Глава 16. Разве все заканчивается?

Когда дядя Женя понял, что убивать его никто не собирается, ни физически, ни морально, он воспрянул духом, и они с Толиком даже пошли на кухню, накатить водки.

Я не думала, что дяде Жене стоит накатывать после всего, что было, но, в конце концов, водка неожиданно пошла ему на пользу. После третьей рюмки взгляд его немного просветлел.

Мы сидели на полутемной из-за скрывшегося солнца кухне, Толик гонял по комнате сигаретный дым, дядя Женя рассматривал этикетку водки "Абсолют".

Не знаю, о чем они оба думали. Я в любом случае не была частью этого.

От Эдика Шереметьва осталась у меня только фотография, а они, должно быть, вспоминали его в движении, может, его голос.

Во всяком случае, пили не чокаясь, как за покойника.

Время стало в этой комнате таким большим и неповоротливым, как огромный кит. Мне вдруг пришло в голову, как мало значат все наши жизни, даже вместе взятые, даже жизни всех людей по сравнению с этим неохватным массивом времени.

— Ну ты ж понимаешь, — сказал дядя Женя. — Я бы для Витьки все сделал.

Эти слова вырвали Толика из забытья. Он вдруг встрепенулся.

— В смысле?

Дядя Женя пожал плечами. Под воротом его футболки я увидела одну из его татуировок — веселый акулий глаз, торчащие зубы. Я принялась рассматривать эти зубы, мне хотелось исчезнуть, оказаться, между прочим, в открытом море с этой чернильно-черной акулой. Почти что угодно, кроме как слушать признание моего дяди в убийстве, которого хотел мой папа.

А ведь я сразу все поняла.

Наверное, я знала папу лучше, чем мне казалось.

— А ты не в курсах? — спросил дядя Женя со смехом. — Правда, что ли? Не знал, не знал! Как был ты, дядь Толь, люмпен-пролетариат, так и остался. Никакой в тебе стратегии.

А Толик только спросил:

— Но че так-то?

— А вот так, — сказал дядя Женя с такой же грустной растерянностью. Они еще выпили, и дядя Женя добавил:

— Эдик опасен стал, вот и решил Витька его убрать, а тебя — посадить, и очиститься уже. Это хоть знал?

— Знал. Простил его. Мне это было понятно. Витька всегда на земле крепко стоял.

— Это да. Такой он, брательник мой.

Лицо дяди Жени вдруг снова стало совершенно беззащитным, и вот в тот момент я охотно поверила в то, что его похищали, и пытали, и он когда-то испытал что-то настолько невыносимое, после чего я не смогла бы жить.

Теперь поверила.

Дядя Женя сказал:

— Я же его люблю. Мне и приятно было, что Витек такое одному мне доверил. Я хотел в лучшем виде все.

— Да твоя правда, — сказал вдруг Толик на удивление мирно. — Каждый че-то хочет, все преследуют мирные цели, да? Я без наезда говорю. Просто вот правда так.

Они выпили снова.

— И что думаешь делать? — спросил Женя. — Витьку предъявить?

— А че ему предъявлять? — спросил Толик. — Ща уже ниче и никому не предъявишь. Как в стишке одном — все умерли и лежат.

— Ну, вроде живы пока.

Толик дернул плечом в своей обычной манере, быстро и нервно. Я поняла, о чем он.

Мой папа, каким он был когда-то, существовал, как и мертвые, только на фотографиях. Жизнь продолжалась, и она, как всегда, означала смерть чего-то.

Только Толик, как застывший в смоле жук, пережил эти десять лет, и сохранил те самые, прежние, аффекты и чувства.

А остальные, строго говоря, были другими людьми.

— Спасибо, — сказал дядя Женя. — Ну, реальное.

Толик засмеялся:

— Да не говори, а то должен будешь.

— Этого ты в тюрьме набрался?

Теперь они оба смеялись. Я подумала, что Толик не прощал его. Не того дядю Женю, который убил его друга.

Но, в то же время, не видел он смысла злиться на наркоманствующего, пьянствующего и рыдающего придурка.

— Надо бы взять билеты, — сказала я. — Пойду займусь.

— Уж займись, — сказал дядя Женя. — Пароль бультерьер и мороженое в английской раскладке.

Толик засмеялся, а я, что ж, хорошо знала дядю Женю.

Они так напились, что я до самого конца боялась, что обоих не пустят в самолет. Они качались, смеялись, вспоминали истории из своей юности. Глядя на них сложно было предположить, что они не лучшие друзья.

И уж точно не представлялось, как они хватаются за ножи.

Я держала Толика за руку и думала о своем.

О том, что дядя Женя — убийца.

А мой папа — еще худший убийца.

И о том, что убийство, слава Богу, не цвет глаз, оно не передается по наследству.

В самолете Толик уже не нервничал. Он сказал:

— Если эта махина одного меня выдержала, то этого тоже выдержит, не переломится.

Я сказала:

— Сколько убийц может поместиться в одном самолете?

Сколько негров нужно, чтобы вкрутить лампочку?

Сколько женщин нужно, чтобы приготовить суп?

Ну и все в таком духе.

Мне было грустно, в самом деле. Грустно за дядю Женю и Толика, не нынешних, а тогдашних. За то, как можно испоганить свою жизнь. За то, что это легко.

Но в то же время я радовалась. Радовалась, что все поправимо, что можно выпить и рассмеяться с человеком, который убил твоего друга, хоть это и звучит чудовищно.

В реальности, однако, это тоже свобода. Свобода знать и помнить, свобода прощать и не прощать.

На меня вся эта история произвела куда более странное впечатление, чем на Толика и дядю Женю.

Я подумала, что мир так бесконечно сложен и странен, и что мы всегда можем, ну хотя бы на полшага, повернуть назад.

Всегда можем оглянуться и увидеть, как далеко остался берег.

И всех простить, потому что открытое море безжалостно в отличие от нас.

Дядя Женя ушел трахаться со стюардессой (судя по всему, уверена я не была), а я сказала Толику:

— Я люблю тебя как будто еще сильнее. За то, что ты его с собой взял.

— А я думал, он тебе не в кайф.

Но Толик глянул на меня хитро. Он вполне понял, о чем я говорю.

Теперь, подумала я, все будет хорошо. Даже с дядей Женей.

А уж с нами — так точно.

Дома родители встретили нас радостно. Мама даже спросила:

— Ну что, как прошли похороны?

И тут же поправилась:

— Я имею в виду, как ты все это перенесла?

Я засмеялась и ответила, что все нормально.

Тогда мама спросила, была ли я у Жорика. И я сказала, что была.

Но умолчала, что впервые не испытала ни зависти, ни боли.

Жорик как Жорик. Хороший ребенок, просто мертвый.

На ужин Тоня испекла вишневый пирог, и я подумала, что в прошлый раз вишневый пирог лежал на моей тарелке в день, когда я встретила Толика.

Тогда я решила в него влюбиться просто так, от скуки, и не знала, как сильно полюблю его позже и по-настоящему.

Теперь под столом наши коленки тесно прижимались друг к другу, и я чувствовала свою принадлежность к нему.

Казалось, мы с ним поженились или что-то вроде, хотя на самом деле мы даже не занялись сексом из-за моего рыдающего, раскаивающегося на отходняке от наркоты дяди.

Вот чего я никогда не расскажу нашим с Толиком детям.

Или расскажу? Может, и нечего тут стесняться, может, каждая история достойна того, чтобы быть рассказанной.

И все-таки вишневый пирог меня встревожил. Я подумала, что, если первый раз я ковыряла кроваво-красную начинку в день нашей встречи, то, может быть, сегодня день расставания?

За ужином дядя Женя рассказывал о том, что он встретил девушку своей мечты, она ветеринар или вроде того.

— Не знаю, что-то связанное с животными. Может, даже в зоопарке работает. Интересно, а? Да, это, конечно, очень интересно. Короче, поступлю в ветеринарный институт.

— Или, может, даже в зоопарке будешь работать, — сказал папа, и дядя Женя весело и по-детски засмеялся.

Тогда я поняла, почему он убил Эдика Шереметьева.

Я имею в виду, ради папы дядя Женя убил бы кого угодно. Такой он был человек. Такие они оба были люди.

Толик больше молчал, скорее наблюдал за папой и дядей Женей. После ужина Толика разобрал кашель, он долго стучал по столу так, что подпрыгивали блюдца, а дядя Женя над этим смеялся.

А потом Толик вдруг сказал:

— Витек, друг, поговорить надо.

Папа кивнул, сказал:

— Понимаю.

Он даже, вроде бы, знал, о чем Толик хочет поговорить. Мне так показалось по папиному взгляду.

Дядя Женя сказал:

— Ну я, короче, устал, пошел спать. Пусть мне там постелют, хотя не надо.

— Не, — сказал Толик. — И с тобой поговорим. Втроем за все перетрем, ну и, собственно, все.

Я вздрогнула.

Что это значило? Как это, все?

Они ушли к папе в кабинет, велели Люсе принести водку и что-нибудь закусить, а мы с мамой остались.

Мама сказала:

— Толик, конечно, всегда остается Толиком.

Я налила себе еще чаю и взяла еще кусок вишневого пирога. Аппетит у меня стал отменный.

Некоторое время мы молчали, и моя обычно говорливая мама звенела ложкой в чашке, больше ничего.

И я спросила то, что давно хотела спросить.

То, что хотела знать о маме, но не только, и о себе ведь тоже.

— Мама, — сказала я. — Как ты жила с папой, зная, что он убийца?

Мама посмотрела на меня, ее темные, оленьи глаза с длинными ресницами в этот момент показались мне такими красивыми, я взглянула на нее не как дочь, а как совершенно чужая ей девушка, встретившаяся с ней случайно.

— Не знаю, — сказала мама, и я понимала, что она говорит честно. — Я его любила.

— Но почему ты его любила?

Мама пожала плечами, потом улыбнулась.

— В детстве ты задавала точно такие же вопросы. Я имею в виду: почему трава зеленая? Из-за хлорофилла, доченька. А почему хлорофилл зеленый? Тут я терялась.

Я подумала, что это наш с мамой первый взрослый разговор, когда она может сказать обо мне-ребенке в прошедшем времени.

— А теперь ты задаешь такие взрослые вопросы, даже странно.

А мне ощущалось, что все это правильно. Где-то наверху разговаривали папа, дядя Женя и Толик, они разговаривали о прошлом, в котором каждый из них что-то такое наделал, что и поныне мешает им жить.

А мы с мамой разговаривали о том, как это — с ними жить. С такими вот людьми.

Мама сказала:

— Я не слишком-то задумывалась об этом. Мне хотелось быть с ним, растить с ним детей, и я не думала о том, что он грабит кого-то.

— Или убивает, — сказала я. — Или держит в рабстве. Такой он человек, мой папа.

— Толик рассказал тебе всякого? Да уж, Толик всегда остается Толиком.

— А он разве не прав?

— Нет, — сказала мама. — Потому что твой папа теперь другой.

— Все другие. Но разве я не должна была знать?

— А какая разница? — спросила мама. — Теперь, когда все это в прошлом.

Но я видела, что прошлое сложно удержать в прошлом. Видела своими глазами и совсем недавно.

Мама сказала:

— Любовь, малышка, слепа.

А я знала другое. Я знала, что только любовь может дать настоящее зрение, что ничто не озаряет человека лучше.

— А я думаю, мы можем увидеть человека лучше, когда любим его. Потому что тогда мы можем ничего от себя в нем не скрывать. Принять все, как есть.

Мама протянула руку и погладила меня по голове.

— Когда-нибудь влюбишься и поймешь, как много мы скрываем от себя, чтобы продолжать любить.

Я пожала плечами. Спорить мне не хотелось.

— Может быть, — сказала я. — А про Эдика Шереметьева ты знала?

Мама помолчала. Эдика она, во всяком случае, знала. Может быть, Эдик даже был ее другом, а папа приказал своему брату убить этого Эдика.

Даже если он и был не очень хорошим парнем (что безусловно) все-таки звучало грустно.

Мама сказала:

— Эдик был жестоким человеком.

— И что? Он этого заслуживал? Тогда почему папа не заслуживает?

Возможно, я даже была с мамой слишком строгой.

Вообще-то главным образом мне хотелось обсудить это все для симметрии, для того, чтобы привязать свое сердце к разговору, в который меня не допустили.

Я все-таки волновалась за Толика. Правда — такая штука. Не очень-то она приятная чаще всего.

Мама пробила ложкой корочку вишневого пирога, и, как кровь, брызнула начинка, брызнула на ее пальцы.

— Послушай, — сказала мама. — Я тоже не знаю, как правильно. Я имею в виду, я часто думала, что он делает плохие вещи. И закрывала на это глаза, потому что не хотела уходить.

— Из-за денег?

— Нет. Потому что я хотела быть с ним, и растить с ним детей, и состариться с ним. Мы с папой — семья.

Мама думала, что я ее осуждаю. Но я только хотела понять.

— А сейчас? — спросила я. — Сейчас ты хотя бы иногда жалеешь, что прожила свою жизнь именно так?

Мама облизала пальцы в рубиновых каплях, зажмурилась, будто сытый, радостный от своей сытости зверек.

— Нет, — сказала она. — Не пожалела ни о чем.

И я кое-что для себя решила в тот момент. Не совсем очевидно связанное с предметом разговора, но важное.

Я и сама еще не знала, что решила.

Но эта мамина кошачья непосредственность, сладкая, как начинка вишневого пирога, аморальность заставила меня почувствовать себя уверенней.

Не знаю, смогла бы я быть с Толиком, продолжай он убивать людей, или нет?

Наверное, нет. Мне хотелось бы думать, что нет.

Но это неважно. Из нашего с мамой разговора я вынесла кое-что другое.

Моя мама была верна себе, и я хотела быть верной себе — тоже. Всегда.

Думаю, мама не пожалела, хотя было о чем, потому что никогда себя не предавала. Может, обманывала, но не предавала.

Я вдруг обняла ее, уткнулась носом в пахнущую "Герленом" шею.

— Я люблю тебя.

— И я люблю тебя, малышка.

Мама засмеялась, обняла меня и поцеловала в ухо, так, что в голове зазвенело.

— Толик, по-моему, положительно на тебя влияет.

А я подумала: и как ты можешь быть такой наивной?

Еще я подумала: ты даже не представляешь, насколько.

Мы с мамой еще болтали и пили чай, и мне стало уже беспричинно весело. Я рассказывала ей, как Толик покупал суперстары, и мама хохотала на всю столовую.

Вдруг где-то наверху хлопнула дверь.

Я сразу почувствовала: Толик. И еще почувствовала: что-то случилось. Оставила маму, кинулась по лестнице вверх. Мы столкнулись с ним у его комнаты. В руках у Толика была тяжелая спортивная сумка.

— Что там? — спросила я, будто это был самый важный в мире вопрос, который требовалось задать как можно скорее. Вроде вопроса: какой провод резать, красный или синий?

Или какую таблетку принять.

Толик сказал:

— Бабло. От бати твоего за то, что я его не сдал и не кинул. За его спокойную жизнь. Ну и ваще, по дружбе.

Я молчала, а Толик взвешивал в руке сумку, кивал сам себе.

Наконец, я спросила:

— И что ты будешь делать с этими деньгами? Ты уедешь в Москву?

Но это было бы слишком просто. Я уехала бы с ним, не глядя, не думая, и любила бы его там.

Толик сказал:

— Не знаю. Ненавижу деньги. Ненавижу все, что с ними связано, епты! Буду путешествовать, раздам нуждающимся. Когда я с батей-то все, я потом путешествовал и грабил. Путешествовал по стране и деньги отбирал. А теперь буду путешествовать и отдавать деньги. Вот духовный путь. Отдать взамен забранного, даже если другим совсем людям, повторить, в общем, маршрут тот тогдашний. А может, че перепадет людям тем, которых я когда-то вот. Буду помогать всяким людям, делать всякое добро, а когда все потрачу…

Толик умолк на полуслове. Он не был бы Толиком, если бы знал, что будет делать.

— А, потом решу. И так кирпич на голову свалится еще. Не хочу проклятых денег, хочу чтоб не было их, хочу, вот, добрые поступки делать.

И тогда я врезала ему в плечо. Больно-больно, как мне показалось. Он оскалился, но засмеялся, значит, видимо, мне только показалось.

— Ты че?

— А как же я?!

Хотелось произнести даже иконическое "неужели я для тебя вообще ничего не значу?".

— Ты с ума сошел, ты не хочешь остаться со мной?!

— Я с ума сошел, — ответил Толик легко. — И я не могу у батяни твоего жить теперь всю жизнь. Я так, погостить приехал, перекумариться с зоны.

Глаза у меня были горячими от злых слез. Вдруг Толик наклонился ко мне и поцеловал в губы.

— Поехали со мной, — сказал он. — Ты ж говорила, тебе надо увидеть мир, определиться с тем, че ты хочешь. Мне тоже. А потом посмотрим, че ты захочешь, че я захочу. Как мы с тобой будем жить и зачем. Летом будешь поступать и все такое. Или не будешь поступать, а уедешь в монастырь. Или станешь байкершей, ваще-то это неважно. А я, может, стану работать в зоопарке или убивать людей острым ножом. Жизнь длинная.

— Фазу убийства людей острым ножом ты, вроде бы, уже прошел, — сказала я.

— Будем счастливы с тобой, найдешь себя, и я себя найду, а? Может, ты и ваще-то быть со мной не захочешь к лету. Хоть попутешествуешь, я тебе Приморье покажу.

Губы у меня онемели от волнения, от радости и злости.

— А как я по-твоему объясню это родителям?!

— Никак. Или как-нибудь. Или вполне хорошо объяснишь. Я без понятия. Тебе все известно, ты и думай.

Тогда я сказала:

— Да пошел ты! Думаешь, можешь просто сбежать от меня? Оставить меня здесь?!

— Не, — сказал Толик. — Я тебе предлагаю поехать типа со мной.

Но я слышала другое: я уеду с тобой или без тебя, уеду-уеду-уеду, а ты останешься в этом доме на краю мира, где никогда ничего не происходит.

И я сказала:

— Ты мне не нужен. Спасибо, что научил меня кое-чему, теперь я справлюсь сама. Неужели ты думаешь, что я все оставлю и уеду с тобой просто так, потому что ты предлагаешь?

— Не, — сказал Толик снова. — Я тебе просто предлагаю. Есть такой варик, а думай ты сама.

— Оставить родителей? Это по-твоему вариант?

— Да, — сказал Толик. — По-моему, вариант. У тебя вся жизнь впереди, ты их все равно оставишь. Поди плохо отправиться в путешествие.

Он осекся, задумчиво посмотрел куда-то поверх моей головы. Толику не хотелось меня уговаривать. Он предлагал мне принять первое в жизни серьезное решение.

— И когда ты уезжаешь? — спросила я.

— Завтра утром.

Толик глянул на часы, засмеялся.

— То есть, уже седня. Седня утром.

Он вытащил изо рта сигарету, стряхнул пепел прямо на пол и поцеловал меня в щеку.

— Думай, — сказал он. — Как оно тебе будет лучше.

А я сказала, что ненавижу его.

Понимаете, потому что я представляла, что мы вечно будем жить в моем странном доме, вечно будем ездить в Вишневогорск, вечно будем навещать вечно умирающую Светку.

Я не могла простить ему, что жизнь предполагает выбор. И что выбор A всегда убирает возможность B.

И что впереди перемены, я ведь так ненавидела перемены.

А Толика я любила.

Но я сбежала, злая, перепуганная и в слезах.

Я не могла уговорить родителей отпустить меня, во всяком случае, до завтра. И не хотела просить Толика подождать.

Я вообще не хотела выбирать. Пусть бы все решила за меня судьба, пусть бы я не была ответственна ни за один поворот в своей жизни.

Мне хотелось нестись на полном ходу в машине без тормозов или плыть по реке, чье течение слишком быстрое, чтобы справиться с ним.

Я хотела уехать с Толиком и боялась, что сделаю больно родителям.

Хотела остаться с родителями и боялась, что сделаю больно Толику.

Даже мысли о том, что это все временно, что это просто путешествие длиною только чуть больше полугода мне не помогали.

Все развернулось так стремительно, распрямилось внезапно и пружинкой, отдача ранила меня, и я плакала и радовалась, что отдала Толикову куклу Любане.

А то разбила бы ее.

А так просто ходила по комнате, плакала и заламывала руки, будто форменная истеричка.

Да и почему будто?

Почему надо всегда выбирать? Почему нельзя получить все и сразу?

Я так боялась потерять его, и так боялась разочаровать родителей, и даже не знала, чего боюсь больше.

Когда от слез стало тяжело дышать и заболело горло, я решила сделать то же самое, что и всегда.

Проспать свою жизнь.

Я выпила диазолин (это вам не диазепам, просто средство от аллергии, зато никто не запрещает маленьким девочкам хранить его) и легла в кровать.

Думала, не засну, в конце концов, я выпила только антигистаминное, а перенервничала страшно.

Но, видимо, у меня были отличные предохранители.

Они предохраняли меня от решений, верных и неверных, вообще любых.

Загрузка...