вперед не лезь никогда. На первых партах сидят халимы, на вторых — подхалимы, на третьих — хамелеоны, а позади — наполеоны.
В наполеонах Потехин пребывал долго, если не всю жизнь. А перемена шла своим чередом. Боже, какой пылинкой была она во времени, эта десятиминутная передышка между уроками! Но как много она открыла. Поп показал новичку все углы и закоулки школьного двора, бегом они облетели чуть ли не весь голый пустырь на месте бывшего Николаевского парка, стыкнулись с незнакомыми пацанами, и к концу перемены тетка Ульяна смахивала особо усердных учеников, как мух, с забора.
Юрка успел еще спросить:
— Будешь целый день «Машу и кашу» приговаривать или мы все же сорвемся сразу после большой перемены?
Гошка замялся: «А Нина Александровна сказала...» Юрка перебил его: «Она же директор, а не только училка. Моя бабуля говорит, что учителя должны сеять доброе и вечное. Вот она и сеет. Ты ботинки-то надень на большую перемену. Сорвемся. Сейчас тебе только и срываться, ты еще не примелькался, не запомнился, сколько там вас башек-чурбашек — не считать же ей каждый урок. Ну, думай! Махнем через кладбище на Кутум. По пути проведаем сады на Никитинском бугре. Там уже айва поспела. Гужевка, а не жисть».
Второй в жизни урок Гошка запомнил несравненно лучше.
Рядом с ним было открытое окно, которое выходило на одну из кузнечных улиц, и он с превеликим вниманием наблюдал, как следует правильно ковать лошадей.
Дело не хитрое, но требующее сноровки. Особенно ему понравилось, как заводили лошадь в станок. Четыре кривых столба и брезентовые ремни между ними — все нехитрое устройство. Но лошадка неохотно и с опаской подходила к этому средневековому сооружению. Подручный ласково трепал ее по гриве, тащил недуром за недоуздок, подталкивал сзади, опасаясь все же, чтобы она не лягнула. Все это происходило до тех пор, пока не подходил в кожаном фартуке сам кузнец. Во рту у него были плоские, длинные гвозди-ухныли, за поясом молот. Он бесцеремонно брал лошадь за ухо, и она, согнув голову, покорно становилась куда следует. Здесь ей пропускали под брюхо ремни и подтягивали их так, что кобылка, и сама того не ожидая, оказывалась на воздусях, в полуподвешенном состоянии. Кузнец успокаивающе похлопывал ее по крупу, клал заднюю ногу лошади на подставку и обтачивал копыто. Кобылка помахивала хвостом и кокетливо ржала, что наводило прилежного ученика на мысль, что ей, очевидно, щекотно. Приладив подкову, кузнец ловко приколачивал ее ухнылями и брался за другую ногу.
Малиновый отсвет горна внутри темной кузницы, заливистый перезвон молотков, кожаный затертый фартук кузнеца, ремешок на его лбу, удерживающий волосы, покорно-недоуменные глаза лошади — все было интересно.
А соседка по парте старательно попискивала: «Са-ды, ря-ды, гря-ды...»
Не с этих ли пор проявились у Гошки навыки краесогласного письма? Желание говорить не обычно, а в рифму и, что еще более прискорбно, желание переставить ради забавы слога и переиначить слово на свой, забавный смысл. Во всяком случае, к концу первого месяца обучения Гошка, не глядя на канонический текст, начертанный учительницей на доске, бодро декламировал подхваченное с улицы: «Прибежали к детям избы, второпях зовут отца: «Тятя, тятя, нашу маму...»
Учительница, натурально, хваталась за голову, потом за ворот Гошкиной рубахи, и уже в коридоре, изгнанный из класса, он допевал тетке Ульяне: «Лапца-грица, гоп-цаца».
Но это будет попозже, а пока в душе его вели единоборство две мысли: сидеть до конца уроков или...
Так или иначе, но осеннее солнце, заманчивая перспектива набрать золотой, пахучей айвы, дорога в поле — вся жизнь, происходившая за окнами школы, победили, Гошка нырнул под парту и стал зашнуровывать ботинки, размышляя, что, даст бог, и Нина Александровна не заметит отсутствия одной из башек-чурбашек на предпоследней парте. Свобода и возмездие отнюдь не родные сестры, но как часто, стремясь к первой сестре, попадал Гошка Потехин в объятия второй.
В большую перемену Юрка-Поп посоветовал шепотом: «Ты эту свою лошадиную торбу с учебниками не выноси, тетка Ульяна тебя сразу же отловит. Ты сейчас опусти ее в окно. В конце перемены спрячься за амбарчик, и как Ульяна оттрезвонит с крыльца и задыляет в свою каптерку, так ты в калитку не ходи, она узырит. Махни через забор и вдоль него — к крайней кузнице. Я тебя там буду ждать».
От крайней кузницы пошли друзья уже не крадучись, а вприпрыжку прямиком мимо летнего театра «Аркадия» к Никитинским буграм и через кладбища на Кутум, где ждала их воля-вольная и удачная рыбалка.
А еще сей град был знаменит не только базарами, церквями, рыбой и арбузами, пристанями и подворьями, но и пятью погостами. За четыре-то века набралось усопших, почивших, зверски убиенных и иных отмаявшихся славных и бесславных граждан. А дабы не продолжили они ссор и национальной розни в том неведомом нам всеравном мире, останки их в одном месте не собирали. На ближайших окраинах просторно расположились два православных кладбища, армянское и католическое, подалее — еврейское, не считая исламского, отпихнутого совсем уж на далекие задворки.
Первый мост, который построили через Кутум, был Красный мост. В незабываемые годы его пытались даже переименовать, но потом одумались. Красный угол, красная рыба, красная девка — стало быть, первые, лучшие. Образцово-показательные, по-нынешнему говоря. Так и мост тоже. Два с лишком столетия обходились без него. Завозни были, распашные лодки, потом паромы — пошто на мост расходоваться? Но город рос, строился, тесен стал старый погост, входивший в черту города, и взялись плотники за топоры, дабы не заниматься паромной переправой покойных с берега на берег.
К православному кладбищу вела не ахти богатая, но прямая, как луч света, улица Духосошественская. В детском сознании Гошки, не без бабушкиного влияния, она представлялась ему улицей, по которой тихо и торжественно шествуют духи. Мал-то мал был, но понимал: сколько ни озирайся, ни крути головой, духов не увидишь. На то они и духи. А того, что она просто, без всякой чертовщины, названа так по имени небольшой и давно снесенной церквушки Сошествия святого духа, он не знал. Позже скорбной этой улице присвоили имя Софьи Перовской, окончившей свой путь, венчающий борьбу, на царской виселице. Возможно, как член исполкома «Народной воли» Софья Львовна робко попросила бы назвать ее именем другую улицу, а этой присвоить другое, более нейтральное. Но в том-то и закавыка, что памятью о мертвых правят живые.
Впрочем, нынче все образовалось к лучшему. Улица эта, подмяв кустарные мастерские по изготовлению гробов, венков и памятников, приобрела более веселый вид. Стоят на ней пятиэтажные дома, сияет рекламой кинотеатр «Спутник».
...А в тот день — воля моя вольная... Да провались хоть три школы, а на просторе лучше.
Обследовав остатки рождественских садов и до оскомины, до помертвения челюстей налопавшись айвы, подались приятели на рыбалку. Конечно, сначала следует завернуть к деду Ашоту, разузнать, не клюет ли сазан в Казачьем ерике, поглазеть, обследовать некоторые объекты, и уж тогда можно и на Кутум податься.
Особым богатством, чопорностью и устоявшимся благолепием отличалось армянское кладбище. Просторно разместившись на покатом, как черепашья спина, бугре, оно трудами нескольких поколений было превращено в некий парк, посреди которого стояла маленькая, опрятная церквушка. Вырастить дерево в этом окаянном по твердости грунте было делом нелегким. Подобная земля, выделенная в подтип бурых, полупустынных, прикаспийских почв, не отличается лестной характеристикой. Бог творил — никто не подсказал, чтобы пощедрее он был к этим пустошам. Одно понять можно — все это было дно морское. И все же права древняя мудрость востока: не земля родит, а вода.
Именно на армянском кладбище застал Гошка последний действующий чигирь. Это бесхитростное деревянное колесо с черпаками, переливающими воду из реки в желоба-водогоны, крутил верблюд. Что там Шерлок Холмс, — прокуратор Понтий Пилат так и не дознался имени изобретателя подобных сооружений. Крути и лей — все по-библейски просто. Верблюд идет, вода течет. В отличие от своих собратьев, которых никто никогда досыта не кормил — сами не господа, прокормятся и верблюжьей колючкой, — этот верблюд, кладбищенский барин, получал от своего хозяина накошенное здесь же сено, а то и пару перезрелых арбузов.
Церковный и кладбищенский сторож-старик, не то Ашот, не то Аветик, уцелевший чуть ли не со времен армяно-турецкой резни, был вечен, как само кладбище. Таким же был и верблюд. Безотказный труженик, он мог исполнять, как комбайн, множество работ. На Мангышлаке в маленьком поселке я встретил верблюда, который питался только обрывками газет, бумаг, паклей, которую выщипывал из старых туркменских лодок-аламанок, щепой и даже собственным сухим пометом. Когда он пытался полакомиться висевшим на веревке бельем, его жестоко излупили палкой. И этот царь пустыни, вышагавший к нам из глубины веков, с недоумением орал, взывая о справедливости.
На армянском бугре верблюду жилось привольно. Конечно, работа однообразная, но воды и жратвы хватало. Одногорбый арабский красавец был к тому же и одноглазым, как и его хозяин, старый Ашот. Во время передышки он не лежал, а сидел и, презрительно сощурив единственный глаз, с опаской смотрел на мальчишек: «Чего, мол, вам здесь надо и какой пакости следует от вас ожидать?» Гошка, надрав травы, боязливо поднес ее к морде верблюда. Но он гордо отвернулся.
Надгробия здесь удивляли своими размерами и величием. Каменные кресты, гранитные плиты, каждой из которых хватило бы на братскую могилу, охраняли покой богатых владельцев. В тридцатые годы кладбище это закроют, остатки гранита, базальта, мрамора и туфа перекочуют на православное кладбище, а попозже наполовину срежут на глину и сам бугор. А нынче остатки этого бугра украсились феодальной пестрядью частных дачных участков, которые дают их предприимчивым владельцам посильный доход от винограда, фруктов и иной растительности, имеющей постоянный спрос на рынке.
Кстати, когда начали срывать армянское кладбище, то землекопы прибежали к главному архитектору города: «Там, товарищ начальник, какие-то странные кости вперемешку с саблями, шашками и пиками встречаются... Как быть?» Он ответил: «Валяйте, копайте. До армянского кладбища там было казачье. Но глубже не забирайтесь, а то и до скифского золотишка доберетесь». Вот это и есть: «Класть кость на кость».
Юрка-Поп был постарше на четыре года, но и он об эрах представления еще не имел и подгонял Гошку, который хромал в своих новых ботинках на обе ноги. Только дорогу перейти и, пожалуйста вам, — православное кладбище. Здесь все малость поскромнее, но тоже все по рангам, гильдиям, сословиям и некогда свершенным заслугам и услугам. Кому семейный склеп положен с часовней, в коей по родительским субботам дьячок с кадилом топчется, а в будние дни бездомные собаки отсыпаются, а кому хватит и двух досок, крест-накрест сколоченных.
Особливо мещане были на выдумки горазды. Отсутствие капиталов они заменяли бурной фантазией... И ствол дерева с отсеченными ветвями, и просто каменный гроб сверх того, что в землю упрятан, и симпатичный ангел с отбитым крылом, и душераздирающие изречения эпитафий — все взывало не столь к памяти о покойных, сколь об уважении к посильным затратам, которые понесли живые. Первые стихи Гошка не из печатных источников усвоит, а позаимствует с каменных плит, а то и просто с заборов. Будет шептать старушка, ошеломленная проникновенностью строк, и мальчишка тоже запомнит: «О боже, боже, за что судьба их разлучила? А здесь опять свела в одну могилу.».
Нищий по кличке Анахорет, выманивая у старушонки копейку, сквозь гнилые зубы восторженно поясняет: «Уж как любили, как любили друг друга, матушка! Аки две неразлучные звезды сияли...» А получив копейку, здесь же дополнит некие детали звездной любви: «Я ведь их, ангелов, с детства знавал. Как же, как же... Он ей два раза табуреткой ребра ломал. Истинно, мать, истинно. Ну, она в одночасье и сыпани ему отравы-то в перцовку. В перцовке, мать, сроду отравы не учуешь. Истинно, истинно...»
Юрка-Поп по праву возраста и опыта куда как лучше знал кладбище, чем Гошка, хныкающий и прихрамывающий позади. Он успевал мгновенно прочитывать эпитафии, открутить от венка проволочку для кукана и одновременно посикать в норку, изгоняя оттуда суслика. Он же давал комментарий и посоветовал: «Сними, дурак, ботинки. Свяжи их шнурками и повесь на шею». Гошка так и сделал — и сразу полегчало.
— Статуя Шмидт! — пояснил Поп. — Ее приперли из Италии. Матуха рассказывала, что она шмара одного богатея. Мать всегда здесь останавливается и слезы вытирает. А что сопливиться? Он, гадина, людей эксплуатировал, нажил деньги, хотел жениться, а эта девка околела от холеры. Нажралась, как мы, айвы, неспелой, и — тенц! Ваших нет. Вот он ей и заказал статую. Чистый мрамор. Не веришь? Попробуй, отбей кирпичом. Мрамор! От башки до пяток.
За решетчатой ажурной оградой молочно белело изваяние очень молодой женщины. Она поражала не застенчивостью легкой улыбки, а просто живым естеством молодости, которую ваятель удачно передал в мраморе. Среди мертвой мишуры амуров, ангелов, аналоев, всяких завитушек, жестяных цветов, венков, бумажных роз и иного хлама была она, эта женщина, одинока и беззащитна. Понять этого Гошка тогда не умел, но невесомая, сквозная легкость материала памятника удивила его. Даже сильно запыленный, лишенный ухода мрамор торжествовал среди базальтовых и гранитных глыб.
— Она на живую похожа, — сказал Гошка.
— А ты видел ее живую? Ну, и отхли! Мать тоже талдычит: «Похожа, похожа...» Буза все это. Выдумки. И статуя буржуйская.
Гошка не умел пояснить своих мыслей, но все же вступился за скульптуру.
— Может, она похожая, потому что босиком?
— Фигня! Вот титьки у нее как у живой, а при чем здесь вся-то?
— А я не знаю, — вздохнул Гошка, — похожа на живую, а почему — не знаю.
— Это потому, что она лыбится. Вот складки на платье здорово смастырены, да?
— Ага. Они как прозрачные.
— Ну, ну! Ты не очень заглядывайся, — сурово остановил Юрка. — Мал еще. Рано. Ты баб голых видел?
— А то! Сколько хочешь.
— А Наташку видел?
— Какую Наташку?
— Ну, твою соседку.
— Раньше видел, а теперь они с Регинкой прячутся от меня, когда раздеваются. А зачем ее из Италии приперли? На показ?
— Говорю, он богатей был, вот и тратился.
— А может, он ее любил?
— Чего-чего? — Юрка оторопел. — А ты знаешь, что это такое — любовь?
— А чего не знать-то? Вот и ты Наташку любишь.
— Я тебе как съезжу сейчас по мусалам, чтобы ты не трепался зазря, сопляк...
— Тронь! А я скажу твоей матери, что вы в баню ходите подглядывать, как бабы раздеваются.
Новые ботинки со скрипом описали в воздухе дугу. Отличные ботинки с рантами и плетеными шнурками исполнили перед своим хозяином последний долг — огрели Гошку по лопаткам. И гордый владелец ботинок взвыл от обиды на все кладбище.
Дальнейший путь через скорбную юдоль приятели продолжали порознь. Гошка не повернул обратно, а, подобрав и опять повесив ботинки на шею, поплелся за Юркой. Понимал свою вину: не грози тем, что можешь выдать секрет. За это всегда причитается.
У одного памятника Гошка остановился. Читал уже бегло, однако произносил незнакомые, уже изжившие себя слова с такими варварскими ударениями, что и дедка Илия дернул бы его за ухо. Гошка громко читал вслух:
«Под камнем сим лежит Зосима Феоктистович Зараустроев — купец второй гильдии, кавалер орденов и медалей, гласный городской думы, посаженный отец общества приказчиков, устроитель и пожертвователь, почетный гражданин города, основатель торгового дома «Зараустроев и сыновья».
От роду жития его было 78 лет. Скончался 17 генваря 1889 года от Р. X.
Мир праху твоему, родитель и благодетель.
И возрыдаху, яко узнавши о кончине твоя».
На обороте обелиска гвоздем были процарапаны другие слова, для вящей зримости почерненные углем: «Под камнем сим лежит Зосим, он пил с похмелья керосин, и он не здесь бы возлежал, но керосин подорожал».
Автор этой резолюции по поводу благопристойной жизни кавалера многих орденов и медалей пожелал остаться неизвестным. Гошка, сейчас же подобрав к этим словам подходящую мелодию, громко запел: «И он не здесь бы возлежал, но керосин подорожал...»
— Эй, шпень! Ты чего здесь горланишь, разоряешься? Нашел где веселиться, средь вечного покоя...
Маленький чумазый оборванец вылез из склепа, где он, очевидно, имел временную прописку и, бесцеремонно сняв с шеи Гошкины ботинки, начал их рассматривать, прищелкивать языком:
— Чистый хром! Нет, не хром — лажа! И сшиты туфтово. Сколько просишь за эти колеса?
Гошка, мгновенно сообразив, что Юрка уже скрылся на берегу Кутума и ни на чью помощь ему рассчитывать не приходится, выхватил ботинки и поспешно принялся натягивать на ноги.
— Не лапай, если туфтовые. Не продается.
Незнакомец был не старше Гошки, но повидал на своем веку явно больше и поэтому обладал большей решительностью. Он сейчас же пихнул собеседника в плечо и, озираясь по сторонам, сказал с угрозой:
— А не продашь, так, может, сменяем на это? — И он, пошвырявшись в кармане, вытащил большой кухонный нож, переделанный в финку.
— Дохлому татарину такой финкой ухо не отрежешь, — ответил Гошка, поспешно шнуруя ботинки. И, поднявшись с земли, храбро добавил: — И не толкайся, а то как свистну своих.
— А у тебя здесь свои есть? Свистни, а я пока шнурочки обрежу и вытряхну тебя из ботинок.
— Ты меня? — еще более угрожающе вопросил Гошка, в душе замирая от страха. И, подгоняемый страхом, он засунул пальцы в рот и свистнул так заливисто, что беспризорник малость убавил прыти.
— А ты чей?
— Сейчас узнаешь! Сейчас вся селенская малина здесь будет, ох, и раскурочим мы вашу гробовую шайку. Давно собирались... Ты знаешь Чирика? Ты Чирика знаешь? Ты за что меня пихнул?
Кладбищенский абориген несомненно слыхивал и о селенской шпане, и о легендарном их вожде Чирике, но, рассмотрев бабкину парусиновую сумку с чернильницей, новые штаны и перепуганную рожицу Гошки, сообразил, что этот зазнайка непосредственно в малину не входит, но на всякий случай уточнил:
— А Чирика выпустили?
И тут Гошка выдал еще одну трель. Уроки, полученные на Федькиной голубятне, пригодились ему.
— Мотай отсюда, кусошник, пока рот не порвал.
Собственно, за себя Гошка не очень опасался. Не привыкать, но за ботинки приходилось опасаться всерьез. Ботинки надо было спасать, и Гошка в уме прикидывал, как бы напрямую стегануть к берегу поближе к Юрке.
Но, привлеченный свистом, к месту происшествия прихромал Анахорет и, узнав знакомого ему по церковному двору мальчишку, скороговоркой заверещал: «Не связывайся, тушканчик! За него Чирик пришьет тебя. Это наводчик их. Истинно говорю. Не связывайся...»
...Гошка нашел друга на берегу Кутума и, рассказывая ему о встрече, все оглядывался и даже привставал на цыпочках. Приятели быстро смикитили, что если беспризорник соберет кладбищенскую ораву себе подобных, то тогда даже им с рослым и ловким в драках Юркой придется плохо. Они быстро переменили место и, спрятавшись за прибрежным камышом, принялись разматывать удочки. Дабы не перепачкать новые штаны, ботинки и бабкину сумку, Гошка припрятал их возле крайней могилы.
Кто и когда изобрел первый крючок, неизвестно. Предполагают, что впервые для этой цели использовали заточенные кости рыб. Возможно. Если каменный топор высекали камнем же, то почему бы и кости рыб не использовать для ее погибели? Сетки, сплетенные из тонких ремней и конского волоса, Гошка еще застал на стендах музея бывшего Петровского общества, а первых крючков нет, не застал.
Пока Гошка разматывал свою варварскую леску из стащенного у мамы сутажа ядовито-фиолетового цвета с поводками из конского волоса, самолично надерганного из хвоста Ибрайкиной кобылы, Юрка уже выволок на берег здорового судака килограмма на три. Судак — рыба колючая, и Поп долго приплясывал возле него. Конечно, дурак поймает рыбу, если он имеет фирменные кованые крючки, но Поп, жмотина и злыдень, ни одного крючка не дал Гошке. И вот он нацепляет малька на самодельный крючок из закаленного гвоздя. Юрка еще одного судака тащит, беззаботно напевая: «Окурки, шкурки, чурки, кости, банки, и тряпье, все несите, детки, к нам в утильсырье». А Гошка все путается со своим сутажем. «Сейчас и мы пульнем», — думает Гошка, раскручивая леску над головой, но гайка-грузило оборвалась и улетела в гордом одиночестве на дно Кутума. В награду — издевательский хохот друга.
— Мазила! Гайку надо вязать калмыцким узлом, с завязками от подштанников тебе дело иметь, а не со снастью. Не хныкай, иди и откурочь новую гайку. Поищи. Их полно в могильных оградах...
Идет Гошка. Долго ищет. Со слезами на глазах ищет, но не гайку, а ботинки. Сумка с чернильницей на месте, а штанов и ботинок нет. Ищи, ищи, ищущий да обрящет. Он бегает по всем склепам и часовням, заглядывает во все дыры, провалы и лазы, но в уме-то он давно понял, что беспризорник, для которого и милицейские облавы — пустяк, от Гошки-то уж скроется бесследно. А зря грешил Гошка, подозревая в краже бездомного, голодного и битого-перебитого мальчонку. Тот же Анахорет с лисьей мордой выследит тайком, куда пошли рыбаки, ужом приползет на брюхе и уползет, придерживая за пазухой новые ботинки с рантами. За пазухой ботинки не скрипят. Вытирай теперь слезы, мендочка и мазила, не умеющий вязать калмыцкий узел.
Скучной показалась обратная дорога до дома. Чем ближе подходил босой и бесштанный грешник к своей улице, тем все более замедлял шаги.
— На, хоть одного судака возьми домой, — великодушно предложил Поп. Но Гошка отрицательно помотал головой: не спасет, мол, меня судак.
Перебрав в уме множество оправданий, версий, мотивов и вариантов исчезновения штанов и ботинок, не нашел Гошка ничего подходящего. Одна мыслишка еще как-то казалась более существенной: «Скажу, что новые ботинки не только противно скрипели, но и ужасно жали ноги. А теперь не жмет и не давит!»