Дома нам, конечно, досталось. Мама потрясала передо мной мобильным.
— На что тебе эта штука? — спрашивала она. — На что?
Ответ у нее был, и я не собиралась ей потакать.
— Мам, — сказала я. — Извини.
— Извини? А если бы с тобой что-то случилось? Некому было бы извиняться тогда!
Мама расхаживала по гостиной, мы с Толиком стояли, провинившиеся, на пороге, а папа пил кофе, он выглядел усталым, но вполне спокойным и иногда зевал, а иногда добавлял в чашку еще ложку сахара.
Мама говорила:
— Мы здесь с Витей с ума сходим, пока вы что?!
— Помогаем детям и старикам, — сказал Толик. Как и всегда, о разного рода маргиналах мы тактично умалчивали. Наши друзья, по мнению мамы, были исключительно совсем уж нежные старушки и совсем уж маленькие дети.
Такое она одобряла.
— Мы просто опоздали на автобус, — сказала я.
Господи, как тепло, легко и прозрачно было у меня внутри. Стоило мне закрыть глаза, и я ощущала все до мельчайших деталей — запах Толика, запах свежего снега, его прохладные губы, грубую ткань его куртки под своими руками.
— Просто опоздали на автобус и просто шли пешком всю ночь?! Вы могли умереть от холода! Вас могли убить!
— Разбойники, — сказал Толик. — С большой дороги.
— А ты закрой рот, Толя, — зашипела мама. — Рита была такая домашняя девочка.
— И ты была этому вроде не рада? Ой, Толя, она такая зашуганная, все время сидит дома, ей ничего не интересно, как же она будет жить?
Толик довольно точно и обидно изобразил мою маму, и мама издала еще один неясный, поистине рептилоидный звук, а потом полезла в карман халата за сигаретами.
— Идиот, — сказала она.
— Ей восемнадцать годков, самое время гулять до утра.
— Не по дороге между Вишневогорском и Верхним Уфалеем!
— Ну, она ж не дальнобоев останавливает. Все культурно. Слушай, Алечка, ты сама говорила, как-то вы ее не так воспитали, такая типа пугливая. Я вот исправляю то, что вы накосячили. Опять.
Папа чуть вскинул бровь, наблюдая за Толиком, потом улыбнулся.
— Ладно, Алечка. Она же там не одна, а с Толиком.
Мама долго смотрела на папу, потом скинула пепел в его чашку.
— Не одна, а с Толиком!
Папа задумчиво продолжал мешать сахар и пепел в кофе.
— Разве для тебя это не аргумент? — спросил папа. Я бы порадовалась, что папа на моей стороне, но я только и могла думать о том, что Толик поцеловал меня. Сердце мое носилось в груди туда и сюда, хотелось распахнуть себе кости и выпустить его полетать.
Мне было, как и многим юным и восторженным особам во все времена, вовсе не до того, что мои родители волновались.
В этом, на мой взгляд, состоит одна из базовых несправедливостей детско-родительских отношений. Ты их воспитываешь, воспитываешь, а потом они гуляют по трассе с зэками на двадцать два года себя старше. Как бы сильно ты ни старался.
Мама сказала:
— Как вы могли умудриться опоздать на автобус?
Вот это сложно было объяснить. Чернушных историй мы с Толиком избегали.
— Да нас попросили одну деваху шестилетнюю деду переправить, а мы запутались, не туда уехали, к заводу какому-то, что ли, короче все жгуче было, еле нашлись, — сказал Толик легко. Врал он отлично, ловко, обаятельно и совершенно невозмутимо, как это говорят, глазом не моргнув.
Мама сказала, уже чуть спокойнее, сделав долгую, заставившую ее закашляться, затяжку:
— Могли бы и позвонить. Почему я должна тебе названивать, Рита?
— Не должна, мам, — сказала я. — Извини, пожалуйста.
— Аль, она тебя не слушает, она хочет спать.
Не совсем правда, спать я вовсе не хотела, но в чем-то папа был прав — на мамины нотации меня откровенно не хватало.
— И вообще, — сказала мама. — Она просто не приспособлена ко всей этой атмосфере.
— А то, — сказал папа. — Мы-то с тобой сливки общества. Папа — грузчик, мама — прачка, да копеешна заначка.
— Витя, ты на моей стороне или на его стороне?
Папа помолчал, отпил кофе, в который мама сбросила пепел, поморщился, покачал головой, а потом сказал:
— На Ритиной. Цветочек, иди спать.
Я широко, картинно зевнула и сказала:
— Спасибо. Спокойной ночи.
— Утра, — сказала мама.
Когда я уходила, мама уже потрясала новой сигаретой.
— Она еще и заболеет, Толик! Идти всю ночь! По холоду!
И в этом смысле мама оказалась права. Я грохнулась на кровать, не то что не зайдя в душ, даже не переодевшись, и немедленно заснула, ноги ломило, но это не помешало мне отключиться, будто отправленному в нокаут боксеру.
А проснулась я с отвратительным насморком и горлом, словно расцарапанным кошками.
Судя по тому, как я невероятно замерзла, и как сложно мне было согреться даже в горячей воде, я еще и температурила, причем довольно сильно.
Я понимала, что это значит. Отныне и на неопределенное время мы с Толиком были разлучены. Какая злая ирония, стоило нам поцеловаться, и я стала представлять для него смертельную опасность. Я была абсолютно уверена в том, что легонькая простуда убьет моего больного насквозь, бедного Толика. Что стоит мне подойти к нему близко, и он вскоре погибнет от легочной недостаточности, оставив меня безутешной. Я знала, что должна сохранить его жизнь, поэтому в ближайшее время мы не сможем находиться рядом.
Разумеется, я расплакалась, и слезы были такими горячими.
В остальном я была счастлива.
Мама сказала:
— Я же говорила.
Папа сказал:
— Вызови ей врача.
Я сказала:
— Только передайте Толику не приходить ко мне, у меня в комнате сплошные микробы, он ведь погибнет от пневмонии.
— В тюрьме даже туберкулез не зацепил, что ему сделается, — сказал папа.
Врач постановил, что у меня ангина, и прописал мне антибиотики, постельный режим и мои любимые простудные порошки для облегчения состояния.
Заливаясь "Фервексом", я страдала от разлуки с любимым, как только Толик пытался посетить меня, я швырялась в него вещами и говорила:
— Уходи! Уходи ради себя самого! Оставь меня, ты должен жить!
— Я че не в часы посещения зашел?
— Спасай себя, Толя!
— Да че ты начинаешь-то?
— Забудь меня как можно скорее!
— Тебе сосаться не понравилось?
— Разве ты не понимаешь, что я — источник смертельной опасности для тебя.
— Че-то я не вывожу.
— Ты что не понимаешь, что простая ангина может тебя убить?
— Да я курю сигу за сигой. Даже ща курю.
— Я не хочу быть ответственной за смерть своего любимого.
Моего любимого. Как приятно было это произнести.
— Ну лады. А мы типа вместе?
— Да, — сказала я. — Просто временно разлучены. Живи своей жизнью, я тебя не держу.
Судьба Сулима Евгеньевича меня не так волновала, и я убедила маму не отменять занятия. В конце концов, мне было мучительно скучно, и я хотела поиграть с ним в "Мортал Комбат". И рассказать обо всем, конечно.
Мама заставила меня надеть маску, так что Сулим Евгеньевич вынудил меня играть за Скорпиона, в остальном было весело.
— Так, — сказала я, когда на экране пульсировали слова "раунд второй". — Случился мой первый поцелуй.
Сулим Евгеньевич воспользовался моим романтическим настроением и немедленно напал на моего бедного Скорпиона весьма брутальным даже для Сони Блейд способом.
— И что ты будешь делать со своим сидевшим Симором Глассом?
Я помолчала, стараясь сосредоточиться на игре, понажимала на кнопки в произвольном порядке, как делала всегда, потом отложила джойстик и сказала:
— В смысле? Любить его, и трахаться с ним, и помогать людям.
На экране происходило такое форменное издевательство на моим Скорпионом, что пришлось снова схватиться за джойстик.
— Ну хорошо, предположим, а потом?
— А что потом? — спросила я. — Потом мы умрем, потому что все умрут. Но это не так уж страшно, я недавно поняла.
— Я имею в виду, у него ни кола ни двора. Что вы будете делать?
Я даже задохнулась от возмущения. И эту сакраментальную старческую фразу я слышала от человека по полгода проводящего в спячке.
— Жить, — сказала я. — Путешествовать, наверное. Мне представляется, что мы будем путешествовать.
— Значит, у него евангельское безумие, а у тебя?
— Тоже, — сказала я.
Соня Блейд добила Скорпиона, и Сулим Евгеньевич повернулся ко мне, отвел взгляд от по-пацански задорной блондинки в кепке.
— Ты собираешься делать что? — спросил Сулим Евгеньевич. — На что ты будешь жить? Твои родители же не будут его обеспечивать вечно.
— Он что-нибудь придумает, — сказала я. — Да и нужно нам совсем мало.
— Это тебе мало нужно? А как же твоя золотая ложка во рту?
— Я думала, ее не видно.
— Не смешно.
Мы помолчали. Я не знала, что сказать Сулиму Евгеньевичу, вдруг озаботившемуся моим будущим. Я не думаю, что меня вообще очень сильно волновало, что будет завтра. Я хотела ощущать себя нужной всем этим людям, знакомым и еще нет, хотела узнать о жизни больше, увидеть больше, узнать, какими бывают люди. Я хотела засыпать и просыпаться с Толиком, и мне было все равно, где.
Я совсем не думала о деньгах, о том, как отреагируют родители, если узнают, вообще о том, как будет устроена моя жизнь.
Я хотела жить.
Можете считать меня романтической дурочкой, но таков был мой духовный путь. Я сказала:
— В идеале, конечно, хорошо бы отучиться, но я пока не знаю, на кого. Может быть, мне стать режиссером? Сниму про него фильм.
— А работать-то ты кем будешь?
— Кем-то, кто помогает людям. Еще не знаю тоже. А ты кем работаешь?
Сулим Евгеньевич помолчал, потом протянул:
— Я работаю тунеядцем, который делает вид, что он работает репетитором. Так что, ты права, не мне тебя осуждать. Я просто имею в виду, что это красивый образ, но ты должна подумать, крошка-дауншифтер, хотела бы ты в самом деле бомжевать с бывшим зэком?
— Не знаю, — сказала я. — Но не узнаешь — не проверишь, так ведь? Как я пойму, кто я на самом деле, если я почти ничего в жизни не видела. Не знаю, как бывает.
Был ли он прав? Ну хоть чуть-чуть?
Я думаю, что нет. То есть, с точки зрения житейской логики, разумеется, прав, но с точки зрения моей конкретной жизни, моих чувств и желаний — нет, ничуть.
И я, как и все молодые девушки, не сомневалась в том, что сумею сама заплатить за свои ошибки.
Даже если, например, придется сбежать и отказаться от родительской помощи.
Наверное, очень легко решать такие вещи, если ты никогда не чувствовала, что это значит — быть бедной. Но, может быть, хотя бы какое-то время мне и стоило побыть бедной, чтобы понимать, как живут люди вокруг меня.
Мне хотелось причаститься к миру людей, не спускаясь к ним из замка, а став плоть от плоти их мира.
Таково было мое подвижничество, и я не знала, почему оно таково, просто чувствовала, что это правильно.
Так что Сулим Евгеньевич мог сколь угодно долго говорить со мной на эту тему, если что и могло меня переубедить, так это мое собственное сердце, а оно было на моей стороне.
В целом, ангина отступала довольно быстро, однако по ночам я все еще чувствовала себя плохо, у меня поднималась температура, несмотря на все старания "Фервекса", и я пребывала в странном, сновидном состоянии, ощущая себя в картине Дали, в поэме Андре Бретона и в фильме Дэвида Линча одновременно.
В ту ночь я опять металась на скользких простынях, и мне то ли снились, то ли виделись почти наяву какие-то странные, смеющиеся надо мной люди, цирковые купола и россыпи конфет в грязном снегу, раздавливаемые снова и снова безразличными, спешащими куда-то прохожими.
Сначала мне показалось, что я услышала звонок, и в мозгу тут же возник черный стационарный телефон, трубку которого ни в коем случае нельзя было поднимать, чтобы не случилось ничего плохого.
Потом я поняла, что звонит вовсе не абстрактный телефон, а мой мобильный, и тренькает не дефолтный звонок, а льется и чешется "Космическая деменция". Это вернуло меня в реальность, я открыла глаза и непослушной рукой нашарила телефон.
Сердце сковал страх, кто мог мне звонить? Вдруг папа разбился на машине?
Во рту было горячо и сухо, я хотела только воды и еще, чтобы звонил не какой-нибудь безразличный врач. Даже не очень сочувствующий врач.
Номер был незнакомый, городской, я еще пару секунд пялилась на него, ожидая, что цифры подскажут мне ответ.
Никакого ответа, молчание, пустота. Космическая деменция.
Наконец, я взяла трубку. Правда, не смогла выдавить из себя ни единого слова, молчала и тяжело дышала.
— Анатолий? — спросил дребезжащий старческий голосок.
— Нет, — сказала я. — Маргарита.
— Маргарита, — откликнулся голосок. Я представила себе крошечного, почти карликового старичка, возможно, живущего за печкой, почти что домового.
— У меня беда, Маргарита, — сказал голосок.
— Да, — сказала я. — Я здесь, чтобы помочь вам.
Если честно, не очень-то я понимала, кто он.
— Любаня, — сказал дедушка. Тут в мозгу моем заискрило, разразился и сник крошечный салютик.
— Она в порядке?!
— Ее забрали.
Слабый голосок, нежный и такой ненадежный.
— Куда забрали?
— В детский дом. В Челябинске детский дом. Забрали.
Убитый горем, он не мог все в самом деле рассказать, как бы я его ни расспрашивала.
— Слишком я старый, Маргарита, — говорил мне этот действительно старый дедушка. — И родителям ее не отдадут. И я старый. Не могу, говорят, воспитывать. Старый я и больной.
Я чуть не плакала.
— Подождите, — сказала я. — Может, что-то можно сделать. Я просто не знаю. Надо подать в суд.
В конце концов, у Любани оставалось так мало времени с ее бедным старым дедушкой, который ее любил. Я бы половину сердца отдала, чтобы они были вместе. Вот такая я сентиментальная. Местами сентиментальнее, чем Господь Бог.
— Я Толику расскажу, — сказала я. — Только подождите, мы посоветуемся, и вам перезвоним. Не отчаивайтесь, пожалуйста. Я вас умоляю!
Я и вправду его умоляла, мне больно было его слышать. Температура сделала меня чувствительней, и я узнала, каково это жить, будто со снятой кожей, всего минуту в своей жизни я так остро чувствовала чужую боль.
— Спасибо вам, Маргарита, и Анатолию передайте, что благодарю я его.
Еще пока дедушка слезно благодарил меня совершенно ни за что, я искала маску, положив трубку, нацепила ее, больно хлестнув себя резинкой по ушам.
Толика в комнате не было, нашла я его только на кухне, он поедал виноград, вытягивая ягодку за ягодкой прямо из холодильника и покачивая дверцу.
— О, — сказал он. — Здорова, че, ты получше себя чувствуешь уже, не?
— Толик, Любаню забрали в детдом.
Толик вытянул кусок сыра, свернул его в трубочку и запихнул в рот.
— Че, откинулся старичок? Царствие ему небесное. Но ниче, хоть немножко вместе побыли.
— Он жив.
— В больничке?
— Нет. Он мне звонил. Кажется, ее забрала опека, потому что он, вроде как, не в состоянии один ухаживать за ребенком, по возрасту или по здоровью, я не знаю.
Толик сказал:
— Ну, это просто.
— Что просто?
— Мы просто договоримся. Дадим им денег. Че еще любят? Че любят, то и дадим.
Я сказала:
— Кому?
— Чувакам из детдома. Или опеки. Не знаю еще, завтра съезжу, разведаю обстановку. Выше нос.
— А я?
— А ты болеешь. Такая горячая ваще.
Он вдруг притянул меня к себе, пощупал, не только лоб, а еще живот, бок, заулыбался дергано и голодно.
Я сказала:
— Нам нельзя целоваться, Толя. Я заражу тебя, и ты умрешь.
— Романтика, — сказал он, сдернув с меня маску.
В тот день я впервые узнала, какие скользкие под языком его золотые клыки.
Господи, думала я засыпая, скорее бы мы оказались в одной постели. И думала я об этом не потому, что пост в дайри получился бы офигительным, а потому, что мне хотелось его до дрожи в коленках, хотелось всего и навсегда, со всем, что он мог мне дать, со всей близостью, которая нам была доступна.
Если бы я не жалела его так сильно, я бы откусила от Толика кусок.
Когда я проснулась, Толика в доме уже не было. Не было его и еще много дней (почти неделю, хотя мама говорила, что Толик появляется, просто почти сразу же исчезает опять). Где-то там творилась судьба моей Любани, а я страдала от ангины.
Что касается того утра, я проснулась поздно, родители уже были на работе. Я спустилась вниз, решила сделать себе горячего молока.
Меня уже поджидала Тоня, курносая, всегда предельно завитая, простая, проще двух копеек, наша кухарка. Тоня работала у нас дольше всех, поэтому жизни без нее я уже и не представляла, хотя общались мы очень мало.
— Привет, — сказала я. — У нас есть мед? Хочу молока с медом.
Тоня резала морковь, она обернулась ко мне, посмотрела пристально, стянула латексную перчатку и достала с полки банку меда, с грохотом поставила на столешницу.
Я сказала:
— Э-э.
Тоня отвернулась к своей моркови и принялась довольно агрессивно ее шинковать.
Некоторое время я делала вид, что все в порядке, наливала себе молоко, следила за кружением стакана в микроволновке, размешивала мед. Потом спросила:
— А сделаешь мне какао еще попозже? Вот такое, как ты на сливках варишь.
— Может быть, — буркнула Тоня. — Если время будет.
— За что ты так со мной? — спросила я, излишне, впрочем, драматично.
— Ни за что, как я так с тобой?
Но, подумав, Тоня все-таки продолжила свою мысль:
— За то, — сказала она. — Что прошмандовка ты малолетняя, уж извини мой французский.
— Да ты о чем вообще? Я наоборот пионерка, комсомолка, вернее, уже. Людям помогаю!
Тоня фыркнула, втянула носом воздух и принялась еще активнее шинковать морковь, так, что у меня даже закрались определенные представления о том, что стоит перед ее мысленным взором.
Некоторое время Тоня молчала, а я мешала мед в молоке. Потом она развернулась, стряхнув с ножа морковинку.
— Рита!
— Что?
— Видала я вчера, как ты людям помогаешь. Испомогалася вся! Только что с ног от усталости не валишься.
Теперь настала моя очередь фыркать.
— И что?
— И то. Ты молодая девушка, а он кто? Конь в пальто!
"Конь в пальто" был, вопреки традиционному применению этого фразеологизма, для Тони одним из самых страшных ругательств. Частенько она говорила:
— Какой конь в пальто опять свет жжет?
Или:
— Отец твой, конь в пальто, наелся опять в ресторане.
Рестораном Тоня, видимо, считала что угодно, кроме нашего дома.
— Тоня, — сказала я сейчас. — Ты что-то не так поняла.
— Все я так поняла. Кто тебя из-под зэка-то замуж возьмет, тем более, если с приплодом его.
— Вы как-то очень цинично отзываетесь о моих высоких чувствах.
Тоня взмахнула ножом, будто профессиональный убийца, и едва не вонзила его в разделочную доску.
— Это у тебя высокие чувства. А он тебе что угодно напоет, лишь бы под юбку забраться, изголодался по девкам небось. Тебе приличного парня бы, ровесника.
— Из-под него возьмут?
— А ты мне слова-то не перекручивай, и хамить не надо. Я-то жизнь прожила, все знаю. Надо ему от тебя одного только, а потом исчезнет, как бы папка твой не наругал, и ищи его. Хорошо б дитя не получилось, и то за счастье.
— Если получится, буду воспитывать.
— Скажет она, на родителей сбросишь — и гулять.
Все-то они с Катей уже обсудили. А, может, и с Люсей. Мне, в принципе, нравилось быть такой популярной персоной.
— Я его люблю.
— Все вы любите, а потом что? Любить — сладко, остальное только — гадко.
— Что конкретно? — спросила я.
— Ты по ушам мне не езди. Умная самая выискалась? До тебя все в дурах ходили с этими, а ты одна не будешь.
Думаю, у Тони была какая-то крайне трагическая история любви с заключенным. Может быть, она писала ему письма, ждала его освобождения, даже, возможно, возила ему передачки или являлась на свидания, и все в этих отношениях было хорошо, да только он вышел. Вышел — и пропал.
Во всяком случае, мне представилось что-то такое, а спросить у Тони я не решилась. Она сказала:
— Так всегда было и всегда будет, не ты первая, не ты последняя.
А я подумала, что первая и последняя. Кто так любил.
И Толик мой первый и последний.
Я сказала:
— Ладно, сделаешь какао мне?
— Дура дурой, — сказала Тоня. — Сделаю. Сама еще дитя, а все туда же.
Еще дней пять после этого я старалась хоть как-то поймать Толика, но его было не достать. Я только надеялась, что Толик занимается не безумными Толиковыми делами, а выдумывает, как выручить бедняжку Любаню.
А я мечтала о том, как он вернется, и мы будем вместе навсегда.
Я даже впервые за долгое время написала пост.
"Если Т. — сидевший Симор Гласс, то я — Эстер Гринвуд. Отличная, если вдуматься, пара. Хоть фанфик пиши. А, кстати, вы знаете, что единственное, чего не может Бог — это сделать бывшее небывшим?".
Прилетело много комментов от девчонок, которые переживали, куда я пропала. Мой дневник был будто после ядерного апокалипсиса.
Я написала, что просветляюсь и иду по своему духовному пути, сводки с него напишу, когда сердце мое будет чистым и свободным, и когда человечество будет нуждаться во мне чуть меньше.
Зато я прокомментила все записи девчонки, которая работает в детском хосписе. В принципе, я разными словами написала ей одно и то же: спасибо, что делаете это. Может, оно того и не стоило, но так я почувствовала.
Пока Толика не было, я все время мечтала о нем. Интересно, размышляла я, когда мы все-таки займемся этим?
Даже думала засунуть в себя что-нибудь, ну, для того, чтобы понять, какие будут ощущения, чего мне ждать, однако не решилась. Может быть, мне просто нужна была вещь, над которой я не стала бы смеяться, а вибратора у меня не было. А скорее я даже струсила.
Теперь я не хотела спать целыми днями, наоборот, никак не могла найти себе места, сама ездила к Фиме и компании, увязалась с мамой посмотреть еще разок на выставку Светки (мама сказала, что о ней написали в двух газетах: Вишневогорской и студенческой).
Папа как-то сказал:
— Смотрю, энергии у тебя прибавилось.
Впервые на пробежке я почти его обогнала.
Во мне было будто бы слишком много крови. Даже не слишком — просто много, и она бурлила, кипела, подпрыгивала внутри пузырьками. Мне казалось, что если я упаду и раскрою, скажем, коленку, кровь моя будет такой горячей, что зашипит на полу.
Ни в чем я не могла остановиться, подолгу не засыпала, читала, а потом мастурбировала, а потом просто расхаживала по комнате.
И, когда Толик, наконец, появился, я кинулась обнимать его на глазах у родителей.
— Как я скучала!
Толик очень целомудренно отставил меня в сторону.
— Ну-ну, я тоже. Короче, все, я вроде договорился. Завтра за Любаней его с утреца повезем. Поедешь, в смысле?
— Поеду! — с готовностью ответила я. Папа сказал:
— Не на поезде же? В Че, я имею в виду.
— А?
— Тачку, говорю, возьми.
— А проблем не будет?
— Ты ж у нас решаешь проблемы, — сказал папа, пожав плечами.
Толик с папой глядели друг на друга и молчали. Толик почему-то выглядел очень польщенным.
— Да я давно не водил.
— Ну справишься же.
— А дочь тебе не угроблю?
— Уж я надеюсь.
— А он не угробит, Витя?
Папа сказал:
— Он же тебя не угробил.
Но, тем не менее, подумала я, кое-что другое с мамой Толик сделал. Интересно было, конечно, залезть родителям в головы и узнать, что они в самом деле думают о Толике.
Нам с ним так и не выпало шанса поцеловаться, папа почти сразу забрал Толика к себе в кабинет, и они долго разговаривали о чем-то и смеялись.
Я спросила маму:
— А папа любит Толика?
Мама сказала:
— С Толиком всегда было сложно. Но папа всегда был очень к нему привязан. Другое дело, что в Толике теперь все воспоминания о других папиных друзьях. Поэтому папа любит Толика, но любит он в нем не только самого Толика. Не знаю, понятно ли я объяснила?
Но мама объяснила очень понятно.
Среди ночи я проснулась от оглушительной мысли: завтра мы ведь едем в детдом. Мне даже подумалось, что я снова заболеваю, такой громогласной, почти температурно-яркой была эта мысль.
Я вскочила с кровати, открыла шкаф и принялась вытряхивать свои детские игрушки.
Я частенько отрывала куклам Барби головы, так что многие из них к две тысячи десятому году скорее готовы были отправиться в дом инвалидов, чем в детский дом.
Были у меня, однако, и многие другие вещи: пушистые стеклянноглазые котята, наборы Лего, железная дорога, мячики-прыгуны, прозрачные, светящиеся изнутри, с впаянными в них скорпионами и пауками. От засохших лизунов тоже пришлось отказаться, зато нашелся прыгающий заводной щеночек.
Целую ночь я отмывала все от пыли и грязи, подклеивала этикетки, если надо, причесывала уцелевшим куклам волосы, добавляла блесток там, где считала нужным, чтобы получилась магия.
Наконец, я собрала две большие сумки. Мне было немножко стыдно, что игрушки не новые, но я ведь постаралась сделать их красивыми. С другой стороны, лучше старые игрушки, чем никаких вообще?
Да я даже не особенно понимала, нужны ли они в детдоме, или спонсоров всегда находится достаточно?
Я надеялась, что нет, хотя это и очень циничные чаяния.
Наконец, я взглянула на куклу, которую подарил мне Толик. Я спала с ней и любила ее. И это был, в конце концов, Толиков подарок.
Но вдруг, необыкновенно отчетливо, я поняла, что могу с ней расстаться. И хочу отдать ее Любане.
В этом не было какого-то зашкаливающего самоотречения, я просто чувствовала, что это не сделает мне больно, и что Любаня обрадуется моей кукле больше, чем смогу когда-либо обрадоваться я. Потому что она ребенок, а я — нет.
Куклу я подвязала розовой ленточкой из-под какого-то набора косметики и тоже положила в сумку.
К тому моменту, как Толик пришел меня будить, я сидела на кровати уже готовая. Не спала ни минутки, и мне не надо было.
Тоня принесла нам завтрак, мы по-быстрому умололи яичницу с помидорами, залили в себя кофе (аппетит у меня, странное дело, был) и пошли во двор.
— А ты хорошо водишь? — спросила я.
— И ты туда же. Раньше хорошо водил. Весь день, бывает, за рулем проведешь. Это ж как называлось? Пробивка. Ездили мы себе с Эдиком Шереметьевым по разным точкам, заходишь, значит, в магаз, ну, или там в рестик, спрашиваешь: люди добрые, вы как, под охраной, кто вам тут безопасность обеспечивает? Они такие: или мнутся, как целки, или четко: коптевские, например. Ну, если мнутся — их в оборот, если ясно все — в тачку, а если не уверены, то звоним человеку от коптевских, и договариваемся о встрече, если надо. Так и день прошел. А ты че думала? Стрелять главное? Главное — водить. Эдька у нас за припугнуть, я — за поговорить, так и работали, деньги делали. Иногда люди к нам аж сами приходили, Витек просто руководитель хороший. Способности есть.
Толик прежде никогда так тепло о своем прошлом не отзывался. Я спросила:
— Вам нравилось?
— Да поди плохо, с друганом тусишь целый день, кофе пьешь периодически, где и поесть дадут, и все на халяву. После того, чем я раньше жил, это ж как умер и в рай попал.
Толик тепло и сонно улыбнулся, подкинул в руке ключи от папиной машины. Он погрузил в багажник мои сумки, а я залезла на переднее сиденье, на место смертника, куда мне строго настрого запрещали садиться.
Толик сказал:
— Ну че, поехали?
Он легко завел машину и выехал со двора, выглядел таким расслабленным и спокойным, будто все эти десять лет провел за рулем автомобиля, а не в тюрьме.
Мы двигались сквозь рассветную синюю дымку, было прохладно, и Толик включил печку. Я потянулась к нему, и он меня поцеловал.
— Ща, — сказал он. — По-быстрому разберемся и, может, в кино хочешь, а?
— Хочу! — сказала я.
Все вокруг было таким дрожащим и слегка нереальным, и этот синеватый туман, и жутковатые гребни леса, и нависающие впереди холмы.
Толик сказал:
— Есть принцип иудаизма. Один из тринадцати. Такое там говорится: Ему вообще нет никакого подобия. Но смотришь, бывает, утром на все это думаешь — гонево. Вот оно ему подобие, и какое еще.
Я кивнула.
На меня вдруг напала такая нежность, что я долго пыталась устроиться так, чтобы положить голову ему на плечо, но все время вело меня в сторону, или я соскальзывала, а Толик смеялся. Иногда он отрывал руку от руля и гладил меня по щеке.
Мы доехали до Верхнего Уфалея, подхватили дедушку и отправились в город Че.
Господи, думала я, как бы так спросить, как его зовут? Толик наверняка знал, он же, вероятно, занимался его документами. А я не спросила с самого начала, а потом не спросила у Толика, как же неловко-то теперь, Господи.
Дедушка волновался, все время тер друг о друга сухие руки, будто грызун в клетке, смаргивал старческие слезы и говорил голосом еще более дребезжащим, чем обычно.
Господи, думала я, может, он Александр? Или Сергей? А если он вообще какой-нибудь Аркадий? Было вполне возможно, что он — Аркадий. Что же делать?
— Вы поймите, — сказал он. — Я вполне в силах.
— Да мы-то понимаем. И они уже тоже. Мы с ними достигли взаимопонимания, очень оно у нас выросло с тех пор.
— Я думал, они меня спросят, а они и не спросили ничего.
— Да они все себе уразумели, дедуль, ты не парься.
Дедуль! Дедуль, блин! Неужели так сложно было назвать его по имени и отчеству?
— Но как же ж, раз они со мной не разговаривали?
— Телепатически, — сказал Толик и засмеялся. — Да объяснил я им все популярно.
И я поняла, что дедушка и не предполагает, как решался вопрос о том, где будет жить Любаня. То есть, я свечку тоже не держала, но была практически уверена, что Толик просто дал каким-то людям денег (ворованных у моих родителей или занятых у них же). Вот и вся справедливость.
Но, как заметил Толик в тот день, когда мы поцеловались, мир не переделаешь.
Дедушка все спрашивал:
— А вдруг у нее там друзья?
— Нормас, — сказал Толик. — Письма им будет писать, станет писательницей.
— Да и друзья, — сказала я. — Не заменят родного дедушку.
— Да, — ответил он, склонив голову. — Вы правы.
Вы когда-нибудь замечали, насколько беззащитны старики? Крошечные и нежные существа, дети наоборот.
Детский дом, в который отправили Любаню, был таким унылым, таким серо-коричневым и тоскливым заведением, что больше всего походил на здание налоговой, каким я его себе представляла. По форме это оказалась такая подковка, будто в тетрисе, правда, не очень симметричная. Всего два этажа с неожиданно веселенькими занавесками, яркие пятнышки цветов или мультяшных персонажей на них были видны издалека.
На окнах первого этажа — кованные решетки, на втором — чистые окна, свободные глаза дома. Причем стекла были довольно новые.
Я бы не сказала, что от здания разило какой-то запредельной бедностью, что оно разваливалось или ветшало, нет, это была добротная постройка, поддерживаемая в хорошем состоянии.
Думаю, больше всего меня пугала эта ее печальная скукота. Здание такое, будто туча на небе.
Двор зато компенсировал своей почти кислотной яркостью серость самого детского дома — смешные желто-красные заборчики, качельки и горки, разноцветная паутинка, карусели и все прочие дворовые радости.
Может, и зря я придиралась.
Я спросила Толика:
— А нас туда пустят?
— Пустят-пустят, — сказал Толик. — Любой каприз. Можешь даже украсть малыша.
— Какой ты самоуверенный.
Мы выгрузились, Толик взял сумки, а я помогала идти дедушке. Уже на подходе к зданию, он сказал:
— Я сам. Надо произвести хорошее впечатление.
Возможно, он был Владимир. Сильное имя. Мне так хотелось помочь ему преодолеть ступеньки, но дедушка справился сам и весьма успешно. Я даже подумала, что воспринимаю его слишком уж немощным.
Толик поздоровался с охранником, да не просто так, а обнялся с ним крепко и похлопал его по плечу.
— Ну, Митька, бывай!
— И тебе того ж, Толич!
Когда Толик прошел, Митька воззрился маленькими и очень цепкими глазками на нас.
— А, — сказал Толик небрежно. — Эти ребята со мной.
— Ну ладно, — сказал Митька неохотно. — А в сумках что?
— Игрушки, — сказала я. Взгляд Митьки стал скучающим.
— Ну, открывай.
Я отчаянно посмотрела на Толика. Он сказал:
— Лады, Рит, ты тогда досматривайся, а я откантую дедульхена до тетек, пусть подпишет там, если надо еще че.
Я кивнула, хотя мне ужасно не хотелось оставаться наедине с Митькой, злоглазым и нудным. Но, если так подумать, я ехала сюда для того, чтобы увидеть Любаню. А кто я такая, чтобы общаться с местной директрисой, не меня спасали, и не я давала взятку, это было дело Толика и нашего безымянного дедушки.
Так что, возможно, отправиться с ними было бы еще более неловко.
— Если мы надолго, ты погуляй здесь, детям че-нить отдай, Любаню, вот, поищи.
— Ну да, — сказала я. — Конечно.
В конце концов, директриса бы смотрела на меня странно, мол, ты кто такая.
Впрочем, Миткин взгляд был ненамного лучше. Я раскрыла перед ним сумку. Он заглянул туда.
Долгая пауза, в тишине еще более тяжкая. Наверное, у детей шел урок, потому что слышно не было вообще ничего, будто здание на самом-то деле стояло пустым, населенным разве что призраками. Даже Митькин голос, казалось, имел пусть и слабое, но эхо:
— Ну?
— Что? — спросила я. Мы снова посмотрели друг на друга. У Митьки были тяжелые, длинные усы, серо-белые, такого очень красивого, почти дымчатого цвета. На его щеках проступила от возраста и болезней сосудистая сетка, из одной ноздри торчал пучок толстых волос, другая же была совершенно чистой. В общем, охранник, который находился на своем месте: почти, но не совсем спитой вид и очень дурной характер.
— Доставай, — сказал он. — Откуда я знаю, что там не бомба?
— Ну, наверное, у вас должно было выработаться профессиональное чутье.
— А ты мне не хами, деваха, — сказал Митька. — Ишь выискалась.
Меня охватило почти непреодолимое желание сказать сакраментальную фразу:
— Да ты хоть знаешь, кто я такая?
Но я и сама не знала, кто я такая. Так что, может быть, это все прозвучало бы просто отчаянным вопросом.
И я стала выкладывать игрушки на стол, одну за одной.
— Вот эта, — сказал Митька, подняв за уши моего любимого зайца. — Страшнючая.
Сам ты страшнючий, подумала я.
— Во всяком случае, она не взорвется.
— Ишь умная выискалась.
Митька остро напомнил мне Тоню, только мужскую версию, и я испытала к нему по этому поводу искреннюю приязнь.
Досмотр игрушек длился долго, мне показалось, Митьке кое-что понравилось. Он, к примеру, явно не против был бы собрать железную дорогу. Я даже подумала подарить ее Митьке, и назло и из желания сделать ему приятно — одновременно.
Наконец, он отпустил меня.
— Только не шуми, — сказал. — Уроки у них.
— Хорошо, — ответила я шепотом.
Я никогда не была в школе. Нет, я имею в виду, экзамены я сдавала, приезжала, сидела за партой, писала диктанты, решала контрольные работы. Но это всегда был кусок, выхваченный из моей жизни ножницами, отравленный волнением и ужасом перед грядущим.
Я становилась почти слепой и почти глухой, видела перед собой только задания и никогда ничего не чувствовала.
А вот сейчас, когда никто меня здесь не ждал, все было по-другому. Даже несмотря на то, что я, в общем, и не в школе была, по-большому-то счету, а только в некоем школоподобном здании.
Охватила меня, честно говоря, некоторая грусть. Какой-то опыт, доступный если не всем, то очень многим, я не получила и уже не получу. Не постою в просторном холле, не посижу за партой, не стану перекидываться записками с друзьями, не буду прятаться под лестницей и бегать по коридорам.
Смешно и глупо, и еще очень злобно, завидовать всем на свете: детдомовца и раковым больным, и вообще людям, которым повезло куда меньше, чем мне.
Холл был просторный и желто-оранжевый. Я разглядывала свежепокрашенные стены, удобные рыжие диванчики из кожзама, окна в столовую в солнышках и звездах. Вдали на стене висели большие, круглые часы, серые и простые до невозможности, они выглядели очень серьезно.
В столовой сновали поварихи, толстые, белые, в своих шапочках они были похожи на операционных сестер.
В целом, все пока напоминало мне школу, по крайней мере, образ, который сложился у меня в голове. В конце длинного коридора, дальше столовой, был кабинет медсестры, медицински-белый свет вырывался из-за открытой двери, загадочный и немножко инопланетный.
Шаги мои отдавались гулко, будто биение сердца.
Господи, подумала я, тут учатся дети, и они сейчас здесь, и их много. Я не знала, зашли мы с Толиком в исключительно учебную часть здания, или нет. Ничего похожего на жилые помещения я пока не видела. Вполне возможно, что жилым было правое или левое крыло, или оба они сразу.
Больше всего я боялась уронить свои сумки с игрушками, они были весьма тяжелые.
Ну и, конечно, попасть в неловкую ситуацию.
По широкой лестнице я поднялась на второй этаж, коридор там был еще уже, зато кабинетов — больше. На стенах висели фотографии веселящихся детишек: спортивные соревнования, спектакли, музейные дни. Дети улыбались, они не выглядели ни несчастными, ни больными. Обычные малыши, класса, наверное, до четвертого, младшая школа. Толик говорил, что тут, неподалеку, есть еще корпус для старших, и вот там, вроде бы, люто.
Здесь люто не было. Светло и мило, как в детской поликлинике.
На втором этаже оказалось не так уж тихо, я различала разноголосый преподавательский гул из-за дверей, детские возгласы, иногда смех.
Далеко, в самом конце коридора, нежными, но разрозненными голосами наполнялась "Прекрасное далеко". Момент показался мне таким красивым и киношным — желтый пустой коридор, фотографии смеющихся малышей, и дети выводят "Прекрасное далеко", которого у них, возможно, никогда не будет.
И посреди всего этого я и две сумки моих игрушек.
Я, будто загипнотизированная, шла на звуки песни, пусть не самые ровные и не самые вымуштрованные, но для меня в тот момент самые прекрасные на свете.
Детишки сбивались и начинали песню снова, опять и опять, так что мне стало казаться, что я еще сплю, и мне только предстоит поехать в детдом и увидеть их всех. А пока рисует мое подсознание: эти стены и фотографии, и плетет эту песню — все безупречно детское, чтобы я не могла понять, что сплю.
Я встала у самой двери в музыкальный класс (странно было бы, если бы там, откуда льется "Прекрасное далеко", в самом деле преподавали арифметику), приложила к ней голову, и звук стал глухим, но ярким.
Вдруг музыка (фортепьянный напев) резко прервалась, послышался детский смех и гортанный, красивый женский голос. Я не различила слов, что-то про Сидорова, Сидоров копался или ковырялся, может быть, в носу, не знаю.
Потом тренькнул звонок, сначала негромко, а потом почти яростно заголосил. Я испугалась, что сейчас будет детская атака, они все увидят мои сумки и кинутся на меня, и передерутся за мои игрушки.
Впрочем, все не выглядело так, будто им необходимы были подарки. Но я все равно представила себе зомби апокалипсис и, перепуганная, ломанулась в дверь музыкального класса.
Дети уставились на меня, я подумала о "28 дней спустя".
За секунду до того, как я ввалилась к ним в класс, все они были заняты своими делами. Мальчики махались ранцами, девочки смеялись и показывали друг другу тетрадки. Но теперь все они смотрели на меня.
Особенно меня удивила и поразила одинокая девочка, вставшая из-за последней парты. Она застегивала белую босоножку, на щиколотке у нее было пятно зеленки, кисточки длинных косичек мели пол, лицо раскраснелось.
Я подумала, что она одинокая и непонятая, как я. Мне захотелось отдать ей самую лучшую игрушку.
Я сказала:
— Привет, ребята. Э-э-э.
Тупая Рита.
Я встряхнула сумки.
— Вот, у меня тут есть кое-что для вас.
Они с визгом бросились ко мне.
— Что? Что?
— Что ты принесла?
— Покажи!
— Дай посмотреть!
— Это мне?
— Все сумки?
— Дай посмотреть, дай!
— Подарки!
— По-о-о-одарки!
— Пода-а-а-арки!
Я опешила. В мгновение дети облепили меня, я едва могла шевелиться, они обнимались, верещали, пытались вырвать сумки у меня из рук. Я чуть не заплакала от неожиданности.
— А ну отошли от девочки! — гаркнула учительница. Я впервые посмотрела на нее. Было ей, может быть, лет сорок или чуть меньше. Это была красивая, статная брюнетка с по-еврейски тяжелыми веками и пухлыми, нежными губами. На ней не было косметики, причем совсем никакой, как на мне — даже туши. Выглядела она свежо, однако же очень нервно, она перекладывала указку из одной руки в другую, иногда переминалась с ноги на ногу, иногда зябко поводила плечами — нервозная ее подвижность чем-то напомнила мне подвижность Толика, но вместо раздражительности в ней была тревога.
Дети послушались ее. Я подумала, что эта женщина красиво, громко и уверенно говорит с детьми, божественно скрывает эту неловкую нервность свою. Было видно, что дети ее уважают.
Кружок, сжимавший меня, чуть расширился, и я сказала:
— Не переживайте, ребята, всем достанется.
— Ты волонтер? — спросила женщина.
— Ну, м-м-м, да, — ответила я.
— А где же твои ребята?
— Сложная история.
Чтобы сгладить неловкость, я сказала:
— Меня зовут Рита.
Женщина засмеялась.
— Меня тоже. Маргарита Семеновна.
— Рита!
— Рита!
— Рита!
— Давай уже подарки!
Дети слились для меня в одно многоголосое, многорукое и очень охочее до игрушек существо. Ясно я видела одну только мою любимую девочку с косичками.
— Тебя как зовут? — спросила я.
— Наташа.
— Красивое имя. А какую игрушку ты хочешь?
— Огромного робота! — сказала Наташа.
Этого я не ожидала.
— У меня есть подпрыгивающая собака, — сказала я. — Она почти робот и железная внутри.
Наташа посмотрела на меня недоверчиво, потом шмыгнула носом, гордо вздернула голову, взметнув косички.
— Ладно, — сказала она. — Сойдет.
Я стала рыться в сумках в поисках подпрыгивающего щенка, дети окружили меня, принялись вытаскивать игрушки.
— Берите-берите, — сказала я. — Не стесняйтесь, это для вас.
Я протянула Наташе щенка, она погладила его, а потом вдруг обняла меня так, что едва кости не хрустнули.
— Спасибо, Рита!
Тем временем, маленькие мародеры уже раздербанили мою сумку. Они лихо, как настоящие бандиты, выуживали свой "товар" и передавали друг другу, довольно складно. Я даже подумала, что на моих глазах не завяжется драки, но все это потому, что мои вещички казались им простыми и не самыми клевыми. Попрыгунчики вообще гуляли по рукам и не вызывали видимого интереса.
А вот за железную дорогу почти разразилась настоящая кровавая баталия между аж четырьмя мальчишками. Я заверещала:
— Так, ребята, подождите!
А Маргарита Семеновна просто подошла и разняла их, запустив руки в самую гущу схватки.
— Железная дорога, — сказала Маргарита Семеновна. — Достается Соловьеву, потому что он не драчун.
И коробка ушла к мальчику в очках, невероятно всей ситуацией довольному.
Мои игрушки были хорошие, дорогие (даже больше моему сердцу, чем в целом), но все-таки — старые. И при свете дня, когда померкло солнце моей ночной экзальтированности, я видела, что не все из них выглядят хорошо, как бы я ни старалась.
Стыднее всего было за котенка с оторванным кусочком уха. Совсем маленьким, но я видела, что девочка, которой он достался, это заметила.
Я едва успела выхватить из сумки свою куклу и прижать ее к себе.
— А можно мне эту? — спросила милая, веснушчатая блондиночка.
— Прости, — сказала я. — Это для одной очень больной девочки. Отдельный подарок.
Блондинка расстроилась, а вместе с ней и все остальные девочки.
— Если хочешь, я привезу тебе в следующий раз похожую, — сказала я быстро, и лицо девочки просветлело.
Мне показалось, я всех разочаровала, мои подарки им не понравились, один прыгунок так и валялся в углу, и раздала я их тупо, и вообще.
Но, внезапно, дети снова меня облепили.
— Спасибо!
— Спасибо, Рита!
— Рита, приходи еще!
— Ты хорошая!
Я стояла и гладила их головы с мягкими, по-детски жидковатыми волосами.
— Ну-ну, — говорила я. — Ну-ну.
— Кажется, вы опаздываете на урок, — сказала Маргарита Семеновна и секунду спустя, как по заказу, зазвенел звонок. А я думала, прошла целая вечность.
Дети унеслись так же быстро, как раздербанили мои подарки. Только одинокий прыгунок так и остался лежать в углу, я подобрала его, ударила об пол и поймала.
— Первый раз? — спросила Маргарита Семеновна.
— Да, — сказала я, прижимая к себе куклу, будто сама стала маленькой девочкой. — А почему они меня обнимали? Не особо-то им и понравились игрушки.
— Им понравилось внимание, — сказала Маргарита Семеновна. — Внимание они любят.
Указка так и гуляла в ее руках, но почему-то я решила, что приятна ей.
— Стресс? — засмеялась она. Такая красивая женщина, просто удивительно при этом, насколько зажатая.
— Какая ты бледнющая. Хочешь "Сникерс"? У меня сейчас окно.
— А? Да, спасибо.
Я согласилась, скорее, потому, что отказаться было неловко, но вот мы уже сидели с ней, я на первой парте, а Маргарита Семеновна — за учительским столом. На доске висели нотные листы, сцепленные друг с другом, на них — большие, нарисованные тушью ноты. Я так и не поняла, украшение это или настоящая мелодия.
Маргарита Семеновна рылась в лакированной, блестящей в лучах солнца сумке, потом достала два "Сникерса", один протянула мне. Я послушно стала его разворачивать. Она засмеялась:
— Глаза вот таку-у-у-ущие у тебя! По пять копеек!
— Да?
— Я тебя понимаю. Сама первый день из отпуска. От этого напора быстро отвыкаешь, а привыкать к нему долго.
"Сникерс" был, вроде как, сладкий на вкус, но на самом деле я не помню. Вероятнее всего то был самый обычный "Сникерс", как все другие.
Какой же красивый голос, думала я, нежный и очень даже сексуальный. И Маргарита Семеновна мило оттопыривала нижнюю губку. Ей бы преподавать у старших, чтобы иметь полный ящик любовных писем.
— А кукла для кого? — спросила Маргарита Семеновна.
— Для Любани Карповой, — сказала я. Маргарита Семеновна пожала плечами.
— Не знаю ее пока что. Должно быть, в мой отпуск прибывала.
— Ее дедушка забрать должен.
Маргарита Семеновна умяла "Сникерс" в два укуса и теперь крутила в руках железную шариковую ручку. Выглядела она дорого и презентабельно, синяя с серебристой полосой, наверняка подарили на какой-нибудь праздник.
— Ну, не волнуйся. Ты родственница Карповой?
— Нет. Мы с моим парнем ее нашли, когда она собиралась уйти от родителей. Они алкоголики.
Я вкратце, не вдаваясь в подробности о том, почему мы с Толиком вообще оказались в общаге, рассказала историю Любани. Маргарита Семеновна кивала, а потом, я даже и не заметила, как, мы с уже ней смеялись. Она стала рассказывать какие-то смешные истории, о том, например, как проходила педагогическую практику, и ее часто принимали за старшую ученицу, она была тоненькая и выглядела совсем ребенком.
Мне Маргарита Семеновна понравилась, я даже подумала, может быть, мне работать в детдоме? Хотя чему я могу научить детей?
— Слушайте, — сказала я. — А как получить здесь работу? Какое нужно образование? Просто педагогическое, или еще надо быть психологом?
Маргарита Семеновна открыла рот, но тут я услышала Толиков голос.
— Рита! Рита! Где ты?!
Он был раздражен, наверное, долго не мог меня найти.
— Рита!
— Толя, я здесь! Не ори, там уро…
Я осеклась, увидев лицо Маргариты Семеновны. Она была белая, как снег, губы у нее дрожали.
Я подумала, что с ней случился сердечный приступ. Или у нее произошел сердечный приступ? Или с ней произошел сердечный приступ? Или у нее случился сердечный приступ?
Очевидно было одно — ей так плохо.