ХОДИ, МАЛЬЧИК, Я ПОШЕЛ


1

В годы Гошкиного детства еще доживали какие-то легенды, какие-то тайны не очень страшные, но заманчивые, связанные с темными сторонами городской истории. Вся эта чертопсовина не очень тревожила Гошкиных ровесников, хотя время от времени стихийно и возникали небольшие экспедиции из наиболее любопытных. Чаще всего обследовались кладбищенские склепы и часовни, монастырские подвалы и развалины, оставшиеся после гражданской войны.

Одна из легенд утверждала, что из кремля берет начало подземный ход, который пересекает весь город и кончается неизвестно где. Позже прошел слух, что на Казачьем ерике есть пещера-склад старинного оружия, а на Шареном бугре дошлые люди якобы каждую неделю накапывают по кошелке золотых браслетов, монист, и даже отдельным счастливцам попадаются кинжалы с золотыми рукоятками в виде головок никому не известных амазонок.

Шареный бугор за Калмыцким базаром был объектом отдаленным и потому недоступным, хотя этот бугор потому так и называли, что был он обшаренным или обысканным. Казачью пещеру обследовала группа предпринимателей во главе с Чуней. После изыскательских работ вся компания долго отмывалась. Предшествующие исследователи оставили после себя не только наскальные автографы в виде надписей, но и более существенные, а главное, более пахучие следы.

Кремлевский подземный ход оставался за семью печатями. У входа в кремль все так же бдил красноармеец, а к кладбищенским тайнам после прощания с новыми ботинками Гошка как-то охладел.

Еще были какие-то бывальщины, россказни и просто сплетни под лузганье семечек у ворот в вечерние часы. Однако мальчишеское любопытство к скандальным и заманчивым историям много позже сформирует зрелый интерес к реальностям долголетнего совместного проживания большого, социально пестрого и противоречивого сообщества людей. Знакомясь с историей не только по записям знаменитостей, но и по документам более определенным, как своды постановлений городской думы, Потехин узнает немало.

Знакомясь с ревизскими сказками, перерыв не одну вязку хранения архивных документов, листая подшивки губернских газет, балансы, отчеты частных компаний и фирм, рапорты, прошения, приговоры и даже завещания, начинаешь понимать город как нечто живое и отжившее, растущее и погибшее и все же развивающееся. Город определится в сознании не как случайное скопище домов, а как нечто единое. Впрочем, пропахав в древлехранилищах три с лишним столетия, убеждаешься, что стихийность, а порой и деспотизм, немало мешают закономерной гармонии такого развития. Вынырнув из епархиальных и губернских, жандармских и коммерческих архивов к началу нашего века, поймет и согласится добровольный исследователь с грустной мудростью всеизвестной пословицы: «Не сразу города строятся». Ох, не сразу!

А ведь не один Потехин такой мудрый. Поразится он в свое время прозорливости Анатоля Франса, который задолго до Гошки в «Книге моего друга» напишет: «Ничто так не помогает ребенку понять общественный механизм, как улица. По утрам надо видеть молочников, водовозов, угольщиков, надо разглядывать витрины бакалейных, гастрономических и винных лавок, надо видеть полк солдат, марширующих с оркестром во главе; словом, надо вдыхать воздух улицы, и тогда он поймет, что закон труда — священный закон, поймет, что у каждого на земле есть обязанности... О, старые неряшливые евреи с улицы Шерш-Миди, простодушные букинисты с набережных, учителя мои, как я вам благодарен! Я вам обязан не менее, а может быть даже более, чем университетским профессорам, своим духовным развитием...»

Ну, не было в моем городе улицы Шерш-Миди, так еще доживали Пристанская, Грязная, Собачья, Птичья, Старокузнечная, Ново-Лесная, Ссыльная, Духосошественская, Армяно-Католическая — это что, хуже?

Любой город сам по себе — уже летопись. Каменная или деревянная. Чисто деревянные летописи сгинули, распались, на их месте стоят каменные надгробья позднейших времен. На кирпичных развалинах воздвигаются бетонные надгробья. И, как горько пошутил штурман Покровский: «Приспособленные для житья и для бомбежки», — он знал толк в этих делах. Чем больше дом, тем виднее цель. Гошка с ним спорил и не соглашался, уверуя, что до этого дело не дойдет. «Дай бог, — соглашался штурман, — я говорю о крайностях». Так или иначе, но новейшая история городов заявляет о себе шеренгами бетонных новобранцев, весьма уверенных в своей долговечности так же, как уверены все новобранцы в том, что им непременно суждено стать генералами.

Почти у каждого города есть свой прагород. Вольск, или бывшая слобода Малыковка, переименованная в Волгск, на Волге, которому недавно исполнилось двести лет, забыл о своей бабушке Рыбной слободе, созданной предприимчивым умом Меньшикова. Париж, которому более двух тысяч лет, тоже встал на руинах пригорода. И Ташкент, и Самарканд, и Ашхабад, выросший на месте небольшого аула, имеют прабабушек. До прагородов существовали прапрагорода, их летописи по уцелевшим останкам читают археологи.

Ромен Роллан в дневниках военных лет, относящихся к 1916 году, писал, что он, прочитав книгу Феликса Сартио «Троя, Троянская война и доисторические истоки восточного вопроса», был поражен упорством человека-муравья, восстанавливающего свое жилище на месте порушенного. Но еще постояннее упорство человека в разрушении своих жилищ...

Не изумишься ли? Руины Иллиона представляют собой двенадцать последовательных наслоений — остатки городов, построенных один на другом, а первый слой восходит к началу третьего тысячелетия до нашей эры, и только к шестому слою принадлежит гомеровская Троя (Гисарлык).

Куда нам до Трои, но тоже — кость на кость, пласт на пласт уже пятое столетье.

Но вернемся к чердачной находке — к альбому. Какой-то учитель бывшей Шавердовской частной гимназии избрал для себя пожизненное наказание: он собирал отзывы, мнения и высказывания всех людей, посетивших город, в котором учитель провел долгую и, очевидно, несложившуюся жизнь. Это был собранный по крупицам огромный коллективный труд. Некое подробное досье о родном городе. Помню, что автором записи на первой странице альбома был не кто иной, как Птоломей Александрийский. Впрочем, наряду с каллиграфическим почерком самого учителя, переписывавшего цитаты, встречалось множество писанных разными чернилами и разными почерками автографов. И если, естественно, Птоломей Александрийский не мог одарить собственноручной росписью скромного учителя, то знакомое Гошке и тогда имя — Федор Шаляпин — он запомнил навсегда. Запомнил роспись отчетливо, во всей ее щедрой броскости. Это был, несомненно, автограф известного всему миру певца. Тогда, в детстве, — нет, но сегодня я могу представить себе восторг этого бескорыстного собирателя, когда Шаляпин собственноручно писал в его альбоме.

Тогда бы Потехину зазубрить на память каждую надпись, вдуматься в смысл слов и изречений многих знаменитостей. Но что спрашивать с двоечника, верхолаза и крышепроходца? Какие патриотические уроки он мог извлечь из этого досье? Не слишком ли это было много для незрелого и ленивого ума?

К записям в альбоме мы еще вернемся, а пока о его дальнейшей судьбе.

Уходя на войну и прощаясь с бабушкой, Гошка поручил свою драгоценность ее заботам. После демобилизации, вернувшись домой, он как-то вспомнил об альбоме. Незабвенная бабушка, так и не обученная грамоте своим безалаберным мужем-богомазом и не менее безалаберным внучком, захлюпала носом и запричитала что-то жалобное: «Ой, прости меня, грешную. Не сберегла я твою грамоту. В печи на растопку спалила. Ой, не будет мне прощенья, я и учебник Сережкин спалила. Покарает меня господь...»

Дальше третьей главы этого учебника дядюшка мой не преуспел, о чем свидетельствовала закладка между страниц. Жарко, поди-ка, горел этот труд в железной печке-времянке с суставчатой, прогорелой и прокопченной трубой, выведенной в форточку подслеповатого окна. А как корежились и изгибались плотные страницы альбома, прежде чем вспыхнуть! Как исчезали пожираемые огнем имена Адама Олеария, герцога Голштынского и местного уроженца В. К. Тредиаковского, Александра Гумбольдта, первого губернатора А. Волынского и Петра Первого, фельдмаршала Суворова и опального поэта Тараса Шевченко, Немировича-Данченко, Писемского, Гиляровского, Соколова-Микитова, артистов Шаляпина, Орленева, Комиссаржевской, Олдриджа, Вяльцевой и Вари Паниной — множества людей, порой таких неожиданных, как греческий корсар Варваций или Александр Дюма-отец. Огонь долгов не отдает, а время делает поправки.

Жаль учебника, но погиб один экземпляр из миллионного тиража, а рукотворный альбом погиб в единственном экземпляре. И малость подучившийся на войне Гошка нашел в себе мужество не орать на старуху, а наказать самого себя. Он, подобно учителю Шавердовской гимназии, обрек себя на собирание высказываний о родном городе великих и невеликих лиц. Распиханные по блокнотам, тетрадкам и записным книжкам, они долго не были собраны воедино. Лени война у Гошки, к сожалению, не убавила. И все же за тридцать лет образовалась коллекция не менее погибшей в огне. В ней — афоризмы, максимы, отзывы, суждения и порой поспешные выводы.

Если в записях таких путешественников, как Адам Олеарий, улавливаешь нотку пренебрежения, ибо они сравнивают мой край и город то с Венецией, то с Марселем или с долиной Нила, пусть простит аллах им эту снисходительность. Русские землепроходцы Паллас, Гмелин, Карелин и другие уже признают, что на юге России лежит земля безлюдная и внешне пустынная, но богатая и плохо изученная, а главное — достойная лучшего использования.

И все же чужеземцы пристально присматривались к этому лакомому эльдорадо в истоке огромной европейской реки. Первый и самый достоверный штрих — это план-схема ученого секретаря Голштынского посольства Адама Олеария. Он был здесь в 1636 году. Кроме рисунка, остался и текст. Этот Адам был грамотен, не чета библейскому. Он пишет: «Город снаружи Волги имеет довольно красивый вид по множеству башен и колоколен. Внутри он по большей части состоит из деревянных строений».

А не чудо ли, право, когда пытливый человеческий ум из небытия, из тленных останков прошлого реставрирует не только частности, но и целое. Сохранился росписной список 1707 года, и по нему исследователь Н. Голикова установила главные строения тех лет: церкви, башни, ворота, дворы. По купчим крепостям она точнехонько перечисляет всех 66 владельцев дворов в кремле. Пять дворян и офицеров, восемь священников, служители митрополитских палат, конные и пешие стрельцы, пушкари, подьячие, патриаршие крестьяне, посадские люди, чьи-то вдовы.

Кое-что подскажет сочинение де Бруина «Панорама Астрахани», но возникает вопрос: а кто же всю эту патриаршую и митрополитскую публику кормил? Патриарших крестьян-то только двое было. А патриархи, они отродясь не с сошкой, а с ложкой в зубах на свет появлялись. Так был еще гарнизон, был Белый город, а за ним — земляной с мочажными и садовыми воротами, а за ними — слободы и масса трудового люда.

Н. Голикова в своем труде «Астраханские восстания 1705—1706 годов» указывает: «Кроме таможни, земской избы, пивного амбара, житного, гостиного и торговых дворов, здесь размещалось 75 русских лавок, 70 — индийских, 40 — армянских и девять торговых рядов: горянский, калашный, рыбный, арбузный и другие».

Ну, так жить можно, если в центре пивной амбар имеется да калашный ряд.

Гарнизон тех времен не следует представлять себе на современный лад. Он от зачатия несет на себе двоякую роль. Я. Водарский в «Списке городов России с указанием примерного количества посадских дворов» справедливо замечает: «Описание внешнего облика Астрахани показывает, что это был многонаселенный город, с оживленной хозяйственной деятельностью, иначе он не был бы внесен в официальные списки семнадцатого и первой четверти восемнадцатого веков. В это время он уже являлся крупнейшим городом на юге России». Словом, если, кроме всего перечисленного, здесь насчитывалось не менее 7 тысяч дворов, то по тем временам это заметное поселение.

Те же стрельцы были и воинами, и пахарями, и ловцами, и бахчевниками. Н. Голикова пишет: «Обязанности стрельцов в Астрахани и крае были очень разнообразны. Кроме участия в походах и экспедициях, гарнизон вел караульную и курьерскую службу. Местная администрация рассматривала стрельцов не только как военную, но и как рабочую силу. Это они работали на постройке и ремонте казенных зданий, вели заготовку дров и сена, укрепляли берега от затоплений. (А в ту пору центр города — Долгий бугор — был обливным островом.) Стрельцы были гребцами военных стругов и несли таможную службу. Они же возделывали сады, бахчи, огороды».

Вот так. Захотел арбузика — посади и вырасти. Сам съешь и митрополита угости.

Стрельцы, являясь военными или, как тогда говорили, ратными людьми, владели и ремеслами. 25 специальностей насчитывалось и здесь.

А дошлые люди были! А трудяги великие и пьяницы отчаянные. Не все, однако. Ах, как хотел бы Потехин увидеть их всех сразу, или хоть на одном струге, хоть с одним бы поговорить, оглядеть, ощупать его. А то и поклониться ему, сказать: «Спасибо, дед! Спасибо, ратник и земледел, что зачал ты большое дело».

Немало их было — пять стрелецких полков по триста душ в каждом. С какого бока ни поворачивай, а уже город стоит. Теперь прочно стоит город!


2

По-разному живет на свете слово. И судьба у слов, как у людей, долгая или не очень. Одни слова постоянно в ходу, постоянно всем нравятся, а за другие и пострадать можно. Как только бабушка ни ругала Гошку: галман, ракл, охмыстыш, шпана, басарга, фулиган — все он попозже расшифрует и даже согласится. Но раз она его сильно ошарашила. «Ах ты, Шамякин сын, — приговаривала она, потчуя его черенком веника, — вот я тебе, вот я тебе еще!..»

Кто такой Шамяка и в какой он степени родня, не удалось Гошке выяснить до сих пор. Когда на Тайку родная мать орала: «Убью, сукина дочь!», — тут все понятно. А здесь Шамякин сын — и шабаш. Может, он хороший человек, Шамяка? Но вряд ли. Тогда бы бабушка вареньем угостила, а не веником. Об исторически достоверном Дмитрии Шемяке бабка и не слышала и предполагать не могла.

И вот ведь чудеса какие, все звали бабушку Лина Федоровна, а умерла она, и мама на кресте восстановила ее настоящее имя и отчество: Акилина Малафеевна. Вон оно как! Небось жила бы в своей деревеньке, так и оставалась бы Акилиной, а здесь — псевдоним подавай. А почему же не Линда и не Линденелла? Это город подталкивает на такие штучки-дрючки. А ведь и Акилина не зазорно, все не Акулька. Стыдиться стали мы своего простонародного происхождения. Помню одну Ивистилинну, так в особом раже нарекли ее родители, а она Иветтой представлялась. Ничего получалось — Иветта Егорьевна Разбрындина.

Так вот, надо было Гошке и к новой школе готовиться. Подниматься с первой на вторую трудовую ступень. Он даже и похвастался как-то соседу, грузчику Макару Дыгайло:

— А я, дядя Макар, школу огорил!

— Вона! — удивился он. И здесь же одобрил: — Ну, ну! Ходи, мальчик, я пошел!

А к чему бы это? Пойми здесь. Макар поднял Гошку на руках во весь свой гигантский рост и, опустив на землю, отправился в порт, на работу. А Гошка смекнул: песня такая есть: «Ходи, мальчик, я пошел. Ты маленький, я — большой...» И когда на спину Макару кладут три пятерика с мукой, он тоже кричит: «Ходи, мальчик, я пошел...»

Теперь-то, положим, Гошка и сам частенько мальчишкам, идущим в школу, говорит: «Ходи, мальчик, я пошел...» И про себя, невесело добавляет: «Неси, мальчик, я донес...»

А тогда? Ох, до школы ли здесь? На Облупинскую площадь приехал цирк-шапито. «Сани в воздухе — Ирина Буслаева! Весь вечер на манеже незаменимый клоун Ренальдо! Следите за анонсом: впервые в мире — прыжок через 13 лошадей и три автомобиля!»

«Лошади-то ладно, — думал Гошка, — а где они автомобилей наберутся?»

«Человек-муха! Скелле! Три-магнетто-три». А главное — бешеная слава цирковых борцов. Арбитра Квятковского сменит арбитр Корнелли. Как музыка звучали для мальчишек их голоса: «На ковер вызываются пары: саратовский грузчик, железная рука — Калишевич. Вес 95, одной рукой валит лошадь, а также за раз поднимает 24 кружки пива. Астраханский самородок, мясник — Николай Тюрин. Борьба бессрочная, до поражения.

Кара Мустафа — Пауль Шмидт. Борьба-реванш...

На ковре три пары — Федор Кожемяка и Николай Шацкий. Богатыри: Белов — Бобровский, мастера техники — легковесы: Тойвонец — Уралец».

Конечно, в том году были и куда более важные события. Дядя Ваня-партизан всему двору читал доклад Блюхера на семнадцатом съезде ВКП(б) и здесь же его комментировал: «Правильные слова говорит командарм. Манчьжурию япошки оттягали. Куда мировой пролетарий глядит? Эх, старый я стал. А то бы я поучил ентих хунгузов, как рубить до седла надо!»

Дядя Ваня принес и другую ошеломляющую весть: «Ура! Летчик Бабушкин и ученый Шмидт долетели до Ванкарема. Ледокол «Красин» пробился сквозь льды от Ленинграда на 2 152 мили». Через несколько дней он же торжественно сообщил: «Доронин перелетел Анадырский хребет. Молоков вывез со льдины 13 человек. Каманин и Слепнев уже в Уэлене. Со льдины спасено 62 челюскинца. На льду осталось еще 28 героев».

Дурак дураком был Гошка, а уже мечтал быть спасателем, а не спасаемым. Особо он завидовал Михаилу Водопьянову. И вместе с пацанами горланил на мотив «Мурки»: «Если бы не Мишка, сокол Водопьянов, — сгинули б челюскинцы во льдах...» Не знал он тогда, что еще через два года Михаил Васильевич Водопьянов удивит весь его родной город поразительной находчивостью. При посадке в форте Урицкого, на Мангышлаке, выйдет у него из строя колесо. И он, недолго думая, наденет на ось колесо от верблюжьей арбы да еще покрутится с ним над городом. И именно в этом году аэроклубу, с которым попозже сведет судьба Потехина, будет присвоено имя Героя Советского Союза Михаила Водопьянова.

Нет событий без людей, а слава — это известная кокетка. Подмигнет — считай, повезло. Но и верить-то ей? Пофлиртует малость и бросит. Чуть пораньше, не в апреле, а в марте неумолчно трещали над Северным Каспием точно такие же самолетики конструкции Шаврова. Знаменитые амфибии «Ш-2» летали от острова Чечень до острова Кулалы, спасая попавших в относ рыбаков. Садились, не приведи бог, на каких разводинах во льду, умудрялись даже среди ледовых ропаков на колеса усесться. А как они там взлетали, перегруженные сверх всех норм, тоже один бог знает. Газета «Коммунист» в те дни писала: «Герои-пилоты спасают героев-рыбаков». И даже летчик Сахаров жаловался: «Я же людей должен спасать, а не лошадей. А ловец Кузнецов из села Большой Могой отказался улететь со льдины без своей лошади. «Сади, — говорит, — меня вместе с моей мухортой, тогда полечу. Я — колхозник, и лошадь колхозная».

Газет, конечно, Гошка в ту пору не читал, а то бы узнал, как высоко она оценила работу бригад «легкой кавалерии» по борьбе с расхитителями социалистической собственности. Были такие — «юкки», но в «юные коммунисты» Гошка не успел, мал был. В бойскауты, спартаковцы тоже не угодил, а уж «легкая кавалерия» — позволь, подвинься...

Дежурили пионеры на вокзале, откуда подводами возили семенное зерно. И Гошка подглядел, как извозчик у весовщика мешок с зерном украл. Тут как тут оказался «легкий кавалерист» с красной повязкой на рукаве:

— Дяденька! Как вам не стыдно, вы же украли часть будущего урожая!

Дяденька такие глаза сделал Гошке, что и пану Мишелю не удалось бы. Ах, так! Гошка сейчас же схватился за милицейский свисток, полученный вместе с повязкой. И, надув щеки, собирался засвистать во всю силу. Но дяденька, затащив его за лабаз, так ему кулаком заехал, что и свисток чуть ли не в горло влетел.

Весовщик бросился на извозчика, извозчик — на весовщика, а Гошку вперед ногами, как покойника, понесли и уложили на мешки с будущим урожаем. И даже Аркашка Фокин, вредина, сняв шапку, распевал на весь вокзал: «Погиб наш юный барабанщик, но песня о нем не умрет...» А Потехину совсем даже не до шуток было, он пальцем во рту шарил, зубы считал. Нос как свекла стал, и губы едва шевелились. А вместо награды — что? Бабка дома еще добавила, приговаривая: «Вот тебе за кавалерию, вот тебе за легкую, какая тебя нелегкая на вокзал понесла?»

Иди теперь, требуй награды за храбрость.

Правда, за этот подвиг включили Гошку в делегацию, которую сам секретарь горкома товарищ Каварьянц принял. А радости-то — чай с пряниками у него распивать? Все равно не мог Гошка у него в кабинете на горне протрубить. Губы еще не зажили.

...Все забылось. Все ушло, кануло в прошлое, как камень в воду, а вот как мама плакала, этого он не забыл. Притих Гошка, задумался: первый раз мама не из-за него плакала. В тот день Кирова убили. Дядя Сережа утешал ее как мог: «Ладно, Шурка, не реви...» Выяснилось из семейной беседы, что и мама в свое время тоже пострадала.

Лет восемнадцать ей было, когда она слушала, как Сергей Миронович выступал на металлозаводе и призывал рабочих помочь бойцам одиннадцатой армии. Наверное, пламенно говорил Мироныч, если мама сейчас же домой побежала и, изодрав белый школьный передник, перекроила его в косынку сестры милосердия и, прилепив на нее красный крест, тайком из дома ушла в лазарет. Дед тогда еще жив был, он ее и догнал. Он-то, дедка, вроде бы и не против был, а от бабки маме за передник сильно досталось. Ох, и контра эта бабка была! И сочувствующий тоже хорош, с единственной матерью не мог уж, как Тайка, сладить...

...Многим запомнился Потехину 1934 год, такой нереально далекий и такой близкий. Стоит между ним и годом нынешним разве только черточка, как у бабушки на кресте: «От роду жития было...»


3

Он ее встретит и узнает. Узнает и ужаснется: неужели эта сгорбленная, согнутая ревматизмом старуха с узловатыми, веревочными венами на руках она и есть? Смотрела она на Потехина как-то уж слишком почтительно, и он смутился:

— Тая? Неуж ты? Прости, Таисия Николаевна, что сразу не узнал. Лет-то сколько прошло!

— Чего извиняться-то... Я совсем ведь еще молодая, а душе моей тысяча лет. Помнишь, поди-ка? И ты уж не бланжа... Эн, лохмы какие седые, как у батьки твоего...

— Это еще не седые, так... бусые...

— Мать-то жива?

— Схоронил, Таисия Николаевна. Трудно умирала, в больнице. Сколько лет мы не виделись? Я вас из виду потерял, еще когда в аэроклубе учился...

— Да я на Форпост переехала, от блатняков еле отвязалась. Потом ФЗО окончила, всю войну на судоремонтных заводах проработала... Потом, ради заработка, перешла на зачистку нефтеналивных барж. Я как-то твою статейку в газете прочитала, так и подписана — Селенский. Подумала, кто-то из наших, с Селенья, ее писал... Правильно ты все обсказал о нашей работе... Тяжелая, не приведи ее господь мужикам, а бабам и того более... Мужа я с войны не дождалась, вдовствовала... До пенсии дотянула. Сынок, слава богу, вырос, с семьей хорошо живет, не пьет. Он все лето плавает на танкере, ну а я с мелюзгой его управляюсь... Детки-то? Не приведи господь, а сами-то были... А ты, значит, выбился, выучился?

— Били мало, — усмехнулся Потехин, — а то раньше бы выбился. Учился я плохо, всю жизнь матери отравил...

— Ну, как-никак, а на белой работе. В войну-то офицером был?

— Нет, Таисия Николаевна, не вышло из меня гордого сокола. Я еще пацаном был уже подбит и сам этого не знал — язва желудка с четырнадцати лет. Полетал малость стрелком, потом гайки крутил. Сержант, самолетный кочегар, механ... Дальше не выбился. Заходи, Таисия Николаевна, тяпнем по малой, вспомним песни нашей молодости: «Берегите молодость, ребятушки, не влюбляйтесь рано с юных лет. Слушайте совета вашей матушки. Сохраняйте материн завет».

— Не гневи бога! Живой, не израненный... А мой где хулиган, и не знаю, где схоронен! Шкета тоже убили на войне. Брат его, Коська-Сила, живой вернулся. Он, кажись, шоферил на войне. Бадсита убили, Ламу урки зарезали...

— А Горка-Смрад?

— Он еще до войны умер, в колониях. Чего вспоминать-то? Все. Прошла наша жизнь. Устала. Кусок хлебы едва до рта доносишь. Ломает всю, гнет, долго не протяну...

Она протянула до шестидесяти девяти лет. За сорок лет трудового стажа единственная награда: «За доблестный труд в Великой Отечественной войне. 1941—45 гг.»

...Люди, которых я в этой повести называю по имени и отчеству, не прообразы, не персонажи, они — это они. Я не приклеиваю вымышленных фамилий — ни Ананьев, ни Покровский. Говоря словами Твардовского: «Здесь все как было — так и есть». Если Бармин, так Бармин, Шимиков — так Шимиков. Оба капитаны, оба волгари. Я застал их молодыми, когда сам был еще сопливым мальчишкой. Позже я застану курсантов-мальчишек, которые позже стали опытными капитанами.

Да и попробуй я соврать? Меня застыдят, а то и побьют. Не встанет из могилы пан Мишель, не распишет меня пером-навахой, и не осталось от него «ни детей, ни плетей», а у Шимикова, у Юлпатова, у Чумчары, у Таисии Николаевны — позвольте, остались плети.

...Может быть, самым памятным днем его большой и щедрой на события жизни останется тот очень далекий день молодости, когда новобранца-матроса Балтийского флота сошлют под конвоем в заполярный штрафной полуэкипаж на остров Торос. Как это ни парадоксально, но в революцию его командировал сам же царизм. Позже он будет участвовать в ледовом походе судов из Гельсингфорса в Петроград, в штурме Зимнего дворца, в боях под Нарвой, где родилась Красная Армия, и флотский бушлат станет уже не формой, а сущностью всей жизни революционного моряка. С детства зная знатного капитана Волготанкера Леонида Афанасьевича Шимикова, я не переставал удивляться тому обстоятельству, как густо вплетала жизнь в его судьбу все исторические события. Казалось, и одного из них хватило бы на целый роман. Будто бы о нем писала комиссар Волжской флотилии Лариса Рейснер: «Прекрасны старики революции, прекрасны эти люди, давно пережившие обычную человеческую жизнь. И вдруг на том месте, где обычно опускается занавес, воспрявшие с беззаконной молодостью духа...» Нет, впрочем, это не о нем; в ту пору, когда он в составе этой флотилии воевал на Каме и Волге, он был моложе комиссара Рейснер.

Я спрошу его: «Неужели, Леонид Афанасьевич, вам случалось лично встречаться с Маркиным, Рейснер, Перроте?» Шимиков склонен к шутке, но в данном случае ответил серьезно: «Знал, встречался, помню... И что? Мемуаров не жди. Я стоял в строю, они — перед строем флотилии. Я — матрос, они — командиры. Только им и было заботы — расспрашивать о самочувствии Леньки Шимикова... В ту пору мне шел двадцать третий год...»

Не могу же я прилепить к своей повести магнитную ленту с записью его голоса. Но он и сейчас звучит во мне: «...Тут дело такое, тут уж я не безусый. Ленька был и понимал, что это нешутейное задание — вызвать огонь на себя. Ты на войну пошел, когда тебе двадцать было, а я Отечественную встретил, когда мне за сорок перевалило. Разница. К тому же река не моя — Дунай. Разок-другой стрельнули из своей носовой пушчонки. Немцы молчат. Тоже не дураки себя из-за минного тральца обнаруживать. Хорошо. Вперед до полного! Сейчас мы дурака сваляем, притворимся, что мы так, с бухты-барахты вывалились и с перепугу палим по берегам... Ну, они от нашей наглости ошалели, такую мы пальбу подняли, а потом развернулись и удирать, как зайцы. Нерва у них не выдержала, они с двух батарей, в горах спрятанных, только по разу и ахнули. Этого и хватило. Их засекли. Катеришка наш на дно пошел, но дело сделано. Ну, а мы выплыли, подобрали нас. Плавать-то мы с мальцов привычны».

Это мне он расскажет о первых паровых судах, о беляках, об искусстве старых плотоводов и, конечно же, в первую очередь об истории пароходства Волготанкер. И не кто иной, как покойный заместитель министра речного флота, а в ту пору еще начальник пароходства Волготанкер Николай Степанович Ромащенко скажет однажды: если бы у Волги была своя лейб-гвардия, в ее первых рядах стояли бы капитаны Чаадаев, Чеснокова, Железцов, Шимиков — разве всех перечислишь?

Капитаном минного тральщика он пойдет в разведку боем на Дунае и вызовет огонь на себя в 1942 году, а медаль «За отвагу» получит уже на Волге, потому что его отзовут из Военно-Морского Флота, он получит бронь на всю войну как знаток Волги, как капитан, без которого нельзя, невозможно было в те годы доставлять горючее фронту под Сталинградом. И уже здесь-то я знаю, что эта бронь не спасала ни от бомбежки, ни от пулеметной очереди. Вы знаете, как горит вода? Это в кино — эффектное зрелище, а в жизни это тускло и неинтересно, но это коварно и страшно опасно, когда пленка нефти плывет по воде и горит.

Теперь для нас неуклюжими кажутся колесные пароходики. Это неверно. В его представлении эти паровые красавцы всегда молоды. Рассказывая курсантам Астраханского речного училища о былых днях, Леонид Афанасьевич вдруг спрашивал: «Ну, а на Шамбайском плесе какие перекаты начинаются?..»

После восьмидесяти каждый год можно считать один за десять. В восемьдесят лет министр Кучкин подарил ему книгу о Волге.

Как был рад старик подарку Сергея Андреевича. Как гордился его автографом.

Он не дотянул до девяноста, как обещал. Но до последнего дня что-то ладил, мастерил, плотничал, посмеивался в пышные седые, а когда-то рыжие усы. Уж его-то жизнь не была спокойным «чайным» плесом...

Люди к старости становятся или злее, или добрее. Он постоянно тянулся к молодежи, к ребяткам, волгарям...

Он не умер, он ушел... Провожали его в холодный, пасмурный день ранней весны, когда еще ничего не цветет, не распускается и не благоухает. Собрались соседи по дому, несколько стариков — сослуживцев с поднятыми воротниками шинелек и бушлатов, запоздало прибежал оркестришко, даже многие ветераны не знали, что он ушел. Газета, которая моложе его и которая всю жизнь описывала его трудовые и военные подвиги, оробела напечатать траурное извещение, и город не знал, что уходит «последний из могикан» и защитников, она сочла его вместе с «и другими». Правда, голос Шимикова, окающий, нижегородский, со стариковской хрипотцой, оставлен в радиокомитете на вечное хранение...

Это он мне как-то сказал: «Всему на свете додумались уставить памятники, всему, окромя скромности...»


Загрузка...